Вслепую

Магрис Клаудио

Клаудио Магрис (род. 1939 г.) — знаменитый итальянский писатель, эссеист, общественный деятель, профессор Триестинского университета. Обладатель наиболее престижных европейских литературных наград, кандидат на Нобелевскую премию по литературе. Роман «Вслепую» по праву признан знаковым явлением европейской литературы начала XXI века. Это повествование о расколотой душе и изломанной судьбе человека, прошедшего сквозь ад нашего времени и испытанного на прочность жестоким столетием войн, насилия и крови, веком высоких идеалов и иллюзий, потерпевших крах. Удивительное сплетение историй, сюжетов и голосов, это произведение покорило читателей во всем мире и никого не оставило равнодушным.

Вслепую

***

Дорогой Когой, откровенно говоря, я не уверен, хотя и написал это когда-то, что никто не расскажет о жизни человека лучше, чем он сам. Разумеется, в конце этой фразы должен стоять вопросительный знак. Более того, если мне не изменяет память, ведь прошло много лет с тех пор, столетие, когда мир вокруг был молодым и свежим, только-только зарождался на заре, но уже тогда был тюрьмой, первое, что я написал в этой фразе, был именно вопросительный знак. Он-то и тянет за собой всё остальное. Когда доктор Росс попросил меня набросать эти страницы для его ежегодника, я с большим удовольствием, — и это было бы честнее, — отправил бы ему много листков бумаги, на каждом из которых не было бы ничего, кроме вопросительных знаков. Но я не хотел показаться невежливым столь доброжелательному и любезному, в отличие от остальных, человеку. К тому же, было бы безумием вызывать гнев того, кто мог лишить меня насиженного местечка в редакции лагерного альманаха и отправить в ад Порт-Артура, где заключённым секли в кровь спины только за то, что тяжёлая ноша и ледяная вода клонили их на мгновение к земле.

Итак, я поставил под вопрос первую фразу, а не всю жизнь. Ни мою, ни его, ни кого бы то ни было. Наш учитель латинской грамматики, Писториус, говорил, как бы рисуя руками в воздухе круги, что жизнь — это не высказывание и не утверждение, а, скорее, междометие, знак препинания или же союз, ну, по крайней мере, наречие. Как бы то ни было, это ни в коем случае ни одна из знаменательных частей речи. Так он вещал в классе, обклеенном красными обоями, пламя которых к вечеру затухало и вовсе гасло, словно мерцающие в моей памяти угольки воспоминаний о детстве. — «Вы уверены, что учитель говорил именно так?» — «Ну… да, доктор, хотя возможно, что последняя фраза была сказана не им, а учительницей Перич, впоследствии ставшей Перини, во Фьюме, но только позже, гораздо позже».

Впрочем, не стоит слишком серьёзно воспринимать первый вопрос. Всё равно ответ на него известен каждому. Представьте церковь. Проповедник зычным голосом вопрошает верующих: «Кто может рассказать о жизни человека лучше него самого?» И под сводами церкви слышится шёпот людей: «Никто». Если существует что-то, к чему я, действительно, привык, то это риторические вопросы. В темницах Ньюгейта я сочинял тексты проповедей для досточтимого прелата Бланта. Он платил по полшиллинга за каждый текст, а потом резался в карты с охранниками, ожидая, что я тоже приду сыграть партию. Так я и поступал, зачастую продувая те полшиллинга. Ничего странного, ведь и попал я туда отчасти потому, что когда-то проиграл в пух и прах всё, что имел.

