Прекрасная чародейка

Нефф Владимир

Трилогия Владимира Неффа (1909—1983) — известного чешского писателя — историко-приключенческие романы, которые не являются строго документальными, веселое, комедийное начало соседствует с элементами фантастики. Главный герой трилогии — Петр Кукань, наделенный всеми мыслимыми качествами: здоровьем, умом, красотой, смелостью, успехом у женщин.

«Прекрасная чародейка» (1979) завершает похождения Петра Куканя. Действие романа происходит во время тридцатилетней войны (1618—1648). Кукань становится узником замка на острове Иф. На землю своей родины он пробрался тогда, когда там полыхала война.

Часть первая

ПРОЛОГ НА МОРЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ, СЛАДОСТНАЯ

Петр Кукань из Кукани, успешно завершив экспедицию во Францию, сшил себе у лучшего марсельского портного полное и чрезвычайно великолепное турецкое платье, достойное первого советника Его Султанского Величества, и, наняв для себя одного, прямо с капитаном и командой, небольшое, но быстроходное судно под названием «Дульсинея Тобосская», пустился в обратное плавание к Стамбулу.

«Дульсинея», элегантный двухмачтовый парусник, была последним криком судостроительного искусства, оборудованная всеми новинками современной техники. За каждым из обоих женственных бортов ее укрывалось по три короткоствольных бронзовых пушки мощного калибра. Пассажирам — в данном случае пассажиру — предоставлялся полный комфорт. Стоит упомянуть, что в каюте Петра, помещенной под повышенной палубой, по соседству с капитанской каютой на корме, были установлены письменный стол, мягкое кресло и ложе под балдахином.

Не желая трепать в дороге роскошное одеяние первого сановника Турции, Петр запер его в сундучок до момента, когда судно войдет в турецкие воды, и совершал путешествие инкогнито. Это инкогнито, впрочем совершенно излишнее, ибо Петр, избавившись от всех своих врагов, чувствовал себя в полной безопасности, было предельно совершенным — никому и в голову не могло прийти, что этот статный молодец в потрепанной одежде, которую он, однако, носил с изяществом и элегантностью, был особой куда более важной, интересной и достойной внимания, чем какой-то неведомый Пьер Кукан де Кукан, как значилось в паспорте, выданном ему недавно придворной канцелярией в Париже. И действительно, это никому не приходило в голову: даже марсельский портной, у которого Петр шил восточное платье, был наивно убежден, что господин собирается на маскарад, и горячо хвалил fantasie

[1]

заказчика; а то, мол, в этом году господа шьют себе все только костюмы арлекинов да пьеро, прямо тоска берет, а вот нарядиться турецким пашой — на это их не хватает. Только не слишком ли строгим выходит костюм, нет ли в нем чего-то угрожающего, вызывающего неприятные ассоциации, ведь турки, слыхать, в последнее время опять бряцают оружием. Не угодно ли господину, чтобы он, мастер, смягчил точность маски какой-нибудь шуточной деталью, например, крахмальным испанским воротником, чтоб было немножко rigolo

Петр, естественно, не согласился на игривые идейки портного, напротив, он сделал множество замечаний по ходу работы, выказав глубокую компетентность в турецких модах. Портной произнес про себя несколько нелестных слов насчет педантизма заказчика и отсутствия у него юмора, не более. Так единственная возможность раскрыть инкогнито Петра была упущена.

«Дульсинея» была испанское судно, то есть принадлежала испанской корабельной компании с резиденцией в Марселе, но кроме названия, ничего испанского в ней не было. Капитан, голландец Ванделаар, был пожилой мужчина обезоруживающе солидной внешности, с круглым лицом, обрамленным моряцкой бородой и бакенбардами, плотный и плечистый, но столь малого роста, что, когда он стоял на мостике, голова его едва превышала парусиновое ограждение. Команда состояла из пяти матросов и одного юнги, пятнадцатилетнего неаполитанца, смахивающего на цыганенка и откликающегося на имя Беппо. Был еще кок — бретонец, заслуживающий внимания только по той причине, что, будучи ярым католиком, носил турецкую феску, утверждая, что это самый удобный и наиболее отвечающий своему назначению головной убор из всех, когда-либо изобретенных.

