В железном веке

Нексе Мартин Андерсен

Часть первая

I

К парадному подъезду хозяйского дома Хутора на Ключах подкатило два легковых автомобиля. Да, в этих новомодных каретах было немало диковинного: оглобель нет, а конная тяга, ловко упрятанная в передок, обращена в какую-то таинственную «лошадиную силу». Шмыгая от тока к амбару, работники украдкой неприязненно поглядывают на автомобили. Разве не величайшая это нелепость, что, приезжая и уезжая, господа больше не нуждаются в услугах конюхов, — ведь теперь ни запрягать, ни распрягать не надо. Чаевых не видать больше, как ушей своих, да и с работой, того гляди, придется распроститься: что ни день всех этих машин и другой чертовщины становится все больше! Зачем, скажите на милость, сеять тогда овес, раз нет лошадей и некому жрать его? Что станет со всем сельским хозяйством? Нет, никуда это не годится.

Но все же любопытство разбирало их и, придравшись к какому-нибудь предлогу, они направлялись к парадной лестнице, которая вела в большую прихожую с висевшей в ней праздничной сбруей, чтобы получше рассмотреть эти «трясучки». Как иначе назвать посудины, которые и лязгают, и тарахтят, и изрыгают отравленный воздух, и разбрызгивают во все стороны грязь, и пыль на дороге поднимают такую, что, попадись им навстречу, с головы до ног обдадут.

Девушек, работавших в прачечной, не волновали неприязненные чувства; простодушно любопытные, они выходили, гремя ведрами, на порог и, разинув рот, глазели на таинственную карету, способную мчаться с невероятной скоростью. Хорошо бы взять да юркнуть в этакую карету, ведь она, наверное, несется еще шибче, чем карусель. Так прямо и чувствуешь, как холодный ветер вздувает юбки и всю-всю пробирает тебя... Хорошо! Даже стоя здесь, у своей лохани, трудно удержаться, чтобы не завизжать от восторга!

Под впечатлением нового и незнакомого в них пробуждались фантастические мечты: вот-вот они, как в сказке, умчатся в далекие неведомые края и там станут богатыми помещицами. Чего не бывает!

Во всяком случае, мысль об этом развлекала их, девушки всячески возвращались к ней, и глаза их горели.

II

Обычно в это время года жизнь на хуторе замирает, кое-что делается только на скотном дворе. Нынешний же год было не так. Йенс Воруп скупал картофель, и на хуторе бурлила жизнь. На счастье, в конце января наступила оттепель, позволившая подступиться к картофельным ямам. Во всей округе зашевелились, хранилища повсюду стояли открытыми; глинистая почва превратилась в сплошное месиво, и телеги увязали по самую ось.

Дорога к Хутору на Ключах была изрыта до невозможности, — две недели подряд от зари до зари двигались по ней телеги, тяжело нагруженные картофелем. Но в один прекрасный день их точно водой смыло: кое-кто из крестьян разнюхал, почему вдруг Йенс Воруп стал так сильно интересоваться картофелем, и хранилища снова закрылись. Однако что скуплено, то скуплено; как бы там ни было, а несколько тысяч мешков картофеля уже на дворе. Под картофель отвели пустое гумно и там бережно разложили его на соломе. Воруп взял в Фьордбю краткосрочную ссуду в банке и расплачивался наличными деньгами; с записной книжкой в руках и с заткнутым за ухо карандашом, по колено забрызганный грязью, шлепал он, веселый и бодрый, между возами, рассчитываясь с крестьянами. Кое-кто из его поставщиков ворчал.

— Задаром отдаем, — говорили недовольные, — ровно вдвое больше надо бы содрать с тебя!

— Сумел бы ты это сделать, я бы шапку перед тобой скинул, — отвечал хозяин хутора, громко смеясь; он ни от кого не скрывал, что состряпал хорошее дельце. Ворчуны успокаивались и тоже начинали смеяться: на его месте они поступили бы точно так же.