Пустые вопросы задавал на проповеди священник, но сформулированы они были мной, в грязной камере, меж четырех загаженных мной лично стен. До Ньюгейта и после вопросы много лет задавали мне другие. Веки вечные твердили одно и то же: «Выходит, бардак в Исландии — это исключительно твоих рук дело? И ты это сделал якобы из любви к твоему паршивому народу, сброду рахитиков? И тебе, дескать, никто в этом не помогал? Ты единолично подверг сомнению, а после уничтожил приказ Его Величества? Раз так, то, получается, ты сам признался, что был среди тех, кто слушал речь нового коменданта лагеря». Плеть по обнажённому телу. «Говоришь, тебе незнакомо лицо того коммуниста? Утверждаешь, что не знаешь, как прокламации оказались у тебя в кармане?». Пинок. Ещё один. Удары палками. «А, говоришь, ты не шпион? Не предатель? Не заговорщик, притворяющийся, что отстаивает идеи свободной социалистической Югославии трудящихся? Нет? Значит, ты поганый итальянский фашист, мечтающий снова прибрать к рукам Истрию и Фьюме!» Голова в очко. Бег между рядами каторжников, бьющих тебя ногами, да побольнее, и орущих: «За Партию! За Тито! За Партию! За Тито!» Откуда крики? Откуда грохот? Я ничего больше не слышу. Удары оглушают. Кто-то кого-то избивал. И кто-то на одно ухо оглох. Я, что ли? Или кто-то другой? Уже не важно.

2

Итак, вы хотите знать, правда ли меня зовут Торе. Вижу, что вас много таких, кто хочет меня об этом спросить. Знаю ли я, что такое режим он-лайн? —

Aye aye [7] ,

синьор. Английский язык всегда был и остается и по сию пору языком моряков и своеобразным арго, как вы остроумно называете морской жаргон. А ещё «Арго» — это корабль. Тот самый корабль. Даже в брошюре, по которой нас готовили в кибернавты, было написано

«navigare necesse est» [8] .

Хотя я, как вам известно, предпочитаю брошюрам плёнки; да, мне нравится слушать голос, особенно в те моменты, когда я хочу послать кого-нибудь далеко и надолго. Как, например, вас сейчас, вас, готовых накинуться на меня, беднягу, со своими бестактными вопросами, следить за мной, не упускать из виду ни на секунду. Ну да, того самого стоглазого дракона тоже звали Арго… Хотя я совсем уже не уверен, много ли вас. Может даже ты, по ту сторону, сейчас одинок и не желаешь знать, кто ты есть на самом деле. «Стоп, в этой игре не ищут правду. Как бы то ни было, ты предпочитаешь задавать вопросы, а вот отвечать на них…». Хорошо, допустим, меня зовут Торе (Сальваторе) Чиппико-Цыпико (Чипико), хотя понятно, что во времена подпольной борьбы у меня были и другие имена. Но это совсем не то, что прозвища в чатах. И у команданте Карлоса, Карлоса Контрераса, вдохновителя и создателя ядра испанской республиканской армии, славного Пятого Полка, были другие имена, — «No pasaran

[9]

!» — кричали мы, но они всё же прошли, метр за метром, хоть это и стоило им дорого, — «Viva la muerte

[10]

!» — орали они, и многие из них получили её, смерть, из наших рук. Мы же тоже не боялись её. Даже проживший под сенью скрещенных мечей и разучившийся отличать свою кровь, щедро и бесстрашно проливаемую в битвах, от крови кого бы то ни было, Карлос имел много разных имён, каждый раз новое. Когда Партия отправляла его куда-нибудь во имя революции или, положим, в Австралию, организовывать коммунистическое движение, тут же уместно припомнить и его тщетные попытки спровоцировать бунт моряков против Тито в Спалато и Поле. Лишь мы в лагерях Голого Отока, пропускаемые через строй и этим строем надзираемые, его звали непритязательным, но настоящим именем — Витторио Видали

В общем, я — Сальваторе — похоже на Ясона, — насмехался товарищ Блашич, — лекарь, умеющий подобрать средства, способные как спасти, так и убить. История — как отделение реанимации: очень просто ошибиться с дозировкой и отправить на тот свет пациента, жаждущего быть спасенным и продолжать жить. Я — Сальваторе; для друзей, на диалекте, просто Торе; Сальваторе Цыпико, позже, в двадцатые годы, когда мы вернулись в Европу, Чиппико. Тогда Триест, Фьюме, Истрия и острова Кварнеро стали принадлежать Италии, Острова Ваттовац стали Ваттованскими, Иванцыч превратились в Ди Джованни или, по-другому, Иванчич, — всё стало звучать по-итальянски. Вдобавок Изонцо и Ядранско море хорошенько отфильтровали и прополоскали в Арно, превратив в Адриатическое.

