Лондон, любовь моя

Муркок Майкл

Впервые на русском — эпическая панорама мировой столицы, сотрясаемой взрывами: немецких бомб в 1940 году, ракет «Фау-2» в 1944-м, сексуальной революции в 1967-м, конструктивной ностальгии в 1985-м. Судьбы главных героев переплетаются в Бедламе: Джозеф Кисе, современный Фальстаф, обратил свои паранормальные таланты на пользу людям — за что и пострадал; Мэри Газали невредимой вышла из пламени и заснула на пятнадцать лет; Дэвид Маммери именует себя антропологом урбанизма и обожает эпоху хиппи за то, что никто не мешает ему одеваться ковбоем. Их голоса вплетаются в хор озабоченных современников и прославленных призраков, вековых парков и уютных пабов, красноречивых руин и многоликой Темзы...

Часть первая

Вступление в город

Пациенты

Отложив в сторону видавшую виды чернильную ручку, Дэвид Маммери приклеивает вырезанную из газеты фотографию Темпля рядом со статьей, которую он сейчас пишет. Наверняка она вновь придется по душе масонам и обеспечит ему доступ в их братство, после чего все тайны Лондона наконец откроются перед ним. Маммери смачивает губы голубой фланелькой. Последнее время у него часто пересыхает во рту.

Маммери называет себя городским антропологом, психически не здоров и увлекается тем, что сочиняет летопись легендарного Лондона. Оттирая присохший клей с пальцев, он бросает взгляд на часы. Их корпус красного дерева с латунными накладками не выделяется на стене среди множества главным образом патриотических картинок, и, подняв крышку письменного стола девятнадцатого века, он кладет тетрадь рядом со старой слуховой трубкой, в которой хранит карандаши. Вставая, он напевает песенку, она кажется ему почти колыбельной. Блейк действует на него успокаивающе.

Комнатка походит на музей, заполненный листами афиш с эфемерными новостями поздневикторианской эпохи, посудой с эдвардианскими виньетками, стопками журналов двадцатых годов, плакатами Фестиваля Британии, с массой вещей военного времени, с игрушечными королевскими гвардейцами, грузовичками и свинцовыми аэропланчиками, беспорядочно наползающими друг на друга разнородными слоями, в которых не в силах разобраться и сам владелец. Впрочем, Маммери может пояснить, что все это является для него сводом данных, источником вдохновения.

Дэвид Маммери

Маммери написал: я родился в Митчеме, между аэродромами Кройдон и Биггин-Хилл, примерно за девять месяцев до начала бомбежек. Мое первое ясное воспоминание: дождливое предрассветное небо, рассеченное прожекторами, на фоне серых аэростатов лучи света похожи на пальцы, дергающиеся в предсмертной конвульсии, а в небе вяло кружат «спитфайры» и «мессершмиты», их стрельба похожа на лай усталых собак.

Самые счастливые годы моего детства — это годы войны. Днем мы с приятелями охотились за обломками подбитых самолетов, обследовали руины домов и сожженных фабрик, перепрыгивали между чернеющими стропилами через провалы в три или четыре этажа. По ночам я спал со своей мамой, очень красивой. У нее были ярко-синие, но близорукие глаза и больное сердце. Стальной щит моррисоновского укрытия служил нам обеденным столом.

В нашей семье военных не было. Мой отец, мотогонщик Вик Маммери, выучился на инженера-электрика и работал на оборонное ведомство. Он был обаятелен, с приятной внешностью, так что дамы ему прохода не давали, особенно если знали о его довоенной славе. Дождавшись конца войны, он бросил маму, и она долго старалась от меня это скрыть. Позже она объясняла это тем, что в те времена у всех детей отцы часто подолгу бывали в отъезде и она думала, что я не замечу его исчезновения. Кажется, ей не пришло в голову, что я мог недоумевать, почему мой отец ушел в то время, когда у других детей отцы, наоборот, возвращались с фронта.

Я появился на свет в маленьком доме, на ничем не примечательной улочке под названием Лобелиевый бульвар. Роды принимал доктор Гоуэр, валлиец и довольно посредственный специалист, что не мешало моей маме буквально боготворить его до самого дня его преждевременной кончины. Он жил в доме напротив, и его супруга недолюбливала мою маму, у которой по недосмотру доктора Гоуэра начался воспалительный процесс по женской части. Застроенная в начале тридцатых, с несколькими псевдотюдоровскими домами и особняками в «голливудском» стиле, наша улица уже тогда плохо соответствовала своему названию, но дом я вспоминаю с удовольствием. В нем была деревянная обшивка, много дубовой мебели, включая встроенные шкафы для посуды с разноцветными стеклами, обеденный гарнитур и две или три большие кровати. С тех пор я полюбил дубовые панели. На входной двери было большое витражное стекло с изображением летящего на всех парусах галеона.

А летом — бесконечный зеленый луг, за Митчемом, с мягкой зеленой площадкой для гольфа, рощицами, болотцами, с прудами, по которым, особенно после поражения Люфтваффе в «Битве за Британию», плавали цилиндрические спасательные плоты и военные надувные лодки, обсаженными рядами тополей, кедров и, конечно, вязов. Там были деревянные пешеходные мостки через железную дорогу, были песчаные лощины, где я валялся целыми днями напролет и никто меня не замечал. Кажется, я так и не узнал, где кончается этот луг. Не считая двух маленьких рощиц, которые я обнаружил спустя уже не один год, между Лондоном и Кройдоном не осталось ничего, напоминающего мое детство. С ростом числа железнодорожных пассажиров, в большинстве своем представителей среднего класса, вокруг Коммона протянулись тысячи одинаковых улочек с одинаковыми особнячками, связывая его с Кройдоном, Саттоном, Торнтон-Хитом, Морденом, Бромлеем и Льюисхэмом, превратившимися теперь из отдельных городков в пригород, в Зеленый пояс Лондона, цветущий садами Суррея и Кента.