Три кроны за мешок — невысокая цена, но картофель требовал большой дополнительной работы — сортировки. Йенс Воруп никогда не жадничал, он строго проверял каждую картофелину и не жалея выбрасывал все то, на чем был малейший изъян. Только безупречное выдерживало испытание перед его зорким глазом. Поэтому все, что он поставлял, было первоклассного качества; он никогда не поддавался мелочным соблазнам. Точно так же и теперь. Не было такой пары рук на хуторе, которую бы он не занял сортировкой; каждая картофелина просматривалась так и этак и при малейшем сыром пятнышке на кожуре отбрасывалась в сторону. Американцы были до чорта придирчивы: если в грузе картофеля, доставленном пароходом, оказывалась одна больная картофелина, они тотчас же накладывали запрет на ввоз из данной страны. Йенс Воруп ревниво оберегал свое доброе имя, он не желал быть виновником нового запрета.

III

Уволенный учитель Нильс Фискер с раннего детства, как все дети в старых грундтвигианских семьях, воспитывался в атмосфере свободы и любви. Когда подошла пора учения, его отправили в так называемую частную школу, построенную на грундтвигианских принципах, по образцу школ, которые насаждал Колль; а дома ему и сестре разрешалось делать все, что они хотели. В противоположность детям, росшим в семьях крестьян, живших и думавших по старинке, Нильса и его сестру не заставляли работать на конюшне и в поле. Эббе Фискер считал, что тени детства, а значит, и его солнечный свет, осеняют всю жизнь человека, поэтому всем нужно создавать, насколько это возможно, радостное детство. Больше того, он утверждал даже, что человек, у которого было светлое детство, никогда не потерпит в жизни полного кораблекрушения, ибо этот свет, который он носит в себе, всегда покажет ему, куда держать курс.

Возможно, что Эббе сам на себе испытал это. Единственный ребенок в необыкновенно дружной семье, он познал светлое детство и вышел в жизнь энергичным и предприимчивым юношей. В ту пору только начиналось движение за создание высших народных школ — молодое, проникнутое идеализмом; и старики, разумеется, клеймили его как порождение дьявола. Эббе Фискер увлекся движением и — к великому огорчению родителей, мало хорошего слышавших об этих новых веяниях, — едва достигнув двадцати лет, поступил в Высшую народную школу, находившуюся на юге страны, возле самой границы.

В школе Эббе влюбился в бедную девушку, дочь безземельного крестьянина, что ставило под угрозу счастье влюбленных. Не без тревоги в душе молодые люди, закончив курс, поехали на родину Эббе, на Хутор на Ключах, представиться его родителям в качестве жениха и невесты.

Родители Эббе, добрые и справедливые люди, тотчас же увидели, что пребывание сына в Высшей народной школе пошло ему, кажется, впрок. Идеи, внушенные ему там, как будто вовсе не были такими безнравственными, а чтоб он целовался со своей невестой больше, чем это положено влюбленным от бога, они не замечали: дело в том, что о грундтвигианцах ходили слухи, будто они только и делают, что целуются. Понравилась им и будущая их невестка, хотя ни для кого не было секретом, что она девушка бедная и из простой семьи. Но вот молодые люди уехали из родительского дома, сопровождаемые теплыми благословениями. Анн-Мари отправилась на остров Зеландию, где она нашла себе работу в школе домоводства, а Эббе Фискер поехал на Лолланд и устроился там управляющим довольно крупного хутора.

Работал он всегда с песней на устах, выливая в ее звуках всю свою молодость, по уши влюбленный в самую прекрасную из всех женщин, когда либо ступавших по цветущей земле, полный сил, энергии и отважных светлых планов на будущее. Пусть только он и Анн-Мари заживут хозяевами на родном хуторе, вот когда жизнь по-настоящему забьет там ключом! Ведь родители вели хозяйство по старинке, многое в нем придется менять и исправлять. Пожалуй, еще не было такой пары молодых людей, которые бы с большей верой в свои силы шли навстречу будущему, чем Эббе Фискер и Анн-Мари.

IV

Нильс Фискер, изгнанный учитель, хотя и был еще молод, но многое уже испытал. Внешне жизнь его как будто протекала спокойно и ровно, без сучка и задоринки: он посещал грундтвигианскую школу для младшего возраста, к конфирмации его готовил грундтвигианский священник в грундтвигианской церкви, после конфирмации он поступил в грундтвигианскую среднюю школу, дававшую право сдать экзамен на аттестат зрелости, — дань времени. После окончания школы он два года под руководством отца проработал на его хуторе. Предполагалось, что он будет сельским хозяином и хутор после отца перейдет к нему; но Нильс не проявлял ни малейшего интереса к сельскому хозяйству, ему хотелось стать учителем и больше никем на свете—только учителем! Ничего не оставалось, как уступить его желанию и послать его в учительскую семинарию. Эббе Фискер не очень-то высоко ценил всю эту книжную ученость, все эти экзамены и прочую галиматью и, чтобы наперед обезвредить их действие на сына, послал его предварительно в знаменитую Высшую народную школу на юге страны, недалеко от границы, где в дни своей юности учился сам.

