Похождения Хаджи–Бабы из Исфагана

Мориер Джеймс Джастин

У «Похождений Хаджи-Бабы из Исфагана» удивительная судьба. Этот авантюрный роман о головокружительной дипломатической карьере плута и пройдохи брадобрея Хаджи-Бабы был написан в 1824 г. Джеймсом Мориером, потомственным английским дипломатом и знатоком Востока.

Часть первая

Глава I

Юность и воспитание Хаджи-Бабы. Знакомство с одним багдадским купцом.

Отец мой, Хасан Кербелаи, один из знаменитейших исфаганских

[1]

брадобреев, женился в молодости своей на дочери мелочного торговца, жившего поблизости цирюльничьей его лавки. Но этот первый брачный союз его был довольно несчастлив: отец мой не нажил от него потомства и перестал любить жену, как скоро она стала терять молодость и красоту. Ловкость, с которою он владел бритвою, прославив его в целом городе, приводила ежедневно под его лезвие такое множество именитых голов, особливо из купечества, что, после двадцатилетних трудов, он увидел себя в состоянии удвоить свой гарем. Несколько лет сряду имел он счастье брить с отличным успехом голову одного богатого менялы, и однажды, когда этот почтенный муж исполнялся сладости и неги под обворожительною сталью моего родителя, батюшка решился испросить у него руку дочери. Меняла охотно согласился, и через несколько дней отец мой удостоился назваться его зятем.

Чтобы избавиться на некоторое время от ревности и крику первой супруги и угодить новому тестю, который выдавал себя за святошу, хотя неоднократно был замечен в обрезывании золотой монеты, отец, мой предпринял путешествие к гробнице благословенного имама Хусейна, в Кербеле.

[2]

Он взял с собою вторую свою жену, которая на пути разрешилась от бремени сыном. Этот сын был я.

До этого путешествия отец мой назывался попросту «Хасан Бородобрей»; но, возвратясь из Кербелы, он принял почётное имя Кербелаи, и, в угождение моей матери, меня самого стали величать в доме титулом «Хаджи», то есть пилигрима, потому единственно, что я родился на пути к тому священному месту. Мало-помалу этот титул слился с настоящим моим именем и, впоследствии, во многих случаях, был для меня источником не совсем заслуженного уважения, потому что, собственно, он принадлежит только тем, которые бывали в Мекке и Медине, для поклонения «Чёрному камню» и мощам «Последнего пророка».

[3]

Возвратясь в Исфаган, батюшка опять принялся за бритву. Приобретённое посредством этого путешествия имя благочестивого и усердного мусульманина привлекало в его лавку множество мулл и купцов. Первые имели в виду, чтоб за свои поздравления побриться у него даром; а купцы были уверены, что гораздо легче обмануть покупщиков, когда рука, проникнутая запахом святости чудотворного места, пройдёт по их голове. Родители предназначали меня к поприщу бородобрея; и, не будь один добрый мулла, умственное моё образование, вероятно, ограничилось бы изучением наизусть ежедневной молитвы и нескольких, в лавке употребляемых, приветствий. Этот мулла содержал школу при одной из ближайших мечетей, и как батюшка, желая прославиться добродетельным, брил ему голову однажды в неделю безденежно, «ради любви аллаха и его пророка», то он, из благодарности, предложил обучать меня грамоте. В два года мог я уже разбирать Коран и писал довольно чётко. Возвращаясь из училища домой, я прислуживал в лавке и учился началам родительского искусства; когда же случалось у нас много народу, то батюшка позволял мне приучать руку на головах погонщиков и разносчиков, которым первые мои опыты стоили иногда весьма дорого.

