Исследования и статьи

Никитин Андрей Леонидович

В книге рассматриваются вопросы достоверности сведений древнейших русских летописей, используемых для реконструкции событий ранних веков русской истории.

Первая часть посвящена анализу структуры, хронологии, терминологии и стилистики «Повести временных лет», вопросам ее авторства, количеству редакций, их объемов, датировок и вероятного времени сложения окончательного текста.

Во

второй части

исследуются спорные вопросы текстологии и атрибуции памятников русской письменности и искусства XII–XV вв. (Ипатьевская летопись, «Слово о полку Игореве», «Задонщина», «Троица» Андрея Рублева), а также ряда событий истории XIV–XVI вв. (Куликовская битва, второй брак Василия III, опричнина Ивана IV).

Книга рассчитана на специалистов по истории России, историков литературы, преподавателей вузов, студентов, а также на широкий круг читателей, интересующихся этими вопросами.

Рекомендуется в качестве пособия для семинарских занятий.

* * *

Книга содержит таблицы и inline-картинки.

ИССЛЕДОВАНИЯ И СТАТЬИ

О купчей на «землю Бояню»

[1]

В № 3 журнала «Вопросы истории» за 1964 г. архитектор-реставратор С. А. Высоцкий опубликовал сообщение о найденном им в Апостольском приделе киевской Софии граффито с текстом купчей, в которой речь шла о «земле Бояновой». Позднее, без каких-либо дополнений, эта публикация вошла в первый выпуск Свода древнерусских надписей киевской Софии, осуществленного тем же автором. Открытый им текст гласил:

Высоцкий перевел его следующим образом:

Отсылая интересующихся к первоисточнику, напомню лишь основные выводы первооткрывателя. Изучение палеографических особенностей надписи привело С. А. Высоцкого к выводу что наиболее вероятным временем ее возникновения является вторая половина XII века, хотя написания отдельных букв характерны и для второй половины XI века. Поскольку большинство аналогий указывало, как считал Высоцкий, на XII век, то решающим аргументом в пользу третьей четверти этого столетия стало для него упоминание «княгини Всеволодовой», которую публикатор отождествил с Марией Мстиславной, вдовой князя Всеволода-Ольговича, умершей в 1179 году, чье имя известно нам из Густинской летописи. Подтверждение такому решению он находил и в других именах, содержащихся в тексте. Так, одного из «Тудоров» он полагал

«Тудором, тиуном, вышгородским»

, одного из «Михаилов» —

«митрополитом киевским»

, «попа Семьюня» —

«духовником киевского князя Ростислава Мстиславича»

, а «попина Якима Домило» — ставленником Всеволода Ольговича, туровским епископом Акимом,

«имя которого читается в летописи

(Ипатьевской. —

А. Н.

)

под 1144–1146 гг.»

«Лебеди» Великой Степи

[46]

О половцах упоминают все учебники русской истории, как о чем-то само собою разумеющемся и известном. Их можно встретить на страницах исторических романов и на сцене оперных театров. И всегда оказывается, что половцы — исчадия ада, злейшие враги Руси, коварные и алчные, косоглазые и меднолицые… Но так ли это? Не оказались ли мы в плену искусственных концепций, не поняв летописцев или поздних редакторов летописных сводов, смотревших на степных соседей сквозь призму уже новых, русско-монгольских отношений?

История половцев для непредвзятого исследователя полна парадоксов. Почти два века они жили бок о бок с древней Русью, иногда даже среди русских. Вместе с русскими воинами они участвовали в княжеских усобицах, ходили в помощь русским князьям на Венгрию, Польшу, Волжскую Булгарию, выдавали за них своих дочерей; вместе с русскими дружинами встали против монголов и — бежали, разбитые, чтобы потом снова возникнуть на исторической арене Восточной Европы сначала под именем кипчаков, а после насильственной исламизации в XV в. — в качестве казанских, астраханских и крымских «татар».

Сейчас наступило время, когда можно попытаться взглянуть на наших древних соседей новыми глазами. Сделать это достаточно трудно, как по причине установившейся тенденциозности, так и по крайней скудости материала, в первую очередь письменных известий об этом неуловимом народе, то появлявшемся, то исчезавшем за степным горизонтом. Но главная сложность заключается в другом: то явление, которое отмечено в русских летописях этнонимом «половцы», на самом деле представляло собой сложный и весьма пестрый конгломерат степных народов, у каждого из которых был свой язык, свой антропологический и бытовой облик, свои верования и обряды, свои традиции быта. Появившись в южно-русских степях, собственно половцы, куманы, представленные разными родовыми объединениями, судя по всему, тоже весьма отличными друг от друга вряд ли могли сильно повлиять на быт прежних обитателей степей, взимая с них дань, облагая повинностями и привлекая для участия в своих походах. Отсюда и такой разнобой в описании верований и облика куманов/кипчаков, который исследователь обнаруживает у средневековых путешественников XIV–XV вв.