— Прослушай хотя бы два зимних семестра, — сказал он. — И когда ты, освободившись от всяких бредней, откроешь простор своему внутреннему «я», когда ты найдешь самого себя, тогда можешь спокойно начать свое учение. Тут тебя уж никакая наука с пути не собьет.

В Высшей народной школе юноша чувствовал себя прекрасно. Примерно двести человек учащихся обоего пола жили как добрые товарищи, без всяких любовных интрижек и легкомыслия, на лекциях сидели рядом, а по вечерам приходили друг к другу в комнаты, чтобы вместе подготовиться к завтрашним занятиям или о чем-нибудь поспорить. Проблемы, поставленные великими норвежцами Ибсеном и Бьёрнсоном, еще не утратили своего значения для молодых умов, да и вся система преподавания была так построена, чтобы научить юношей и девушек ничего не принимать на веру, не полагаться на авторитеты, а самим находить решение поставленных жизнью вопросов. Многое тут пересматривалось заново, и молодой Нильс Фискер радовался, когда старые истины, подвергшись испытанию, тускнели, а иногда их и вовсе приходилось выбрасывать на свалку. Это было словно освобождение от пут, буквально легче становилось дышать. Во многих областях он чувствовал себя в полном согласии со своим временем, всякое выкорчевывание старого вдохновляюще действовало на его ум.

Но мало-помалу он начал понимать, что не все можно подвергать испытанию; существовали вопросы, перед которыми педагоги немели, прямо-таки «становились навытяжку». Эти вопросы были священны, их касаться не должно было. Это удивляло Нильса, а подчас и мучило. В нем проснулось чувство ответственности, да еще какой ответственности! Ночи напролет он не смыкал глаз, размышляя о жизни. «Жизнь отчаянно сложна, — думалось ему, — тяжким бременем ложатся на человека ее великие загадки. Единственное, что может спасти, — это правда, это беспощадное изучение самого себя и окружающего мира». И Нильс пошел со своими вопросами к учителям. Но те опасливо уклонялись от прямых ответов и горячо убеждали его укрепить веру в себя и перестать критически относиться к жизни.

— Так ты гораздо больше возьмешь от жизни, — говорили они ему, — Ведь ты хочешь стать учителем и просвещать людей. Но цель просвещения — делать жизнь полней и богаче, а не разнимать ее на части.

V

Учитель Нильс Фискер вышел на прогулку, хотя бушевала метель, — он даже любил такую погоду, любил ураганный ветер, вызывавший на бой, хлеставший по лицу, чтобы принудить человека повернуться спиной и обратиться в бегство.

— Ему бы только свое упрямство и строптивость показать, — говорили люди, когда он, продираясь сквозь непогоду, шел мимо их окон. — Он обязательно найдет против чего взбунтоваться, иначе ему и жизнь не мила!

В этой его потребности во всякую погоду бродить по полям и лесам его маленькая жена усматривала признак бесстрашия.

— Мало тебе того, что с людьми воевать приходится, — не то увещевая, не то с укором говорила она.

Нет, Нильс Фискер никогда не уставал от борьбы, сколько бы, с кем или с чем ни приходилось вести ее. И его маленькая жена гордилась этой его чертой.

Часть вторая

I

Никто не мог толком разобраться в финансовом положении Йенса Ворупа, не исключая и его самого. Он хоть и вел книги, но так и не составил себе точного представления о финансовой стороне своего предприятия; она то казалась ему весьма благополучной, то приводила его в отчаяние. Оборот был достаточно велик, более того — по сравнению с прежними временами головокружительно высок; но скопить сколько-нибудь заметные излишки ему не удавалось.

Временами Йенс вдруг думал, что дела его уже находятся в той стадии, когда остановиться нельзя, ибо все, что ему удавалось сколотить и наскрести, снова шло в оборот. Хутор представлялся ему живым существом, а еще чаще ненасытным чудовищем, которое то повелительно требовало, то манило его соблазнительными посулами прибыли сто на сто, — но всегда и все поглощало.