А ОН-ТО СЧИТАЛ СЕБЯ ТИТАНОМ

В другом месте мы уже упоминали о том, что когда над Босфором пробил час мятежа, вызванного ложным известием о гибели Абдуллы, Учености Его Величества, Петра Куканя, — заговорщики, чтоб избавиться от самого преданного и опасного сторонника Петра, генерала Ибрагим-ага, отправили его в Измир на подавление бунта, по слухам, возглавленного пляшущими дервишами. Ибрагим-ага тотчас пустился в путь с конным отрядом янычаров, специально натасканных на умиротворение непокорных толп. Но, добравшись до места, генерал обнаружил, что умиротворять-то нечего, ибо город Измир, более известный у нас под названием Смирна, был само спокойствие и порядок, а обитатели его, в большинстве торговцы коврами и опиумом, хлопком и табаком, — люди смирные и невинные, как агнцы; будучи спрошенными, где же мятеж, они таращили на благородного генерала круглые глаза и не могли взять в толк, о чем он допытывается. Возможно, они и слова-то такого — «мятеж» — не знали и в жизни ни о чем подобном не слыхивали. Что же касается пляшущих дервишей, то их в Измире вообще нет и, по свидетельству старожилов, никогда и не было.

Тогда-то Ибрагим-ага, сиречь Франта, сын потаскушки Ажзавтрадомой, дитя пражского предместья, с досадой вспомнил, как был он прав, не желая повышения из рядовых янычаров в генералы, навязанного ему полоумным Петром. «Да я же с самого начала носом чуял, не к добру все эти Петровы реформы, — думал он теперь в расстройстве, — и всякие высокие господа, хотя бы тот же паша Абеддин, не вечно будут терпеть, чтоб Петр держал их под уздцы да отбирал у них деньги и алмазы. Ясно как вакса — меня выпихнули в Смирну, чтоб я им не мешал; видать, готовят какую-то пакость. А с Петром чепуха какая-то, три месяца в Стамбуле не показывается — так неужто же мне, Франте, расплачиваться за него? Ну нет, извини-подвинься, я, брат, не вчера родился и хлебушко ел не из одной печи, еще чего не хватало. Тут только одно и остается: удирай, Франта, без оглядки, а коли кому это покажется не больно-то геройски, тот пускай поцелует меня в какое хочет место…»

Проведя ночь в одном из многочисленных мусульманских монастырей Смирны, янычары собрались на дворе, чтоб ехать обратно в столицу. И тут они с грустью увидели себя осиротевшими, ибо их верховный вождь и командир исчез неизвестно куда. Пока они ждали, надеясь, что он все же появится и весело назовет причину опоздания, Ибрагим-ага, а с этой минуты просто Франта — ибо он первым долгом сорвал с фески ленту, обозначающую его высокое звание, и выбросил орден Железного полумесяца, которым был награжден за успешное руководство маневрами, — Франта мчался на белом своем скакуне по лощине меж двух горных цепей, к городу Торбалы, а оттуда к реке Кючюк Мендерес. Не доскакав до реки, он окончательно избавился от янычарского снаряжения, напав на какого-то странствующего грека, то есть христианина, и отняв у него одежду; после чего, ведя коня в поводу, продолжал путь по горным тропкам над безднами и ущельями, по горам и долинам. Постепенно к нему вернулись рассудительность и спокойствие, причем в такой мере, что он уже начал досадовать на свою поспешность. «Как знать, — думал он, — может, ничего и не случилось, меня просто по ошибке послали в Смирну, и я, стало быть, дезертировал и отрекся от генеральской должности из-за ничего».

Вскоре, однако, выяснилось, что инстинкт маленького человека, отлично знающего, что судьба уготовила ему куда больше пинков, чем блинков, подсказал ему правильно. Франта двигался без остановки и быстро, но часто терял нужное направление и блуждал, так что известие о стамбульских событиях его обогнало. Он и до побережья не добрался, как узнал все о государственном перевороте, об убийстве султана и победе партии, враждебной Петру, а также об ужасной резне, последовавшей за переворотом. Следовательно, Франта имел полное право поздравить себя с догадливостью.