В этом плане характерно свидетельство Гильома де Рубрука оставившего описание самых разных обрядов погребения у современных ему обитателей Степи, причисленных им огульно к половцам, на которое обычно ссылаются современные исследователи, когда говорят о верованиях и религии половцев:

Датирующие реалии Ипатьевской летописи о походе 1185 г. на половцев

События апреля-мая 1185 г. в междуречье Днепра и Дона, ставшие сюжетной основой «Слова о полку Игореве», в русском летописании отражены двумя, весьма отличающимися друг от друга источниками: рассказом Лаврентьевского списка летописи, получившем отражение в подавляющем большинстве последующих летописных сводов, и рассказом Ипатьевской летописи, значительно более подробном, но содержащемся лишь в группе связанных с ее протографом списков (Хлебниковском, Погодинском, Ермолаевском и Яроцкого). Эти версии отличаются друг от друга объемом фактических сведений и отношением их авторов к «ольговичам». В Лаврентьевской летописи и зависимых от ее протографа списках оно доходит до прямой издевки над незадачливыми князьями в похвальбе после первой победы (

«а ноне поидемъ по них за Донъ и до конца изобьемъ ихъ; оже ны будет ту победа, идем по них и [в] луку моря, где же не ходили ни деди наши, а возмем до конца свою славу и честь»

[Л., 397–398]); и плачевном финале (

«а о наших не бысть кто и весть принеса за наше согрешение; где бо бяше в нас радость — ноне же въздыханье и плачь распространися»

[Л., 398]), тогда как в Ипатьевской группе списков рассказ полон внимания и симпатии к новгород-северскому князю.

Такое неоднозначное отражение событий обычно объясняется, во-первых, исхождением архетипа рассказа Лаврентьевского списка из кругов «мономашичей», враждебных к «ольговичам», тогда как в Ипатьевском изводе использован текст черниговских летописцев, симпатизировавших Игорю Святославичу и уделявших ему достаточно большое внимание, а, во-вторых, отнесением написания Лаврентьевского рассказа к более позднему времени, чем Ипатьевский, когда уже стала забываться реальная картина происходившего. Последнее обстоятельство в какой-то мере находит свое подтверждение в тексте Новгородской IV летописи, где помещен сильно сокращенный рассказ Лаврентьевского списка, заканчивающийся после слов «похвальбы» словами, уже не имеющими ничего общего с действительностью:

Примечательно и другое: в отличие от Лаврентьевского, текст рассказа Ипатьевского списка содержит большое количество лексем и фразеологических оборотов, перекликающихся с текстом «Слова…». А поскольку их последовательность в летописном рассказе соответствует их последовательности в тексте древнерусской поэмы, это дало основание одним исследователям указывать на зависимость летописи от поэмы, а другим, как, например, А. Мазону и А. А. Зимину, — на обратную зависимость поэмы от летописного повествования, ставя под сомнение аутентичность «Слова…»

Между тем, вопрос о времени появления каждого из указанных текстов (Лаврентьевского, Ипатьевского, известного нам текста «Слова…») в дошедшей до нас редакции, как и возможные между ними связи и взаимовлияния, не только принципиально важен, но и в определенной степени может быть решен путем сопоставления и анализа этих текстов и зафиксированных ими реалий, что существенно сужает рамки исследования и позволяет решать именно эти, конкретные вопросы, не уклоняясь в бесплодные дискуссии о вероятности того или иного события. Широкая известность всех трех названных текстов позволяет в дальнейшем ограничиваться самыми необходимыми на них ссылками без привлечения полного их объема, отметив только, что цитирование приводится по их изданию в корпусе «Полного собрания русских летописей» (т. е. для Лаврентьевского списка 1377 г. — т. 1, вып. 2. Л., 1927, стб. 397–400; для Ипатьевского, датируемого временем

Ковуи, каепичи и турпеи

(О некоторых «тюркских этнонимах» Ипатьевской летописи)