«Погоди, скоро придет время, когда в награду за наши труды мы каждый месяц будем откладывать изрядный излишек», — постоянно говорил Йенс, чтобы успокоить Марию и... самого себя.

Мария улыбалась своей насмешливой улыбкой — и без всякого основания: ведь его расчеты были правильны! Он никогда не предпринимал каких-либо расширений или улучшений в хозяйстве без того, чтобы их рентабельность не была очевидна всем и каждому. Но беда в том, что тут конца краю не было; любое приобретение влекло за собой мероприятия по расширению хозяйства. Он покупал новую машину, желая во-время управиться с работой и сэкономить на рабочей силе; все, повидимому, было в порядке. Но, будучи человеком предприимчивым, Йенс Воруп не мог снести, чтобы машина простаивала бо́льшую часть года, а чтобы избежать простоев, надо было затевать что-то новое — расширять хозяйство. И вот вдруг оказывалось, что он занимается чем-то заранее непредусмотренным, но уже предъявляющим к нему новые требования.

Йенс Воруп настолько расширил свое хозяйство, что продуктивность его стала намного выше, чем при Эббе Фискере, а продажная стоимость хутора повысилась настолько, что по закладной он мог получить под него больше тысяч, чем Эббе Фискер во времена своей молодости получал сотен. И все же к закладам Йенсу Ворупу приходилось прибегать беспрерывно — хутор требовал все новых и новых капиталовложений. Агенты крупных капиталистов поначалу сами являлись к нему с предложением кредитов и ипотек. Они приезжали даже из-за границы и, помимо всего прочего, скупали и хутора. Несомненно, в Гамбурге, в Париже и в других городах имелись люди, жившие на то, что Йенс Воруп благодаря своему усердию и смекалке выжимал из хутора. Во всяком случае, так безустали твердил его шурин Нильс. Старик тоже смотрел на зятя как на человека, продавшегося в рабство; только он был слишком умен, чтобы заявлять об этом во всеуслышанье. В ответ Йенс только смеялся или снисходительно пожимал плечами.

II

Йенс Воруп пребывал в отличном расположении духа. Он не сомневался в том, какой оборот примут события, поскольку сельское хозяйство являлось основной, а по существу говоря, может быть и единственно прибыльной отраслью в стране. И он, несмотря на все, твердо и непоколебимо верил в закон тяготения: чему быть — того не миновать, раньше или позже.

Но, конечно, немножко подтолкнуть ход вещей не мешает; он написал статью в местную сельскохозяйственную газету, в которой советовал ничего не продавать, не начинать убоя скота, а, напротив, придерживать скот, и придерживать до тех пор, пока это не отзовется на желудке столичных жителей. «До сих пор мы, крестьяне, были сильнейшими из всех по той простой причине, что именно мы сидели на мешках с мукой, — писал он, — а сейчас выходит, что мы пасынки общества. Но через некоторое время страница истории будет перевернута, и мы опять окажемся на коне, — разумеется, если мы сумеем воспользоваться этим и сами себе не напортим. Тому, кто верит, спешить некуда». Последние слова были цитатой из одной распространенной студенческой песни; конечно, в них подразумевалась другая, отвлеченная вера, но они оказались очень к месту. Статья была перепечатана многими газетами, и Йенс Воруп стал получать груды писем, выражавших согласие с его точкой зрения и подстрекавших его стать во главе движения бойкота.

Каждый день случалось что-нибудь, что еще поддавало жару. А когда газеты сообщили, что правительство запрещает кормление скота обмолоченным зерном и пшеницей, за исключением нестандартного, то у большинства лопнуло терпение.

Какое-то беспокойство овладело всеми датчанами, неудержимая потребность бегать друг к другу. Никому не сиделось дома, всем хотелось быть на людях, вместе с другими браниться и угрожать, лишь бы отвести душу. Страна напоминала муравейник, в который попало какое-то чужеродное тело. По проселочным дорогам шагали мужчины с толстыми дубинками в руках, а некоторые даже с ружьями за плечами, словно немедленно надо было итти в бой. Во всех приходах проходили митинги протеста.

В Эстер-Вестере, на конце деревни, собралась толпа в несколько тысяч человек, пришли люди даже с западного побережья. Но здание Высшей народной школы не могло вместить такое множество народа, поэтому решено было провести собрание на вольном воздухе, на лужайке, где в качестве трибуны для оратора была поставлена телега.