Между тем достиг я шестнадцатилетнего возраста, преуспевая в равной степени в бородобрействе и учёности. В те лета я уже не только умел брить голову, чистить уши, красить и подстригать бороду, но и приобрёл лестную для себя известность – особенным искусством прислуживать в бане, Никто лучше меня не постигал тайн сладострастного натирания тела мягкою рукавицей, с лёгким и приятным щекотанием; сверх того, я умел разнообразить дело на манер индийский, кашмирский и турецкий и даже изобрёл было новый способ произведения треску в суставах и хлопанья ладонью по членам. С другой стороны, под руководством моего учителя, муллы, я довольно познакомился с лучшими нашими поэтами и был в состоянии украшать свой разговор приличными цитатами из Саади Хафиза

Глава II

Осман-ага. Отъезд каравана. Встреча с туркменами. Плен

Осман-ага, мой хозяин, отправлялся тогда в Мешхед, город, лежащий в северо-восточной части Персии, недалеко от границ Бухары: он имел намерение закупить там мерлушек и продать их потом в Стамбуле. Наружность его была так же ничтожна, как и его душа. Но он был усердный мусульманин и в самое холодное утро снимал обувь, обнажал ноги и с точностью совершал обряд омовения

[6]

. Как правоверный турок, он душевно ненавидел благословенного Али; но, когда оставался в пределах Персии, набожное это чувство сохранял в величайшей тайне. Страсть к деньгам составляла главную черту его характера: его сердце и воображение набиты были барашками и червонцами. При всём том он любил предаваться кейфу: беспрестанно курил кальян, ел много и тайком пил вино, хотя явно проклинал тех, которые оскверняют свой желудок этим отверженным, богопротивным напитком.

Караван наш выступил в поход в весеннее время. Мой хозяин купил себе хорошего лошака, а мне дал негодную лошадь, которая, кроме меня, везла ещё его кальян, жаровню, кожаную бутыль с водою, мешок с угольями и моё платье. Чёрный невольник, который готовил для нас кушанье, расстилал ковры, навьючивал и развьючивал скотину, ехал на другом лошаке, высоко нагруженном постелью и поваренною посудою. Третий наш лошак медленно тащился под тяжестью двух огромных тюков, в которых находились вещи моего господина, а на самом дне – деньги. Накануне нашего отъезда Осман-ага зашил, однако ж, из предосторожности, пятьдесят туманов в вату своего каука, как запас на чёрный день. Это обстоятельство только мне да ему было известно.

Караван наш состоял из пятисот лошаков и лошадей и двухсот верблюдов, навьюченных товарами, предназначенными к продаже в северной Персии. Число господ, слуг и погонщиков простиралось до ста пятидесяти человек. Толпа набожных пилигримов, отправлявшихся в Мешхед, для поклонения гробнице имама Резы

[7]

значительно умножала объём каравана, сообщая нашему шествию вид святости, которую народ приписывает лицам, стремящимся, из благочестия, ханжества или корыстолюбия, к местам, освящённым особенною благодатью всевышнего.

Все наши спутники были вооружены. Мой хозяин, который, прицеливаясь, отворачивал голову и, выстрелив, бросал с испугом ружьё на землю, по примеру других повесил себе за плечо длинную винтовку, прицепил к бедру широкую, кривую саблю и заткнул за пояс пару огромных пистолетов, которые, вместе с рукояткою ятагана, торчали выше носа, тогда как остальная поверхность круглой особы аги была покрыта разными частями огнестрельного прибора, как-то: пороховыми рогами, лядунками, проволоками. Меня также вооружили с ног до головы и в придачу дали мне в руки длинное копьё. Чёрного невольника, для личной моей защиты, хозяин мой снабдил саблею с разломанною пополам полосою и ружьём без замка.

Наряжённые для провожания пилигримов чауши подали знак криком и литавренным боем, и мы тронулись с места, направляясь к Тегерану. Спутники наши, несмотря на свою грозную наружность, были люди смирные и неопасные: я вскоре подружился со многими из них и, в доказательство моей преданности, брил им головы на ночлегах. Осман-ага ощущал также немалую пользу от моего присутствия. Утомлённого дневным путешествием хозяина освежал я известными мне средствами, в банях употребляемыми, натирал тело рукою, щекоча по бокам и смеша разными шутками.

Глава III

Аслан-султан. Пир в улусе. Искусство Хаджи-Бабы. Участь каука Осман-аги и зашитых в нём червонцев

Мой хозяин, Осман-ага, и я достались в удел тому же страшному туркмену, который взял нас в плен. Он назывался Аслан-султан и начальствовал над одним большим улусом. Юрты его были расположены на самом почти рубеже этой обширной равнины, в небольшом расстоянии от гор, от которых отделялись глубоким оврагом и речкою; кругом их расстилались зелёные пастбища. Наши товарищи, доставшиеся другим туркменам, увезены были внутрь степи и рассеяны по разным кочевьям.