Начиная с 40-х гг. прошлого века, когда была опубликована Ипатьевская летопись, сохранившая в своем составе корпус сведений Киевской (иначе — южно-русской) летописи XII в., внимание отечественных историков, а затем и тюркологов, было привлечено неизвестными ранее названиями тюркских народностей, состоявших, как можно было понять из текста, на службе у киевских и черниговских князей. Кроме уже известных по Лаврентьевскому списку торков и берендеев, носивших в середине XII столетия обобщающее имя «черных клобуков» («каракалпак»), Ипатьевская летопись называла «коуев/ковуев» и «каепичей», участвовавших в походах русских князей на половцев. Если о «каепичах» практически ничего больше не было известно, поскольку они упоминались только один раз под 6668/1160 г., то «коуи/ковуи» вызывали особенный интерес к себе тем обстоятельством, что они фигурировали в рассказе о походе новгород-северского князя 1185 г. как «черниговская помочь», т. е. состояли на службе у Ярослава Всеволодовича, и своим бегством с поля боя предопределили захват Игоря в плен и поражение его отряда.

«Каепичи», «коуи/ковуи» и «турпеи» за полтора столетия изучения «Слова о полку Игореве», русского летописания, филологических и археологических исследований прочно вошли в международный научный обиход и справочную литературу в качестве тюркских этнонимов

[162]

.

Но так ли это? Оставив в стороне «раскинутые ковуями» пастбища в широкой деснинской пойме, попробуем заново познакомиться с тем, что нам дают источники, которыми в данном случае для «ковуев» и «каепичей» является только Ипатьевская летопись, а для «турпеев» — еще и Лаврентьевская.

Первое упоминание «коуев/ковуев» в Ипатьевской летописи содержит ст. 6659/1151 г., рассказывающая о борьбе за Киев между Юрием Владимировичем, князем владимиро-суздальским, опиравшемся на союзных ему половцев, и киевским князем Изяславом Мстиславичем с братьями, имевшими в союзниках «черных клобуков». Когда суздальская рать перешла Днепр у Заруба и киевским войскам, стоявшим у Воиня, пришлось возвращаться, чтобы организовать оборону самого Киева, «черные клобуки» предложили князьям отрядить с ними Владимира Мстиславича к их вежам, чтобы они могли забрать жен, детей, стада

Александр Пересвет и Сергий Радонежский

[175]

В русской исторической традиции имена Сергия Радонежского и героя Куликовской битвы Александра Пересвета до сих пор прочно связаны друг с другом преданием о встрече князя Дмитрия Ивановича с настоятелем обители Святой Троицы. Последний благословил московского князя на битву с Мамаем и отправил с ним двух братьев-иноков, Пересвета и Ослебю, один из которых пал в поединке с «печенежином Челубеем». Эти сюжеты до сих пор вдохновляют художников, поэтов и писателей на создание произведений, многие из которых стали восприниматься как своего рода исторические свидетельства. Неслучайно накануне празднования 600-летия Куликовской битвы в научной статье, посвященной этому событию, один историк прямо писал, что

«столкновению главных сил

(ордынцев и москвичей. —

А. Н.

)

предшествовало единоборство двух богатырей — Пересвета и Темир-мурзы (Челубея). Этот поединок имел целью воодушевить войска обеих сторон. Гибель богатырей в результате единовременного удара копьями произвела сильное впечатление на наблюдавших за традиционным поединком»

[176]

, после чего пересказал сюжет известной картины В. М. Васнецова, используемой на уроках истории в школе.

Действительно, именно этот момент сражения, вычлененный из всего остального, стал в дальнейшем для большинства россиян и центральным событием битвы, и своего рода символом победы Руси над Золотой Ордой, торжеством «честнаго креста» над «неверными», так что образ чернеца в развевающейся схиме, несущегося с копьем на ордынского воина, вполне смог бы заменить на гербе Москвы столь сходного с ним «копейщика». Но, может быть, так это и было? Стоит вспомнить, что образ Георгия Победоносца, поражающего поверженного дракона (на ранних московских монетах изображен всадник не с копьем, а с саблей), получил своего рода канонизацию не ранее конца XV века, и в сознании народа неизменно ассоциировался с освобождением от татаро-монгольского ига.

Однако «стоп-кадр», созданный Васнецовым, у действительного исследователя той эпохи вызывает множество недоуменных вопросов. Например, о какой «традиции поединков» перед битвой

Попробуем в этом разобраться. Однако, чтобы стало понятно дальнейшее, кратко перечислю события, которые предшествовали битве на Дону, отчасти спровоцировав ее и, безусловно, повлияв на ее исход.