Куда бежал он, что задумал? Да ничего более простого и вместе более сложного, чем навсегда распроститься с турецким миром, где его против воли подняли на такую высоту, чтобы потом сбросить с нее столь резко, что он едва голову унес. Он рассчитывал наняться на какое-нибудь судно, держащее курс на запад, — конечно, не на турецкое, где его могли бы узнать и схватить, а на нормальный торговый христианский корабль, из тех, что возят в Венецию дорогие индийские пряности, перец, корицу, гвоздику и мускат, доставляемые арабскими караванами через пустыню, через Басру, Багдад и Дамаск в Каир. Эти солидные, мудро пекущиеся о материальной выгоде плавучие средства избегают портов Малой Азии, ибо там им нечего делать, разве что одно из них бросит якорь у Родоса, чтобы пополнить свой груз изюмом, кофе и опиумом. Поэтому Франта держал путь на юго-восток, дугой обходя побережье Эгейского моря, и упорно пробирался вперед по дорогам и бездорожью, пока не достиг городка по названию Мармарис, лежащего в глубине узкого, хорошо защищенного залива и населенного преимущественно рыбаками. Тут он продал своего коня, причем взял неплохие деньги благодаря красивой сбруе, и нанял рыбацкую лодку, чтобы переправиться туда, куда в то же самое время подходила «Дульсинея», — то есть на остров Родос.

БУНТ НА «ДУЛЬСИНЕЕ»

Один из рулевых умер вскоре после отплытия «Дульсинеи» из Родосской бухты и был похоронен по-матросски, то есть зашит в кусок старого паруса и сброшен в море; Беппо, верткий юнга, в силу нежного возраста не мог считаться полноценным мужчиной. Таким образом, распределение сил — в том случае, если б команда разохотилась на огромную сумму, назначенную за голову Петра, — не было неблагоприятным для него. Сам Петр стоил пятерых, Франта троих, капитан Ванделаар, маленький, да удаленький, — по меньшей мере одного; стало быть, против девяти чистых стояло четыре с половиной потенциально нечистых, а именно: бравый венский рулевой, два простых матроса, кок и несовершеннолетний Беппо. К тому же авторитет капитана Ванделаара — который держался так, словно ничего не случилось, разве что стал чуточку резче и проводил на мостике и на палубе больше времени, чем это казалось необходимым, — был так высок, что если команду и посещали грешные помыслы о двухстах тысячах цехинов, приходившихся на каждого (Беппо, понятно, не получил бы ничего, да и что этакому молокососу делать с такой уймой денег), — то при виде серьезной, трезвой, недоступной шуткам капитанской физиономии подобные непристойные помыслы моментально улетучивались.

Погода установилась, море успокоилось, и, хотя небо оставалось серым, низким и пропитанным влагой, непосредственная опасность внезапных гибельных штормов не грозила.

Когда «Дульсинея» без малейших осложнений и неприятностей минула последний турецкий бастион — островок Афродиты Киферу — и, выйдя на просторы Ионического моря, взяла курс на северо-запад, к носку итальянского сапога, Петр уже счел, что выиграл и на сей раз, ибо половина опасного пути была позади. Он договорился с капитаном Ванделааром, что сойдет с корабля вместе с Франтой в южноитальянском порту Реджо, что в Мессинском проливе. Истомившись от бесконечного валянья на койке — по желанию капитана он выходил на палубу как можно реже, — Петр, оставив в каюте Франту, которому, напротив, очень нравилось такое безделье, вышел посидеть на своем любимом насесте — на рее передней мачты. Когда он еще думал, что плывет навстречу султановой благосклонности и теплым объятиям Лейлы, — сколько блаженных часов провел он здесь! Однако черт не дремал: едва он вскарабкался на рей и устремил взор в туманную дымку, окутавшую горизонт, как что-то скрипнуло и затрещало в непосредственной от него близости. Петр не обратил внимания — на своенравной «Дульсинее» вечно что-то трещало и скрипело; но скрип и треск повторились уже громче, и Петр полетел с высоты на глазок в пять человеческих ростов.