Въезжая в улус, мы были встречены радостными восклицаниями. Между тем как победители принимали поздравления друзей и родственников, нас, побеждённых, едва не растерзали собаки. Зелёная чалма моего хозяина доселе доставляла ему некоторое уважение; но бану гарема, то есть главная жена нашего султана, нашла её столь красивою, что немедленно велела отвязать кисею и отдать ей.

У Осман-аги оставался ещё синий, стегённый каук, с пятьюдесятью зашитыми в вате туманами; но и тот, по несчастью, понравился второй жене султана, которая придумала употребить его на подкладку под седло, иссаднившее спину её верблюда. Напрасно Осман-ага защищал всеми мерами этот последний остаток своего богатства: взамен каука дали ему баранью шапку, принадлежавшую одному несчастному, который, подобно нам, был у них пленником и недавно умер от нищеты и грусти.

Мой хозяин, как жирный и тяжёлый турок, неспособный к побегу, назначен был пасти верблюдов в горах. Вверяя ему «цепь» этих животных, состоявшую из пятидесяти голов, Аслан-султан объявил, что велит обрезать ему нос и уши, если он затеряет хоть одного; если же допустит умереть от болезни, то цена того верблюда будет прибавлена к выкупу за его особу. Меня, напротив того, оставили при юрте, но строго запретили отлучаться из улуса, а для препровождения времени определили работу – бить коровье масло, качая с одним мальчиком кожаный мешок, налитый сметаною.

Между тем наступил день пиршества, которое Аслан-султан давал своим товарищам, родственникам и подвластным в память блистательной победы, одержанной над нашим караваном. Огромный котёл с рисом и три жареные барана составляли всю подачу. Пища, оставшаяся от мужского стола, отнесена была в женскую юрту, а остатки от женщин были предоставлены пастухам, которые обгрызенные почти дочиста кости бросали попеременно нам и собакам. Томимый голодом со дня нашего разбития, я ловил на воздухе куски этой скудной трапезы, как вдруг одна из женщин подала мне знак рукою из-за юрты. Я поспешил туда и с неизъяснимою радостью нашёл на земле мису рисовой похлёбки с куском жирного бараньего хвоста. Женщина, принесшая её, успела только сказать мне вполголоса, что бану гарема, принимая во мне участие, присылает эту подачку, и скрылась в юрту, не дожидаясь изъявления моей благодарности.

Глава IV

Набег на Исфаган. Хаджи-Баба принуждён быть разбойником

Уже год с лишком времени находился я в плену у туркменов, пользуясь полною доверенностью моего господина, который советовался со мною во всех своих делах, домашних и общественных. Считая меня надёжным человеком, он сообщил мне однажды, что для рассеяния себя в скуке ему хотелось бы совершить маленький грабительский набег на Персию и взять меня с собою. Надежда улучить случай к побегу заставила меня принять с радостью это предложение. До тех пор мне воспрещено было отлучаться за пределы пастбищ нашего кочевья: пути Селитряной степи

[16]

, отделявшей нас от Персии, были мне вовсе не известны, так что если б я и решился бежать прямо оттуда, то или погиб бы в пустыне, или принуждён был бы воротиться к моим похитителям, которые наказали бы меня за бегство с свойственною им жестокостью, Я имел на то перед глазами пример многих из моих соотечественников. Но предполагаемый набег представлял мне возможность если не укрыться в Персии, то, по крайней мере, узнать местоположение степи для будущей в том надобности.

Туркмены предпринимают свои набеги обыкновенно в весеннее время, когда поля бывают покрыты обильным кормом, а большие дороги – караванами. Аслан-султан, собрав старейшин поколения, тысячников и сотников, предложил им на рассуждение план экспедиции. Он имел в предмете проникнуть во внутренность Персии до самого Исфагана и в ночное время ограбить этот знаменитый и богатый город. Вожатым их в пустыне должен был быть сам Аслан-султан, опытностью и знанием местности превосходивший всех своих соплеменников; что же касается до городу, то в проводники по нему он предлагал взять меня, как знающего все исфаганские улицы, базары и закоулки.