У меня были и иные имена, как это было принято среди тех, кто вёл подпольную борьбу. «Да, Невера, Стриела, а ещё…». Хватит. Все вы чуть ли не всё обо мне знаете. Слишком много шпионов, следящих за мной одним… Этот персональный компьютер ПК контролирует мир, пожалуй, лучше того прежнего. Ну, вы понимаете, к чему я клоню. Оно-то и так ясно: тот механизм ИКП уж накрылся медным тазом и отключился давным-давно. История нажимает кнопку, и Партия исчезает; я исчез вместе с ней, но всё же сейчас нажму ещё одну клавишу и удалю тех, кто любопытствует о моих именах. Имя Йорген не имеет ничего общего с партийными ячейками, зато связано с ячейками совсем другого толка, но не будем забегать вперёд. Порт-Артур был полтора века назад, Дахау и Голый Оток вчера, сегодня. Аккуратнее с этими кнопками, а то ненароком можно удалить какую-то часть, и тогда всё запутается еще больше, будет не разобрать ни голоса, ничего. Голос меняется и может выходить из твоего горла или откуда там совсем иначе, настолько непохожим, что ты сам его просто не узнаешь.

Но это ваши проблемы. Мы же, во всяком случае, если рассказываем что-либо, то делаем это с удовольствием. У нас и раньше было желание поговорить, да только никто не хотел нас слушать. Вы, доктор Ульчиграй, должно быть, знаете, о чём я, раз Вам потребовалось углубить свои знания о той жестокой позабытой ныне истории. А ведь это и есть нозологическая история, и она не моя. Больна сама история, а не я. Хотя, возможно, я и вправду тронулся умом, потому как заблуждался, что смогу её вылечить. История по-настоящему больна, заражена миазмами безумия; получается, что не в себе все лекари, предпринимающие подобные попытки, и Вы, и Ясон, готовый развязать вереницу безобразных преступлений и разрушить всё ради овечьей шкурки…

Сделайте пометки, доктор, — Вам же нужно заполнить всю карточку, — что такое этот метод «сквозь строй». Это зверски-хитроумная система, при которой заключённые попадают во власть своих собственных собратьев по несчастью и вынуждены уничтожать друг друга, мучить и калечить, чтобы снискать расположение надсмотрщиков… Попробуйте сами у себя в клинике, проведите эксперимент, может, тогда уразумеете, каково это. Пишите, я говорю Вам, пишите. Если бы только Вы это сделали раньше, когда над нами измывались и подвергали пыткам, а все помалкивали, глухи и слепы. Крики не способны пересечь море, они не долетают даже до острова Арбе, ближайшего к Голому Отоку, Адскому острову, Голому или, как его называют, Лысому. Господи, но ведь и на Арбе был свой ад, именно его итальянцы избрали местом массового уничтожения славян…

3

Дорогой Когой, в то утро в Триесте, когда я шёл по улице Мадоннина из штаба Партии, я сказал себе: «Что за чёрт». В отличие от отца, который говорил так всякий раз, когда с ним случалось что-то неприятное — например, неудачная карта во время игры или поиск ключей от двери в темноте, — я стараюсь употреблять это крепкое выраженьице только в исключительных случаях. Его часто вставляют в свою речь триестинцы, когда говорят на диалекте. На моём диалекте. По крайней мере, я могу его таковым считать. (А ведь он и Ваш тоже, доктор Ульчиграй, но Вы, находясь здесь, на другом краю Земли, видимо, могли забыть об этом; хоть Вы отчаянно делаете вид, что Вы там, а не здесь: наверное, Вам это нужно, чтобы не чувствовать себя подвешенным за ноги.) В общем, я этим чертыханием дорожу и обращаюсь с ним уважительно. Оно кажется мне лучшим и наиболее достойным способом признать свершившуюся неприятность. Это своего рода признак хорошего воспитания, или, как это называл мой отец,

Kinderstube [13] .