К счастью, судно в эту минуту всползало на невысокую, но длинную волну, вздувшуюся перед ним, так что резной бюст Дульсинеи, о который Петр мог разбиться, если бы положение судна было обычным, оказался вне траектории его падения; да и сам Петр падать умел, научившись этому искусству у друга своего Франты. Он перевернулся на лету, чтобы упасть на ноги. Но палуба в тот момент была скошена, она была подвижной и скользкой, покрытой слизью, так что, упав на ноги, Петр не удержал равновесия, свалился на вытянутые руки, те подломились, он брякнулся на колени и в конце концов растянулся на животе. Привыкший к опасностям, когда важнее всего не терять головы, Петр мгновенно сообразил: если падение с рея, на котором, как знали все, он любил сидеть, было подстроено, то теперь, когда он упал, кто-нибудь подбежит добить его. Желая убедиться в правильности такого предположения, он остался тихо лежать, только вытащил из-за пояса пистолеты. И в самом деле! Из камбуза сразу выскочили двое, кок с тряпкой на голове, заменившей унесенную ветром феску, и один из матросов — молчаливый северянин с ясными глазами, который всегда выглядел так, словно и до пяти не сосчитает. Сейчас, однако, вид у него был отнюдь не такой: его обветренное лицо было возбужденным и зверским, и такой же возбужденный и зверский вид был у кока, вооруженного дубинкой для умерщвления рыб; ясноглазый северянин сжимал в руке длинный кухонный нож.

Петр выстрелил в них из обоих пистолетов разом, тщательно остерегаясь ранить нападающих — он целил только в их оружие. Одна пуля выбила дубинку из рук кока, другая расщепила черенок ножа, зажатого в кулаке северянина, оцарапав при этом его мизинец.

ЧЕСТНАЯ «ВЕНЕЦИЯ»

Да, это было то самое честное солидное торговое судно «Венеция», на которое так мечтал попасть несчастный Франта Ажзавтрадомой, ныне унесенный в море; на палубу этого судна был вытащен погибающий Петр.

Прочная, чистая, содержащаяся в отличном порядке, да к тому же овеянная ароматами ванили, корицы и прочих пряностей, которые она перевозила в просторных недрах трюма, «Венеция» бороздила моря и океаны под шелковым флагом Венецианской республики.

В действительности же она не имела с Венецией ничего общего. То был — так же, как и название ее, — всего лишь камуфляж, долженствовавший утвердить за судном репутацию солидности и честности, какой по праву пользовалась Венеция. От киля до кончика мачт судно было законной личной собственностью некоего предприимчивого сицилийца по имени Эмилио Морселли из знаменитого и богатого клана сицилийских бандитов, человека еще молодого, но обладавшего уже весьма разнообразным и необыденным жизненным опытом.

Когда Эмилио исполнилось шестнадцать лет, семейный совет Морселли отправил его учиться во Флоренцию с намерением сделать его кардиналом — ибо был Эмилио не только самым младшим и самым одаренным отпрыском рода, но и совершенно непригодным для профессии бандита, поскольку — по выражению самих бандитов — был marcato, то есть меченый: его смуглую юношескую красоту нарушала большая черная бородавка на левой щеке, что делало его заметным, легко запоминающимся и узнаваемым. Эмилио обнаружил блестящие способности в ученье, но несчастный случай оборвал столь многообещающее начало: семнадцати с половиной лет он не сошелся во мнениях с одним из профессоров, знаменитым ученым, по какому-то тонкому теологическому вопросу. Дело касалось толкования неясного места в труде святого Бонавентуры «Itinerarium mentis ad Deum», где говорится, что мыслью человеческой можно зреть Бога «ut per speculum et ut in speculo», то есть зеркалом или в зеркале. Эмилио счел это бессмыслицей, ибо зеркалом ничего видеть нельзя: мы видим что-либо в зеркале, но не зеркалом; для того же, чтобы видеть Бога в зеркале, надо, чтоб Богом был я сам, ибо зеркало употребляют для разглядывания собственного лица. Вместо того чтобы опровергнуть возражения ученика убедительными аргументами, профессор пригрозил ему за дерзость карцером, и Эмилио, распалившись гневом, размозжил ему череп подсвечником.