Предположения Аслан-султана были единогласно одобрены старейшинами. Некоторые из них противились выбору меня в путеводители по городу, полагая, что, как туземец и шиит, я не премину воспользоваться первым удобным случаем и уйду от них; но по зрелом соображении и это препятствие устранено было благополучно. Они решили, что два туркмена будут постоянно ехать возле меня по обеим сторонам и, лишь только обнаружу малейший признак измены, убьют меня как собаку.

Туркмены тотчас занялись приготовлениями, откормили своих коней и для меня избрали отличного коня, который дважды выиграл награду на их скачках. Они одели и вооружили меня по-туркменски, дали большую баранью шапку, баранью бурку, саблю, лук, стрелы и огромное копьё с накладным остриём. За седлом у меня находились мешок с ячменём и длинная верёвка для привязывания лошади с железным клином, который для этой цели вколачивается в землю. Жизненные припасы каждого из нас состояли из шести печёных яиц и нескольких листов хлеба

Я не позабыл добыть из земли известные пятьдесят туманов и тщательно спрятал их в своём кушаке. Судьба прежнего моего хозяина наполняла сердце моё печалью; я обещал ему, если только успею бежать от туркменов, склонить его друзей и родственников к представлению за него выкупа.

Глава V

Три пленника. Раздел добычи

Прибыв на сборное место, мы остановились, чтоб дать отдых лошадям и самим собраться с силами. Один из наших товарищей успел дорогою похитить барана, которого мы тотчас изрезали в куски, наткнули на прутики и сжарили на слабом огне, разведённом с помощью сухого кустарника и собранного на поле помёта.

Истребив барана, мы занялись рассмотрением достоинства наших пленников. Первый из них был мужчина лет около пятидесяти, высокого роста, тощий, с быстрым глазом, маленькою бородою и лицом лихорадочного цвета: на нём были шёлковые шаровары и кафтан из шалевой материи. Второй, небольшой, круглый человечек средних лет, с румяным лицом и орлиным носом, в кафтане тёмного цвета, застёгнутом на груди, с виду походил на законника. Третий, крепкого сложения, плотный и здоровый, с чёрною окладистою бородой, имел довольно грубую наружность; он озабочивал нас более, нежели два другие, по причине упорного сопротивления, оказанного им при своём похищении.

Дав им несколько оставшихся от нас костей для завтрака, мы позвали их к себе. Тощий, высокий перс, на котором туркмены всего более основывали свои расчёты, был первый подвергнут допросу. Я один из нашей шайки знал по-персидски и должен был служить переводчиком.

– Кто ты таков? – вопросил Аслан-султан.

– Я хочу вам представить, для пользы службы, что я никто – я бедный человек, – отвечал перс.

Часть вторая

Глава I

Сражение персов с русскими. Персидская храбрость. Восточная тактика

Отобрав от меня и Юсуфа нужные сведения о русских, начальники наши решили сделать нападение на Хамамлу. Армия двинулась: артиллерия тащилась через горы тяжело и медленно; пехота пробиралась, как могла, своим путём; конница рассеянными толпами следовала по ровным местам. Мы расположились лагерем между Гевмишлю и Абераном.

Юсуф перед выступлением в поход пришёл ко мне с благодарностью. Он более был похож на красную девицу, чем на полудикого горца. Щёгольская шапка из бухарских мерлушек заступила место грузинской его папахи. Малиновый бархатный кафтан, с золотым галуном и вызолоченными пуговицами, и дорогая кашмирская шаль на поясе ловко обрисовывали его стан и отменно шли к лицу. Он почти стыдился такого пышного наряду и, казалось, не верил своему счастию. Когда впервые представил я его сардару, то он так мало ожидал для себя подобной милости, что, считая себя погибшим, хотел, по крайней мере, высказать ему наотрез всё, что у него было на сердце. Теперь он вступил было в полное и действительное владение невинною своею женой, которая важно ехала на отличном коне, среди бесконечных обозов, обременяющих наши армии, и снискала себе уважение, должное супруге любимого слуги сардара; но праздная служба в буйной и развратной свите персидского вождя не слишком нравилась молодому христианину; он чувствовал на сердце тоску по свободе, по родимым горам и, изъявляя мне чувствительнейшую признательность, признался, что не преминет воспользоваться первым удобным случаем, чтобы свалить с себя тяжёлое, унизительное звание тунеядца. Я одобрял его образ мыслей, но не весьма был рад такой ко мне доверенности, которая могла навлечь на меня безвинную ответственность за его поведение.