III

Сэрен Йепсен стоял перед домишком ткачихи Малене, — как, к вящему его огорчению, люди еще продолжали называть эту хижину, — и огораживал забором палисадник — крохотный кусочек песчаной земли с несколькими мальвами и двумя или тремя грядками лука. Он втыкал в землю тонкие еловые колья и оплетал их проволокой.

— Хочу огородить свой сад, — объявлял он всем, кто проходил мимо. — Ей-богу же, ничего не вырастет, если каждый, кому вздумается, будет топтать грядки.

Впрочем, прохожие здесь были редки, разве что пройдет почтальон да кто-нибудь из обитателей домишек на пустоши, по которой шла узкоколейка; по ней можно было доехать до Лема, станции железнодорожной ветки; дальше, сильно петляя, она вела в Фьордбю. В Леме, кроме станционного здания, имелся еще только один дом — гостиница с магазином.

Здесь, вдали от другого жилья, было довольно тоскливо, Сэрен Йепсен старался перекинуться словечком с каждым, кто проходил мимо. А сегодня воскресенье, можно надеяться, что кто-нибудь пойдет на станцию, потому он и торчал возле палисадника. В доме у окна сидела ткачиха Малене и читала молитвенник. Ее большое круглое лицо было лишено какого бы то ни было выражения — как крышка от кастрюли; и только роговые очки придавали ему какую-то характерность. С очками на носу она, по мнению Сэрена, походила на пастора.

Малене была глуха, — может быть потому, что много лет прожила здесь в полном одиночестве, — и разговаривать с нею было совершенно невозможно. А может быть, наоборот — из-за глухоты ей и полюбилась одинокая жизнь. Она и мужу-то не отвечала ничего, кроме «ладно» или «гм», когда он пытался втянуть ее в разговор, и почти целый день хлопотала возле своего станка. В известном смысле это было удобно — семейных сцен уж она устраивать не станет, другой такой миролюбивой женщины днем с огнем не сыщешь. Но Сэрен Йепсен любил поговорить, ему необходим был человек, с которым можно отвести душу. И дни иногда тянулись для него невыносимо долго.

IV

Казалось, господь бог немедленно явил свою милость Йенсу Ворупу, как только тот отдал свою судьбу в его руки. И Йенс Воруп не мог нарадоваться, что вступил с господом богом в столь позитивные отношения. «Живой контакт» — называлось это на языке грундтвигианцев, но он предпочитал слово «позитивные». Более того, у Йенса даже было такое чувство, что многие люди стали ближе ему, — например, тесть. Йенс теперь куда лучше понимал старика, и понимал также, почему счастье всегда было к нему благосклонно, ибо счастье не что иное, как благословенье божье в труде!

Когда Йенс Воруп отправился в город продавать своих лошадей, случилось, что он не остановился там, а сел в поезд, в котором было полно торговцев; он встречался с ними в Высшей народной школе. Это была шумная толпа сельских хозяев, знакомых ему и незнакомых.

Йенс уже и раньше встречался с такого сорта людьми, а теперь война наполнила страхом и выгнала на дороги даже самых степенных и работящих из них. Мужчины, которые раньше только и знали, что пахать землю, теперь бродили по дорогам или толкались в поездах, сами не зная, зачем и куда они стремятся. И в этот раз шумный поток увлек за собой и Йенса Ворупа.

Многие из них направлялись в пограничный город, где хуторяне намеревались организовать союз с целью экспорта в Германию сельскохозяйственных продуктов. Йенс Воруп только подивился, что до сих пор ничего не слышал об этом.

— Это, однако, не мешает тебе пойти с нами, — сказали ему. — Само собой разумеется, что болтать об этом не следует, и если мы тебя туда не приглашали, то причина в тебе. Мы отнюдь не являемся участниками какой-либо оппозиции, понятно? Мы боремся другим оружием. Пойдем-ка с нами.