После такого поступка, сделавшего напрасными все расходы на его образование, семья отвергла Эмилио, и юный Морселли бежал от карающей руки закона за море. За десять лет службы на некоем венецианском — действительно венецианском — купеческом судне он поднялся от юнги до матроса, затем до офицера и, наконец, до капитана. Самоотверженно служа интересам корабельной компании, Эмилио не забывал и о собственном кармане, так что, когда ему исполнилось двадцать восемь лет, он появился в родной горной деревушке Джарратана на Сицилии богатым и уважаемым человеком.

ЧЕСТНАЯ «ВЕНЕЦИЯ» (окончание)

Однако, сколь бы ни отличался тогдашний мир от нашего, врачевание и тогда, и даже гораздо, гораздо раньше, скажем, со времен Гиппократа, жившего лет этак тысячи за две до рождения нашего героя, считалось искусством в высшей степени тонким и ответственным, требующим долгих лет обучения. А посему в описываемое время, то есть незадолго до начала Тридцатилетней войны, понадобилась изрядная доля дерзости и оптимизма, чтобы с серьезным видом взять на себя функцию лекаря, пусть всего лишь корабельного, не имея к тому ни малейших профессиональных оснований. И если таким дерзким циником показал себя наш Петр, до сей поры ни разу не запятнавший герба, коего был удостоен его отец в награду за исцеление императора Рудольфа Второго от некоей постыдной болезни, то это нам чрезвычайно досадно; краска смущения заливает наше лицо. Но убережемся от скоропалительных выводов и не будем ставить крест на нашем герое, которому уделили уже столько внимания, и вспомним в его защиту, во-первых, что он вовсе не лгал капитану Эмилио, а вполне по правде объявил, что он не врач, а сын алхимика. Во-вторых, он и не думал навсегда оставаться судовым лекарем и собирался покинуть честную «Венецию», как только она приблизится к берегам Франции, и даже спастись бегством, если капитан Эмилио заупрямится. Наконец, Петр имел все основания надеяться, что на таком солидном и чистом судне, при столь хорошем питании за краткое время его медицинской карьеры не вспыхнет никакой эпидемии, с которой он не смог бы справиться; пожалуй, ему можно будет сосредоточиться на единственной заботе, то есть на магическом устранении изъяна в мужественной капитановой красе.

А тут и впрямь требовалась магия, то есть вмешательство сил, до сей поры не постигнутых здравым рассудком, а следовательно, подозрительных. Когда некто каким-то образом заставляет произойти то, чего произойти не могло, то это и есть магия. Покойный пан Янек из Кукани, отец Петра, имел в подобных делах некоторый опыт. К числу разнообразных дел, которыми он занимался, чтобы прокормить семью, пока он громоздит свой неблагословенный, проникнутый скорбью философский труд, свое сочинение «Философский камень», относилось и заговаривание бородавок, главным образом у детей; восьми-девятилетний Петр нередко наблюдал за действиями отца, успех которых, как тот ему объяснял, зависит исключительно от доверия пациента.

«Вера твоя тебя исцелила», — говаривал пациенту пан Янек с грустной улыбкой, желая, видимо, оправдать авторитетом Писания свое колдовство, которое его маленькому, но уже строгому сыну казалось — как и все, что творилось в угрюмой лаборатории отца, — чем-то недостойным и нечистым.

Часть вторая

ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ «ВАЛЬДШТЕЙН»

ПОСЛЕДНИЕ СЛОВА БЕДНЯЖКИ КАМИЛЛО

Веселый папа из рода Боргезе — на гербе которых изображен причудливый дракон, — этот полнокровный гигант, так любивший смех и вино, представший в нашем повествовании весьма симпатичным человеком, скончался в начале тысяча шестьсот двадцать первого года, когда Петр еще сидел в крепости Иф. Исторически доказано, что собственно причиной успения папы явилась весть о победе католического войска над армией чешских протестантов, одержанная 8 ноября предыдущего года на Белой Горе и доставившая папе такую безмерную радость, что подорванное здоровье без малого семидесятилетнего старца не выдержало, и его сразил апоплексический удар.