Нападение на Хамамлу предполагалось произвесть обоими полководцами вместе, рано утром, так, чтобы невзначай овладеть воротами и вторгнуться в селение. Сардар и насакчи-баши выступили из лагеря в сумерки, с сильными отрядами своих войск и двумя лёгкими орудиями. Пехота медленным движением томила нетерпеливый нрав главнокомандующего. Презирая её пособие, как и все наши полководцы, он объявил желание устремиться вперёд с одною конницею и напасть на Хамамлу врасплох, на рассвете. Мой начальник не ощущал в себе такой пылкой храбрости; однако ж не переставал безмерно хвастать до самого конца, стараясь убедить всех и каждого, что, лишь только он появится, москоу побежит, не оглядываясь, до самой гробницы первого своего пращура. Наконец он уступил требованию сардара и остался в задней страже для прикрытия, в случае нужды, его отступления. Сардар поворотил с дороги, чтобы перейти вброд реку Пембаки; мы продолжали следовать прежним путём.

Начинало светать, когда мы упёрлись в берег реки. Насакчи-баши имел при себе около пятисот человек конницы. Пехота подоспевала по возможности. В то время, когда мы сбирались пуститься вброд, протяжный клик с противоположного берегу ударился в наши уши. Мы услышали два или три дивные слова, значение которых вдруг объяснилось ружейным выстрелом. Мы остановились. Главноуправляющей благочинием побледнел как полотно и стал оглядываться во все стороны.

– Это что за известие? – вскричал он голосом тише обыкновенного. – Что мы делаем? Куда идём? Хаджи-Баба, ты ли это выстрелил?

Глава II

Хаджи-Баба возвращается в Султание. Манифест о победе. Отчаянное положение Хаджи-Бабы

Угрозы сардара весьма меня встревожили. Зная, с какою жадностью удерживают за собою персидские сановники исключительную власть над своими подчинёнными, я не преминул донесть о том моему начальнику. Насакчи-баши вспылил, разгорячился, заревел. Подкинув одно лишнее слово, я мог произвесть между ними ужасный разрыв; но я не столько имел доверенности к искусству его защищать своих приверженцев, сколько опасался последствий неукротимого гневу его товарища, и потому предпочёл отпроситься в столицу. Чтоб доказать сардару, что никто, кроме его, главноуправляющего благочинием, не имеет права располагать участью его подчинённых, он охотно согласился на мою просьбу и дал мне разные наставления, что именно должен я сказать верховному везиру об их экспедиции против Хамамлы и в каком свете представить личные его подвиги.

– Ты сам там был, Хаджи, следственно, можешь так же хорошо, как и я, изобразить ему всё дело. Мы не одержали решительной победы, потому что не успели подобрать с земли русских голов, напоказ шаху; но и не были разбиты. Кто виноват, что сардар осёл? Вместо того чтоб подождать, пока подоспеет пехота с орудиями, он атакует город конницею и потом удивляется, что неверные захлопнули ворота перед его носом и начали палить по нём с валов! Будь я предводитель на его месте, всё было бы иначе. Он ушёл, как старая баба: я один сразился с неприятелем грудью, был опасно ранен, и если бы не река, то – машаллах! – ни один москоу с поля битвы не воротился бы в Дом неверия. Скажи всё это везиру и прибавь ещё кое-что из своей головы: вреда нет! Вот тебе письма к нему и другим значительным лицам и маленькое представление шаху.

Итак, я немедленно отправился в Султание, где ещё застал шаха с целым двором и остатками лагеря. Верховный везир, прочитав письмо моего начальника, позвал меня в своё присутствие.

– Добро пожаловать! – сказал он. – Неверные не выдержали натиску наших кызыл-башей, э? Конец концов, кто на свете может устоять против царских всадников, против персидской сабли? Ваш хан, я вижу, ранен: он поистине отличный служитель шаха. Слава аллаху, что тем кончилось. У вас происходило жаркое сражение по обеим сторонам реки, и ваш хан сам лично вступил в рукопашный бой – так ли?