Когда случайно встречаешь на улице знакомого, даже назойливого и мало тебе приятного, нужно в знак приветствия приподнять перед ним шляпу, а если этот грубиян — ходячая смерть и разрушение, — вполне очевидно, что ты постараешься избежать встречи или завернуть за угол прежде, чем тот начнёт с тобой беседовать, но и в таких случаях не стоит забывать о хороших манерах и опускаться до его уровня.

Тот доктор Когой — идеальный товарищ в трудные моменты: кроткий, добродушный, он спокоен и сдержан, может статься, в своей жизни он повидал немало выжженных на стене писем и уже осознал, что предпринимать что-либо поздно; он не суетится, более того, даже ничего не говорит: просто слушает и иногда кивает головой, соглашаясь с чем-то. Кстати, его, случайно, здесь нет? Вы его видели? Если бы только тут был некто похожий на него, кто, во всей этой суматохе дней и дел, помог бы сдержать эмоции и успокоиться. Я прекрасно помню мой визит к нему в тот день, когда Партия сообщила мне, что я должен стать одним из тех приблизительно двух тысяч человек из Монфальконе, оставить дом, бросить работу, покинуть страну и отправиться в Югославию строить социализм.

Было позднее утро, но из-за дождя воздух был тёмным, металлическим. По улице Мадоннина устремлялись потоки грязной воды, дождевые струи оставляли на покрытых копотью стенах уродливые полосы; непогода бросила город за решетки тюремной камеры. В попытке спрятаться от дождя я шёл вдоль стен домов, и наткнулся на прижимавшуюся к одной из стен старушку в чёрном. На её голове было что-то вроде платка, намокшего настолько, что бахрома его больше напоминала обвившихся вокруг головы женщины змей. В том месте посреди дороги прорвало канализацию: нечистоты и ручьи дождевой воды смешивались, превращаясь в одну большую реку. Женщина вцепилась мне в руку. Я отчётливо видел её лицо и огромный рот. Впившись в меня глазами, женщина умоляла помочь ей перейти наводнённую улицу. Под рукой у неё был свёрток, тюк с ковром или пледом. Капли, попавшие на незакрытые от дождя ворсинки, застревали в них и блестели; заляпанные фары проехавшего мимо автомобиля на миг осветили их золотом.

Старушка сжимала меня, а я держал её под руку и, несмотря на порывы ветра и дождь, отворачивал лицо, чтобы не чувствовать запах старости. На полпути, когда мы переходили самый глубокий грязевой поток, она споткнулась. Изо всех сил стараясь не дать ей упасть, я быстро переставил ногу на другую сторону этого водоворота, но поскользнулся сам и сильно подвернул щиколотку. Мою ногу пронзила резкая боль, а ботинок унесло водой к стоку вниз по улице. Я оказался на противоположном тротуаре, с больной ногой в одном промокшем насквозь носке. Старушка ловко отпустила мою руку, провела ладонью по моему лицу и секундой спустя скрылась за первым же поворотом. Прежде чем зайти за угол, она обернулась. Её глаза вспыхнули чёрным огнём, сладостным и мягким, она пробормотала слова благословения и исчезла. Вновь в свете фар проезжающего автомобиля, в обволакивающей темноте блеснул золотом ворс плохо завёрнутого пледа.