Это общеизвестный, научно доказанный факт; однако не известно нам, в какой форме проявил папа эту самоубийственную радость. Его личный секретарь, тот красивый кардинал в алой мантии с золотым поясом, с которым мы тоже уже встречались пару раз, тщательно записал слова ликования папы, но записи эти затерялись в пыли тайного ватиканского архива, тем паче, что высказывание папы звучало совершенно непонятно для непосвященного исследователя и казалось лишенным сколько-нибудь разумного смысла. Но для нас, хорошо осведомленных в деяниях Куканя, слова папы абсолютно ясны, и нет никаких причин не приводить их здесь. Блаженной памяти папа изрек на своем сиенском наречии буквально следующее:

«Ах, благодарение, тысячекратно благодарение в вышних Богу за то, что родина моего дорогого Петра будет очищена от еретической парши!»

Не удивимся тому, что папа, как папе и надлежит, ненавидел все разновидности протестантизма, как бы они ни назывались. Лютеран, кальвинистов, чешских братьев и прочих он огульно именовал паршивыми еретиками.

Стало быть, этот пункт его высказывания логичен. Но полной бессмыслицей кажется, что в свое благодарственное слово Господу он включил Петра и его родину: ведь именно этот папа выдал Петра туркам и именно он послал убийцу с повелением принести ему голову Петра в корзине. Он действовал как заклятый враг Петра; откуда же тогда прилагательное «дорогой», которым он почтил Петра, с какой стати он подчеркивал, что первая военная победа католических сил одержана именно на родине Петра?

СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО

Папе любопытно было увидеть Петра, и тот, представ наконец-то перед его троном, не обманул ожиданий Его Святейшества. Более того, папа подумал, до чего же туп и лишен чувства прекрасного Тосканский эрцгерцог, если из него с большим трудом удалось вытянуть такое скудное и вульгарное определение, как «бравый молодец». Петр Кукань в свои зрелые годы и впрямь был молодцом весьма бравым, только в чертах его лица уже ничего не осталось от ангела-воителя, как некогда в юности; теперь это было лицо воина, закаленного невзгодами жизни и твердо решившего умереть отнюдь не в постели! Ему исполнилось тридцать пять лет, хотя сам он признавал за собой лишь тридцать два, отказываясь засчитывать три года, проведенные под землей. На вид же ему можно было дать не больше тридцати. Страдания, труды и опасности старят человека, но, если они по-настоящему интересны, то и молодят тоже. А приключения Петра представляются нам до того интересными, что мы пишем о них уже третью книгу.

Петр стоял перед папой, прямой, высокий, красивый, с безупречной военной выправкой, — но лицо его было серьезно, без той божественной улыбки, о которой упоминал бедняжка Камилло, и даже вовсе без всякого выражения, если не считать оттенка вежливой отчужденности.

— К услугам Вашего Святейшества, — произнес Петр. Противоречие между этими словами и неподвижным лицом разгневало папу, и он заговорил резко:

— Еще бы он не был к услугам моего святейшества, когда оно вздумало призвать его для доверительной аудиенции! К услугам, к услугам… Очень мило с его стороны, однако непохоже, чтобы он так уж рвался к этим самым услугам, дождаться не мог. Что вы делали эти семь лет, что я вас разыскиваю, в каких преисподних скрывались?

— Не осмелюсь утомлять Ваше Святейшество перечислением и описанием своих малозначащих действий, заполнивших эти семь лет, когда Ваше Святейшество, как я впервые слышу, изволили меня разыскивать. В пример и доказательство ничтожности событий, через которые я прошел в этот период моей жизни, упомяну хотя бы, что в течение некоторого времени я был сиу.

ПО ПУТИ В МЕММИНГЕН

Как и упомянул папа в своем «совершенно секретном» сообщении, герцог Альбрехт Вальдштейн, желая быть поблизости от Регенсбурга, где собрались немецкие курфюрсты, обосновался со своим двором в швабском городе Меммингене. К этому-то Меммингену, на коне североафриканской породы — в те беспокойные времена этих малорослых лошадок весьма ценили за быстроту, — ехал один из трех самых осведомленных в мире людей, то есть Петр Кукань. Ехал он по долине быстрой реки Иллер, которая, зарождаясь в ледяном сердце Альп, стремительно пробивает себе путь через Верхнюю Швабию.