Я отвечал на всё: «Точно, точно», – и везир был в восхищении. Все поглядывали на меня с любопытством, как на героя, прибывшего прямо с поля битвы. Везир кликнул одного из своих мирз, или секретарей, и сказал:

Глава III

Встреча со старинным другом. Хаджи-Баба спасается от поимщиков

День начинал брезжиться, когда я перешёл за черту города, спеша пешком до Канаргарда, первой станции по исфаганской дороге. Я надеялся застать там караван, отправившийся незадолго из столицы в мой родимый город. Прибыв в Канаргард, я не нашёл и следу каравана и пустился далее, до Султан-чашме. Вблизи этого строения, лежащего уже в пустыне, увидел я на поле человека, который быстро махал руками, производя разные странные телодвижения. Подойдя поближе, я приметил, что он разглагольствует так жарко с собственным своим колпаком, поставленным на земле, в нескольких от него шагах. Голос и приёмы его были мне знакомы. В самом деле, это был рассказчик, один из трёх дервишей, с которыми подружился я в Мешхеде. Он повторял перед колпаком своим сказку, которой недавно выучился, имея в виду позабавить ею путешественников, остановившихся ночевать в караван-сарае.

Узнав меня, он бросился в мои объятия.

– Ай, Хаджи! мир с вами! – воскликнул он. – Давно не видались! Место ваше было не занято. Исправен ли ваш мозг? Глаза мои просветились от вашего лицезрения. – Эти приветствия повторил он несколько раз сряду, пока мы приступили к дальнейшему разговору.

Он рассказал мне свои похождения, я сообщил ему свои. Он шёл тогда из Стамбула в Исфаган, где намеревался провесть зиму – и потом продолжать странствование до самого Дели, столицы Великого Могола, в Индии. Узнав, что, с тех пор как меня высекли по пятам при нём, в Мешхеде, за поддельный табак, я достигнул степени помощника помощнику главноуправляющего благочинием, он едва не ударил лбом передо мною – такое благоговение питал он в себе к грозному званию насакчи! Но когда я объявил ему, что бежал от места из-за любовницы, то он вспылил, обременил меня упрёками, назвал безрасчётливым, сумасшедшим и кончил предсказанием, что, с подобными правилами, никогда ничего из меня не будет. Впрочем, он старался утешить меня в горести рассуждениями об уповании на милосердие аллаха и о непостоянстве судьбы человеческой.

– Помнишь ли, – примолвил он, – что сказал Фирдоуси о войне: «Сегодня он на седле, завтра седло на нём»? Итак, ободрись, Хаджи! Аллах велик, свет широк! Я не люблю грусти, всегда беден и всегда весел. Пойдём в караван-сарай и среди глухой, бесплодной пустыни проведём вечер приятно. Я расскажу тебе чудесную сказку, основанную на истинном происшествии, случившемся недавно в Стамбуле. Этой сказки никто ещё не знает в Персии.

Глава IV

Пребывание в кумском святилище. Повесть о жареной голове

Вскоре после отъезду сыщика услышал я голос приятеля моего, дервиша, который вступая в город, извещал жителей о своём прибытии громкими восклицаниями имени аллаха и девяноста девяти таинственных свойств его

[96]

. Он не замедлил явиться ко мне и, при радостной встрече, объявил желание провесть со мною несколько недель в память старинной дружбы в Мешхеде. Мы поселились вдвоём в одной из келий, расположенных кругом обширного четвероугольного здания, среди которого возвышается великолепная гробница Фатимы. По счастию, я унёс с собою из Тегерана свои наличные деньги: запас мой простирался до двадцати туманов золотом и десятка серебряных монет, на которые мы тотчас купили себе циновку для покрытия полу, кружку для воды и другие предметы первой потребности.

Когда таким образом устраивались мы в нашей келье, дервиш обратил моё внимание на статью, о которой я вовсе не думал:

– Хаджи! я знаю, что ты человек умный и не слишком заботишься о пяти молитвах, умовении семи членов и тридцатитрёхдневном посте рамазана, так же, как и я. Но здесь надобно переменить образ жизни. Кум – такой город, где ни о чём не рассуждают, кроме как о рае, аде, догматах веры и о том, кто будет спасён, а кто нет. Здесь всяк или потомок пророка, или мулла; лица у всех длинные, бледные, кислые, и они служат вывескою умерщвления плоти; весёлые же и румяные щёки почитаются принадлежностью людей, обречённых на сожжение в аду. Словом, это столица нашего отечественного изуверия и ханжества. Видишь, что, вступая в неё, я сам принял вовсе другую наружность. Советую и тебе сделать то же.