Чуть позже товарищ Блашич подшучивал надо мной, вошедшим к нему в одном ботинке, но шутки продолжались недолго: вскоре моя опухшая ступня стала его смущать. Штаб Партии располагался в огромном слегка искривленном здании, там было множество комнатушек, никуда не ведущих коридоров, один большой зал для заседаний и больше напоминающая детскую горку лестница, что устремлялась на верхние этажи, где находились помещения, окна которых выходили на улицу Виа делла Каттедрале и холм Сан Джусто. Теперь мне представляется, что лестница эта была переходом между двумя мирами: она начиналась в мире, где революцию готовили, и заканчивалась там, где о революции и не думали. Город равнодушно расстилался у наших ног, на горизонте виднелись голубеющие зубцы гор, и казалось, что они царапают собой небо, будто осколки стекла. Революция — слово, не имеющее смысла, как не имеет смысла детский лепет: дети придумывают какое-то слово и повторяют его до тех пор, пока существует ситуация, в которой они его изобрели. Так и я повторял без конца «ревнациталпартмир», — наверное, прочитал на каком-нибудь плакате. А может, и не на одном. «Ревнациталпартмир», «Италпартмирревнац» — уже не важно: всё равно мир превратился в один бесконечный бессмысленный лепет, колышутся и растекаются фразы и вещи, точно расплавленный шоколад, теряющий форму. Революцияреволюцияреволюция. — «Хорошо, друг мой, мы на верном пути. Революцияреволюцияревнациталпартмир; если это ясно, значит, мы близимся к выздоровлению. Революционная матрица, наложенная на весь мир, всеобщее разрушение. Такое не случается с кем попало: каторжных, ради освобождения которых ты ломал хребет, не существует, они пустой аватар в видеоигре, оболочка, симулякр. Нет никакого рабочего класса, — это было решено нажатием одной кнопки на клавиатуре. Пролетарии всех стран, со-единяйтесь на карту памяти! Ещё одно нажатие кнопки. Важно идти в ногу со временем. Это просто, потому что нет никакого строя, главное не вбивать себе в голову прогрессивных мыслей. С манией величия покончено, спасать мир, творить революцию, а затем облучиться под солнцем светлого будущего. К чему искать приключений? Плач и скрежет зубов за стеной — это лишь составные части запланированной программы, и не стоит…».

4

Всё по порядку. Как раз собирался это сказать. Порядок мне, действительно, не помешает, иначе я потеряюсь в собственных мыслях. Впрочем, не моя в том вина: на перебивающие друг друга, наслаивающиеся вопросы будут такие же путаные ответы; ведь мне необходимо время, чтобы сформулировать мысли, а если наготове уже следующий вопрос…, вот и получается, что я отвечаю как попало. Хотя именно такой тактики придерживаются все следователи.

И не нужно говорить, что вы ничего не спрашиваете. Даже если вы молчите, я всё равно слышу ваши вопросы, я читаю их по сомкнутым губам, вижу их на ваших лицах, я слышу, как вы шепчете их там, в других кабинетах, повсюду; они проникают в мои уши, как крик, как рёв. Повторяющиеся вопросы, вопросы, вопросы. Все всё хотят знать. Всем нужно вытащить из головы бедного человека всё, что там есть: мысли, образы, воспоминания, факты, улыбки, моря, города, свист урагана… Ветер раздирает ванты, просачивается в каждую извилину мозга и остаётся там навсегда, он устремляется то в одно полушарие, то в другое, то в левое, то в правое, то в северное, то в южное. Я видел свою фотографию на Вашем столе, доктор Ульчиграй, и догадался, что это не чья-то, а моя фотография, только благодаря тому, что там написано моё имя, а может, и не моё; я бы всё равно узнал себя в любой бесконечности, бескрайней галактике ночи накануне гигантского взрыва, в любом увядшем, распадающемся во тьме серо-белом цветке, линии, круге: это фоторобот разыскиваемого Сальваторе Чиппико, заключённого Сальваторе Цыпико, фото каторжника Йоргена Йоргенсена, официальный портрет Его Величества короля Исландии, снимок жертвы воздействия магнитного резонанса, — я слышал, как всё это говорил Вам этот Ваш соглядатай, как обычно, на загадочном языке инквизиторов.

Да, в голове человека есть множество вещей, или было, до того, как голову эту опустошили, вытянув из неё абсолютно всё. Эти исполосованные серые снимки — словно падающие звёзды, носящие моё имя, они отражают лишь оставшиеся в моей голове темноту и пустоту, потому что всё, что было в ней раньше, уничтожали на протяжении всей жизни другие люди. Млечный блеск и колеблющиеся, изгибающиеся в бесконечности сгустки, — это и есть я. Портрет человека. Разве, глядя на эту мазню, можно рассказать историю? А жизнь? Но тогда Мария… белоснежная маргаритка на черном полотне луга; я помню её раскосые, искрящиеся нежностью и иронией глаза, будто светящиеся на тёмном небе звёзды…

Тем не менее, доктор Ульчиграй, моё отношение к матовым снимкам, лежащим на Вашем столе, весьма неоднозначно. Я гораздо больше себе нравлюсь на фотографии, размещённой в альманахе Хобарт Тауна рядом с наброском моей автобиографии. Я очень сомневаюсь, что Ваши снимки доживут до возраста той фотографии; хотел бы я взглянуть на них, скажем, лет через сто.