Мэри Газали

Миссис Газали появилась из пламени. Вся дрожа, села на скамейку неподалеку от Брук-Грин, Хаммерсмит, и стала смотреть, как в ворота женской школы «Сент-Пол» проходят ученицы. На спине у нее шрам от ожога, напоминающий след подбитого гвоздями сапога. Может быть, во время Блица на нее наступил какой-то горе-спасатель. Услышав, о чем думают девочки, она осторожно улыбнулась, не желая никого смущать. Эти девочки помогают ей восстановить события и ощущения собственного прошлого. У нее было счастливое детство, но оно рано кончилось, сменившись любовным томлением, безраздельно поработившим душу. Взгляд ее зеленоватых глаз останавливается на этажах дома на углу Шепердз-Буш-роуд, где она живет в квартире дочери, иногда в полном одиночестве. Раньше здесь жила Хелен, она и сейчас платит аренду. В квартире под самой крышей тихо, несмотря на то что движение на автостраде не прекращается ни на минуту.

Мальчику больно.

Чтобы не думать об этом, она позволяет нахлынуть множеству неясных желаний, неоформленных идей. Скоро ей идти на Голдхоук-роуд за лекарством, которое поможет хоть на время заглушить эти детские голоса — счастливые, грустные, веселые. Ей даже жаль, что скоро все это кончится.

да ну глупости как можно иметь фамилию Заеба и не знать что это смешно если я узнаю что это была Шейла я ее убью а мама всегда была не прочь шоколад я могу есть когда угодно проиграли четырнадцать восемьдесят семь надеюсь Грогги не откажется присоединиться нет пахнет розой а не фиалкой было здорово правда здорово как взрывная волна ближе ближе ближе…

У большинства из них в голове так мало слов, они просто переживают разные душевные состояния, в целом милые, лишь иногда какая-нибудь застенчивая душа разразится невыносимой мукой, и это хуже всего, потому что помощи ждать неоткуда. Или так казалось Мэри Газали, которая уже научилась не отзываться на чужую боль. Вот до чего довел ее этот невыносимый груз — теперь она должна нехотя подняться и отправиться в псевдогигиеничный мир потрескавшегося пластика и размазанной эмульсии, в незавидное временное прибежище поликлиники за Шепердз-Буш-Грин, на голой дороге из Уайт-Сити.

не взяла с него ни пенни, кончила и как пукнет

Джозеф Кисс

— Мистер Кисс, а вам приходилось глотать огонь? — спросил восхищенный паренек.

Джозеф Кисс был уже навеселе. Издав неопределенный смешок, он покачал головой. Держа в руке высокую кружку, он стоял у деревянной скамьи с несколько поблекшей обивкой, и на фоне его огромной фигуры окружавшая его мебель казалась сделанной для карликов. В свои годы, с тонким слоем грима на лице, он выглядел скорее величественным, чем гротескным. Только что он хвастливо рассказывал о том, как с минимумом таланта сумел заработать себе на жизнь почти во всех сферах театральной деятельности и теперь серьезно задумался над вопросом юного Басхолла.

— Не считая того случая, когда на кухне полыхнул газ, едва я наклонился над сковородой с печеными бобами, я отвечу тебе искренне, Себастьян: только понарошку. И я восхищаюсь теми, кто умеет это делать. — Он сделал глоток из кружки. — Раз как-то у меня была эпизодическая роль циркача. И у моего друга Монткрифа тоже. Берешь ведь то, что тебе предлагают. — Он снова порылся в памяти. — Потом еще очень недолго в тот период, когда я был помощником снайпера. Как бишь его звали… Витторио? Во время войны его интернировали на остров Мэн, и я потерял с ним связь. Как несправедлива судьба! На остров Мэн ссылают всех, но только не заклятых нацистов! Ты там бывал, кстати? — оживился он. — Туман и летом, и зимой, Себастьян. Наш ответ Сибири, заверяю тебя, просто двойной удар! В пятидесятом я отыграл сезон в Дублине. Народ там мрачный, пиво отвратительное, дома безобразны. Пабы открыты постоянно. Сортиры забиты пьяными горожанами, блюющими в писсуары с воплем «Господи Иисусе!». А их жены сидят по тем же пабам с полупинтами «гиннеса» и разглядывают в окна своих накачанных лимонадом детишек. Не стоит тратить время, которого хватило бы для поездки во Францию, на то, чтобы посмотреть на конку или протрястись по узкоколейке на твердой скамье ради — если, конечно, туман вообще рассеется — пейзажей не хуже, но, конечно, и не лучше девонширских. Кажется, это место называется Налоговой бухтой. Думаю, туда ссылали тех, кого сгребли за неуплату налогов. А может, там жили викинги, которых не пустили в Валгаллу. Ни один человек в здравом уме не стал бы там жить добровольно. Что касается их бесхвостых котов, то я уверен, что любой из нас счел бы кошачий хвост настоящим деликатесом, если сравнить с тем, что им приходится есть каждый день.

Мистер Кисс прислонился спиной к резной спинке скамьи из красного дерева. Они сидели в «Римском солнце», перестроенном в пивной бар.

После третьей кружки внимание Себастьяна Басхолла стало рассеянным.