Край этот, лет за сто до того бывший ареной кровавого крестьянского восстания, еще не затронула война. Недаром Вальдштейн, помимо прочих соображений, засел именно здесь: по его грубому выражению, здесь еще «было что жрать». Поля между каменистыми холмами аккуратно возделаны, белые деревни, разнообразящие линии и плоскости горизонта, не сожжены, заборы и замки не разрушены, мосты и мостики не сорваны — в общем, все тут было таким, каким и должно быть всегда. Крылья ветряных мельниц на пригорках медленно вращались под сухим и жарким ветром, на лугах цвели альпийские колокольчики и скромный золототысячник, по берегам ручьев нежно голубели горные незабудки, ничуть не менее прелестные, чем их сестры в долинах, а в расщелинах скал ютилась ползучая лапчатка, излечивающая девять недугов и предупреждающая десятый. Где-то дремотно побрякивали коровьи ботала. Но Петр отлично знал, что такая чудесная картина божьего мира недолговечна и обманчива: если война, подобно вшивой конской попоне, накрыла всю Центральную Европу, то над этими местами просто пришлась дырка в попоне, которую, быть может, заделают уже завтра, или — ибо тело больного континента металось в корчах — она сама сдвинется на другое место. Поэтому Петр — в отличие от своей лошади, которая внезапно шарахнулась в сторону, — был не особенно удивлен, заметив за поворотом дороги, посреди этого эльдорадо, три трупа — один женский и два мужских.

Мертвая женщина, молодая крестьянка, покоилась на кустах, на которые ее бросили, в гротескно-бессмысленной позе ленивой дамы, развалившейся в шезлонге; она вольно раскинула руки, как бы опираясь на подлокотники, и с жуткой кокетливостью склонила голову к плечу. Оба мертвых мужчины в военных мундирах, в грубых сапогах, какие предприимчивый Вальдштейн шил для своих солдат в своих Фридляндских владениях, несомненно, принадлежали к числу гнусных мародеров, которые, дезертировав из регулярных войск, держались — так же как профессиональные грабители, разоренные крестьяне, маркитантки и потаскушки — поблизости от армии, подобно оводам, кружащимся над стадом. Один был убит ударом в спину, видимо, в тот самый момент, когда он коротким тесаком вспарывал обнаженный живот молодой женщины; у второго, который в последний миг своей жизни стоял в шаге от своего сотоварища, наблюдая за его развлечением, было снесено пол головы. Его сабля осталась в ножнах, и даже руки, мирно сплетенные за спиной, так и застыли в том же положении. На дубе сойка чистила клювом перышки. Черная коза, волоча за собой толстую веревку, паслась неподалеку, изредка обращая раскосые глаза на неподвижную свою хозяйку, которая оцепенело улыбалась, оскалив окровавленные зубы, потому что губы у нее были отрезаны. Все это напоминало одну из картинок, весьма популярных в те времена, изображающих шабаш ведьм и исчадий ада: на первом плане нечистые демоны с козлиными рогами и свиными рылами, вьющиеся над ними совы и нетопыри, ожившие мертвецы с лопнувшей утробой, старухи и чертенята, черви и змеи, жабы, скорпионы и сороконожки — все сплетено в единый мерзостный клубок в непонятных действиях, а на заднем плане аккуратный пейзажик с домиками, веселыми ручейками и пасущимися коровками.

Что тут произошло? Петру нетрудно было найти ответ: оба негодяя, надругавшись над молодой пастушкой и изуродовав ее, не надолго пережили свое чудовищное, но в те времена, увы, обычное преступление: неизвестный мститель, без сомнения, дворянин, который, как сам Петр, направлялся в ставку Вальдштейна, на месте покарал убийц. Кровь их еще не успела засохнуть, стало быть, мститель был недалеко. Неплохо было бы догнать его, ибо вдвоем легче путешествовать; и Петр пустил своего коня быстрой рысью.

Но, проехав милю-полторы, он вместо неизвестного мстителя узрел еще одного мародера, как две капли воды похожего на первых двух висельников. Этот третий тихо лежал возле тела своей жертвы, и вид у него был такой же зверский, и одет он был в такой же мундир и обут в такие же сапоги, как и те двое, и был так же мертв, убитый в спину ударом, пронзившим ему сердце. И, как первых двух, смерть застигла его врасплох, ибо он все еще держал в зубах глиняную трубочку, словно продолжая курить в загробной жизни.