Всё проще простого. Впрочем, Вы это уже и так знаете: Вы же сами на днях поместили этот альманах в свой волшебный фонарь. С нами часто так играл дядя Беппи, он называл себя волшебником. Как Вы, наверное, убедились, я послушный и не нарушаю Ваших запретов, я принимаю участие во всех играх, — о Боже, если бы только было можно… ничего-ничего, всё прекрасно, я пользуюсь библиотекой, я даже привык к экранам, в мои-то молодые годы… Вы не хотите узнать, каков на самом деле мой возраст? Может, я младенец? Я слышал, как Ваш служка говорил что-то там про игровую терапию. Эта наполненная машинками и другими игрушками комната напоминает игровой уголок в детском саду. Сколько лет, по-Вашему, человеку на этом портрете? Крепкое телосложение, большие, почти бесцветные глаза, они ничего не выражают, просто невинно смотрят сквозь тебя. В них, как в водной глади, отражается мир, и им достаточно моргнуть, как всё, что было в них до этого, исчезает, уносится бесследно. Светлые, бездонные глаза. Они не боятся Господа, в них нет вопросов, а если бы были, то за эти вопросы пришлось бы дорого заплатить, — уж я-то знаю. Высокий лоб, взъерошенные пепельные волосы, большой нос, мясистые губы, старый залатанный пиджак, на шее… платок.

5

Ах да, детство. Вы хотите, чтобы я поведал Вам о детстве, отрочестве — конечно, доктор, Вы хотите копнуть поглубже и выявить причину всего. Думаю, Вам не на что жаловаться: глубже, чем то, что я рассказал, быть просто не может. Давайте пойдём дальше, дальше назад, к зиготе, успешно вживлённому диплоиду, вернее, к неудачно вживлённому, но это уже другая проблема, и я знаю, что Вас она не интересует. Чужое счастье не интересно никому. В любом случае, диплоид был вживлён ради жизни и выживания, вопреки всем бывшим и существующим концлагерям планеты. Я уже знаю, что Вы собираетесь мне сказать, у Вас это на лице написано, а ещё на нем читается неуверенность, но помните: одно из первых правил психотерапии — не перебивать пациента. Обо всём этом узнали позже; тогда, когда родился я, не могла родиться никакая Долли, — я всё выдумал. Учёные придумали. Вы все одинаковые, завистливые, жаждущие быть впереди планеты всей в открытии чего-либо. Однако это лишь не более чем грубая уверенность, напоминающая о том, кто стоял у истоков. А ведь тот гениальный незнакомец, эмигрировавший в Австралию, также переселенец, знал обо всём раньше прочих, уже тогда он смог сделать бессмертными всех нас: и овец, и людей, и диплоидов; уже тогда он предал меня вечности. Я-то полагаю, что у моих родителей не могло быть детей, но он хотел, как лучше…

О смерть, где же твоя карающая десница? Крест поборол её? Это правильно, что именно крест, — и неважно, какой, — одолевает смерть; он побеждает и нас: возрождает к жизни погибших, будто в таверну, на заляпанных столах которой едва уснули утомлённые плаванием моряки, врываются отряды вербовщиков, алкающие новобранцев для флота Его Величества, они трясут всех, грубо будят и насильно заставляют встать и отправиться на корабли. Со мной так произошло в Саутгемптоне: вновь канаты, мостик, маневрирование, бури и пушечные канонады. Зачем будить спящих? Я был бы так счастлив, если бы меня оставили покоиться с миром, на меня наводит ужас уже сама идея пробуждения одновременно со всеми остальными людьми в тот самый день, последний, день Страшного Суда, счастливый, казалось бы, но обращающийся в противоположность, несущий беды, злополучный первый день, начало вечности, начало концлагерей. Несть им числа и не будет им конца.