– Человек! – воскликнул я, – это что за речи? Я мусульманин, но человек светский: где мне думать об умерщвлении плоти? Да и что от этого пользы?

– Польза та, что, по крайней мере, не умрёшь голодною смертью и не побьют тебя каменьем, – отвечал он. – У наших улемов нет середины: тут следует или быть отчаянным поборником правоверия, или сказаться неверным. Пусть только заметят, что ты сомневаешься хоть в одном обстоятельстве магометанского учения, или не почитаешь Корана несозданным, животворящим чудом, или же принадлежишь к числу суфиев, то есть вольнодумцев, то, клянусь смертью отца и матери твоих, они тебя уничтожат, разорвут в куски, в полной уверенности, что за то получат небесную награду. Тебе, может быть, известно, что здесь живёт знаменитый мирза Абдул-Касем, первый муджтехид в Персии, который, если бы захотел, одним своим словом распространил бы в целом народе такое учение, какого ни ты, ни я и во сне не видали. Многие полагают, что он в состоянии отрешить шаха от престола и что высочайшие фирманы для него то же, что обёрточная бумага. Но, на самом деле, он добрый малый, и, за исключением страсти побивать каменьем суфиев и кормить грязью пас, странствующих дервишей, я не знаю другого за ним пороку.

Глава V

Хаджи-Баба поступает в святоши. Дружба со знаменитейшим персидским богословом. Поучительная беседа

Наконец сам мирза Абдул-Касем, светило шиитских богословов, слыша отовсюду безмерные похвалы, воздаваемые моей святости, пожелал познакомиться со мною. Он пришёл нарочно молиться в священной ограде, чтобы доставить мне случай явиться к нему с почтением. Вообразите моё затруднение! Как тут предстать перед учёнейшим в Персии мужем, составившим себе выспреннее понятие о моих познаниях в богословии, и не обнаружить глубочайшего моего невежества? Я стал наскоро собирать в уме сведения свои по этой части и с досадою почувствовал, что мне едва известны первые основания моей веры. «Увидим, однако ж, что именно знаю я из науки о слове аллаховом? – сказал я про себя. – Я знаю, во-первых, что кто не верит в Мухаммеда и наместника его, Али, тот собака, гяур, неверный, достоин поругания и смерти. Хорошо! Во-вторых, знаю, что все народы пойдут в ад, исключая нас, благочестивых персов. Прекрасно! Далее, знаю, что Омар, похитивший престол пророка, должен быть обречён вечному проклятию: итак, его в ад! Что христиане и жиды нечисты: их тоже в ад! Гебров в ад! Турок, о! всех турок в ад! За то, что они Омара признают человеком, нас считают раскольниками,

[104]

а сами, умывая руки, льют воду от пальцев к локтю, а не наоборот, как, вероятно, делал сам пророк. Знаю, что пить вино и есть свинину запрещено Кораном; что надобно пять раз в день творить намаз, или молитву, с поклонами, совершив наперёд предписанные умовения. Вот и всё… Да, позабыл! Знаю ещё, что для каждого правоверного мусульманина построен в раю великолепный дворец, в котором есчь семьдесят отделений, а в каждом отделении семьдесят палат, а в каждой палате семьдесят кроватей, а на каждой кровати семьдесят прелестных чернобровых гурий – это важное дело. Что ж более?..»

В эту минуту вошёл в келью приятель мой, дервиш. Я не замедлил сообщить ему о своём затруднительном положении, но он захохотал и сказал:

– И ты кручинишься о такой безделице? Помнишь ли, что говорил тебе товарищ наш, дервиш Сафар, в Мешхеде? Наглость, самонадеянность, бесстыдство…

– Так! Мне за ваши науки досталось уже однажды палками по пятам, а теперь, пожалуй, ещё побьют меня каменьем! – возразил я. – Скажи, дервиш, не шутя, как поступить в этом случае?

– Наглость, самонадеянность, бесстыдство…