V

Странно, до чего быстро все привыкли к этой войне, более того — приспособились к ней. И если день, когда она разразилась, представлялся людям каким-то жутким, ужасным кошмаром, то теперь, год спустя, они так с ней свыклись, что казалось — война была всегда. Еще немного, и в душе люди тоже примирятся с ней. С тех пор как тот обезумевший от страха солдат бежал по улицам Фьордбю, никто уже не слыхал, чтоб человек из страха перед войной лишился рассудка. Война вошла в привычку: людям уже было как-то не по себе, если они несколько дней не слышали новостей с фронта; они ощущали потребность выказывать свою заинтересованность и сочувствие — потребность, ставшую уже механической; а чем прикажете интересоваться, если на фронтах затишье? Удивительно было и то, что война для многих явилась толчком к расцвету. Понятно, что военные высоко подняли голову в горделивом сознании, что и для них теперь нашлось место под солнцем. До сих пор они жили за счет нации, никому собственно не нужные; теперь, став ее защитниками, более того — спасителями, они пользовались почетом и уважением. Уже самому факту их существования страна была обязана тем, что ее еще не втянуло в гибельный водоворот, — значит, их, военных, очень побаивались! Это было видно по их лицам, по походке, по манере смотреть в стекла нивелиров и деловитости, с которой они намечали линии будущих окопов. Гордостью светились даже ослепительно блестящие голенища их сапог!

И священники тоже не спешили восставать против войны: на ее кровавом фоне их белые брыжи сверкали еще большей белизной; это придавало церкви небывалый доселе вес. Что же касается торговцев, то на них теперь поистине сошло благословение божие. Жалкие маленькие лавчонки, годами державшиеся только на том, что их владельцы десяток сбывали за дюжину, внезапно превратились в оптовые предприятия, доходы с которых позволяли им покупать автомобили, держать представительных лакеев и скаковых лошадей.

И разве так удивительно, что люди радовались войне и сердца их преисполнялись надеждой? Она все расшевелила, даже умы. Пацифисты и те не решались проклинать ее; ведь эта мировая война была необходима для упразднения войн вообще! Какой бы ни была кровопролитной, она вносила свою лепту в культуру; именно это кровопролитие и должно помочь решению задачи: оно устрашит людей и впредь сделает войны невозможными. Пацифисты пытались изгнать чорта силами Вельзевула! Социал-демократы видели в войне историческую необходимость, которая поможет людям дозреть до социализма.

В деревнях люди примирились с войной не так легко, как в городах. Правда, цены ползли вверх, но недостаточно быстро, и пока что крестьянам приходилось сидеть сложа руки и наблюдать за тем, как другие снимают сливки. Теперь обстоятельства, видимо, должны были улучшиться, но в Эстер-Вестере хорошо «подработал» пока что только кузнец Даль. Он взял выгоднейший подряд на поставку подков для немецкой армии; причем подрядился поставлять куда больше, чем мог выковать в своей кузнице. Он передавал работу другим кузнецам и таким образом зашибал немалые деньги. На эти деньги он стал покупать старые автомобили, настоящую рухлядь, подновлял их и перепродавал с большим барышом. Поговаривали, что эти автомобили шли к нему с немецкого фронта. А покупателей было предостаточно: в Фьордбю каждый стремился обзавестись автомобилем; даже рыбаки в погоне за современными средствами передвижения приезжали с севера и приобретали у кузнеца машины, ибо теперь и они начали «выходить в люди». Повсюду носились фантастические слухи о том, сколько может заработать один какой-нибудь сопляк, выйдя в море на своем баркасе. Когда Йенсу Ворупу случалось бывать в Фьордбю, он видел, как рыбаки шатаются по ресторанам, лихо сдвинув шапки на затылок, в крахмальных воротничках, в лакированных ботинках, с сигаретами в зубах. Если в ресторане вдруг не оказывалось папирос, эти парни вызывали машину по телефону, усаживались в нее и переезжали на другую сторону улицы, в табачную лавку, чтобы пополнить свои запасы. Но деревенская жизнь от этого легче не становилась!

А тут еще этот живодер! Словно бы в насмешку над жителями Эстер-Вестера, небо устроило так, что после богом проклятого социалиста кузнеца он первый начал пожинать плоды военной благодати. Уже на рождестве в живодерне царило такое оживление, что запах оттуда разносился по всей округе. С тех пор — обстоятельство постыдное, что и говорить! — благодать снизошла на крестьян, ибо этот человек занялся скупкой всей больной и никуда не годной скотины, которую приводили к нему на двор, — и вдобавок совершенно открыто, тогда как раньше он занимался этим делом тайком. Это живодер пустил в оборот выражение, вскоре ставшее ходячим: «колбасные коровы», которым обозначалось все непригодное для питания людей.