ТАЙНЫЕ ЧАРЫ И ФОКУСЫ

Город Кемптен, или Камбодунум древних римлян, жемчужина долины реки Иллер, лежал — и до сих пор лежит — на левом берегу, на равнине, защищенной с запада белоснежным венцом гор. Город состоял из двух соприкасающихся, хотя и разделенных стеной, независимых частей; западная часть, называемая Старой, эта драгоценность на груди Швабского союза городов, была самостоятельным имперским городом и управлялась городским советом. Восточная часть, слывущая Новой, хотя ко времени описываемых событий и она уже насчитывала без малого девятьсот лет, подчинялась капитулу бенедиктинского монастыря святого Гавла, традиционно ненавидимый аббат которого являлся имперским князем, и служила столицей княжеского аббатства. Жители Старого города исповедовали реформатскую веру, монастырский Новый город строго хранил католицизм. Оба братских города, Старый и Новый, ненавидели и ревновали друг друга, управа Старого города делала все назло управе Нового и vice versa.

[25]

Война лишь тенью своей коснулась обоих городов; войска императора находились от них на расстоянии двух дней скорого марша, однако здесь все чаще стали появляться мелкие группки вооруженных людей неизвестной принадлежности, которые, проезжая через оба Кемптена с севера на юг или с юга на север, останавливались здесь поесть-попить; и хотя они — пока что — вели себя дисциплинированно и платили исправно, все же внушали страх мирным гражданам, отчего возникали тревожные и неверные слухи, питаемые вдобавок ужасной вестью о семихвостой комете, появившейся над недальним Аугсбургом, равно как россказнями о мертвецах, встающих из гробов и пляшущих на своих могилах, предвещая конец света, об упырях и вурдалаках, завывающих в лесах в радостном предвкушении обильного кровавого пиршества.

Петр подъехал к трактиру «Золотые весы», самому лучшему и комфортабельному в Старом городе; однако трактирщик встретил его утверждением, что приезжие военные господа и дипломаты заняли его заведение до самого чердака, так что и местечка свободного не осталось: одному баварскому графу даже постелили на бильярдном столе, его свита ночует в сарае, под навесом кегельбана устроились на ночлег шестеро драгун, собственные работники разбили на заднем дворе палатку, чтобы уступить гостям свои постели, и так далее, и так далее. Петр, отлично знавший цену таким речам, резко объявил, что он не какой-нибудь нищий, чтобы выпрашивать местечко, где бы ему приклонить голову, и он не двинется отсюда, даже если придется изрубить в лапшу весь этот паршивый притон; после чего трактирщик, признав в Петре благородного кавалера, спорить с которым неповадно, доверительно прошептал ему:

— Я бы с радостью принял господина, и это было бы вполне возможно, так как есть у меня комната с двумя кроватями, из которых занята только одна, но затруднение в том, что молодой господин, снявший этот покой, желает пользоваться им один и настрого запретил приводить второго постояльца.

Это позабавило Петра.

ДАМЫ И КОШКИ

Когда Петр очнулся, то увидел себя в заточении, причем не в обычной кутузке, в какие сажают бродяг, а в каменной камере, холодной и сырой, куда воздух поступал только через единственное окошко, вернее, просто отверстие под потолком, столь узкое, что даже малое дитя с трудом просунуло бы в него голову, да еще пересеченное железным прутом. А на подоконнике этого отверстия сидела кошка, рисуясь черным силуэтом в полосе лунного света, проникавшего в камеру, и вглядывалась во тьму узилища зелеными огоньками своих глаз. Ноги Петра были забиты в колодки, вернее, они торчали в выемках, выдолбленных в двух положенных друг на друга колодах; на руках его были оковы, соединенные короткой цепью, и он полулежал на полу, прислонясь спиной к стене. Влажные стены в белом свете луны казались мягкими и дрожащими словно студень. Петр, шевельнувшись, загремел цепью, и кошка спросила голосом Либуши:

— Ты проснулся, Петр?

— С грехом пополам, — ответил тот.