Русские в начале осьмнадцатого столетия

Николаевич Загоскин Михаил

Введите сюда краткую аннотацию

Часть первая

Прежде чем я приступлю к рассказу, мне должно поговорить с моими читателями о положении, в котором находилась Россия в эпоху, избранную мною для этой повести.

Последний стрелецкий бунт, вспыхнувший во время отсутствия царя Петра имел самые гибельные последствия для этого своевольного и мятежного войска; главные зачинщики и участники мятежа были казнены, а остальные сосланы в Сибирь, расселены по отдаленным городам, и стрелецкая рать, некогда знаменитая, исчезла навсегда с лица земли русской. Вместе с прекращением политического существования этих русских янычар уничтожилось и пагубное влияние на умы властолюбивой царевны Софьи Алексеевны. Шведский король Карл XII, разбитый наголову близ Полтавы, едва мог спастись от плена, убежав в пограничный город Бендеры. Вся армия его была истреблена, и на берегах Невы нашим рабочим людям помогали шведские солдаты сооружать — на их же собственной земле — вторую столицу царства русского. Рига, Ревель и вся Лифляндия признавали над собой верховную власть государя Петра Алексеевича; Польша, исполняя его волю, призвала снова на царство изгнанного ею короля Августа II. Предатель Мазепа убежал с Карлом XII в Бендеры; почти все малороссийские православные казаки отступились от своего опозоренного изменою и заклейменного церковным проклятием гетмана. Одним словом, из всех внешних и внутренних врагов России, вредящих ее возвышению, устройству и возрастающей силе, оставался один только враг, но самый упорный. Этот враг была почти общая, безотчетная привязанность русских ко всем древним обычаям и предрассудкам старины. Следствием этой слепой привязанности были: неподвижность, презрение ко всему иноземному, невежественная спесь и закоренелое упрямство, всегда враждебное всем переменам и улучшениям, если они хотя бы несколько противоречат существующим обычаям, иногда совершенно нелепым, но которые обыкновенно оправдываются известным изречением: «Так, дескать, искони важивалось — в старину бывало; а стариков умней не будешь». Одна самодержавная воля Великого Петра могла осилить этого последнего врага и заставить русских хотя нехотя, а все-таки перешагнуть через заветный рубеж, который отделял их так долго от всех других народов Европы. Все покорилось этой могучей, непреклонной воле; она возбуждала иногда боязливый ропот спесивых бояр, упрямых граждан, суеверной черни, но давно уже не встречала нигде явного сопротивления. Люди, приверженные к старинным обычаям, отстаивали их с жаром в своих семейных кругах — осуждали шепотом указы царские, восставали втихомолку против разных нововведений, называли их богопротивными, но никто не смел говорить об этом вслух; времена мятежей прошли; Петр Алексеевич был уже не вторым царем русским, а государем единодержавным, не юношей неопытным, но знаменитым победителем Карла XII — этого венчанного богатыря, перед которым пеког-да трепетала вся Европа. Несмотря, однако ж, на это, по-видимому, спокойное состояние России, нельзя было не заметить, что в ней происходило что-то необычайное: этот домашний ропот, который тихо разливался в пароде— это тревожное ожидание каких-то новых и небывалых перемен волновало все умы, и даже люди дальновидные и умные, начинавшие уже понимать, чего желает государь Петр Алексеевич, шептали про себя, покачивая головами: «Дело-то, дело! Да крутенько он, батюшко наш, за него принимается». И надобно сказать правду: мы едва ли можем осуждать многих из современников Петра Великого за то, что они если не делом, так мыслью грешили, осуждая непонятные для них действия этого необъятного, всеобъемлющего гения, которого и мы, вкусившие уже от плодов, им посеянных, не можем еще вполне оценить.

В 1711 году, в одну темную февральскую ночь, шагах в двухстах от Серпуховской дороги, в богатом и большом селе Вздвиженском, светился огонек; его трудно было заметить проезжим людям, потому что погода была бурная, снег валил хлопьями и сильный ветер с метелицею бушевал в чистом поле. Этот огонек светился в бревенчатом, крытом соломою господском доме, в котором жил помещик или, верней сказать, отченник села Вздвижен-ского, окольничий Максим Петрович Прокудин. Чтобы провести как-нибудь время до ужина, Максим Петрович, приютясь в самом теплом покое своих барских хором, изволил забавляться в шашки с любимым своим челядин-цем и дворецким Прокофием Кулагою. Максим Петрович сидел в обитых кожею широких и спокойных креслах; дворецкий лепился кое-как на узенькой скамеечке. Барин был человек пожилых лет, дородный и видный собою, довольно приятной наружности, с окладистой темно-русой бородою, которая, впрочем, начинала уже местами серебриться. Он был одет по-домашнему, в цветной шелковой рубашке с косым воротом и покрытом узорчатой камкою калмыцком тулупе нараспашку. Дворецкий был также человек немолодой, с широким рябым лицом, реденькой бородкою и огромным красным носом. Сверх суконного кафтана с козырем на нем надета была затасканная шелковая ферязь с оборванными петлицами, которую он только что удостоился получить с барского плеча за свою усердную и верную службу. У дверей покоя дремал, прислонясь к стене, длинный, неуклюжий детина в смуром кафтане; он держал в руке жестяные щипцы, вроде тех, которые и теперь еще употребляются по церквам; следовательно, нетрудно было отгадать, что главное занятие этого парня состояло в том, чтоб снимать с двух сальных огарков, которыми освещалась вся комната.

— Ну что ж ты, Кулага? — сказал Максим Петрович, взглянув с довольным видом на своего дворецкого. — Или пришло в тупик, что некуды ступить? Да полно, братец, — ходи как-нибудь!

Часть вторая

«Летом деревня — рай», — говорят все любители сельского быта, и в этом я с ними совершенно согласен; разумеется, если деревня, в которой я провожу лето, окружена рощами, а не голою степью, и перед моим веселым домиком расстилается не грязный, подернутый зеленью пруд, но изумрудный луг, усыпанный цветами, между которыми вьется игривая и светлая речка. О, конечно, такой сельский приют не грешно назвать земным раем, только не приведи Господи жить в этом раю зимою, а особливо человеку несемейному. Если он не умрет со скуки, то, уж конечно, можно сказать утвердительно, что люди от скуки не умирают. Вот, например, ночью подымется непогода; вы просыпаетесь поутру, протираете глаза и думаете: «Неужели еще ночь?» Нет, на дворе уж полдень, — да ваш дом занесло метелью, и огромные сугробы снега лезут к вам прямехонько в окна. Если иногда проглянет солнышко и улыбнется по-летнему, — не спешите к нему навстречу, потому что на дворе уж верно трескучий мороз. Полюбуйтесь этим солнышком сквозь двойные стекла и оставайтесь по-прежнему в натопленных комнатах, в которых мы все, как тепличные растения, должны прозябать большую часть нашей жизни. Если, наконец, вам надоест это искусственное тепло и вы захотите подышать свежим воздухом, надевайте на себя шубу, шапку, теплые сапоги и ступайте гулять, то есть ходить взад и вперед по утоптанной тропинке, которая ведет от барского дома к селу. Вероятно, эта прогулка не принесет вам большого удовольствия, — напротив, вам сделается очень грустно. Посмотрите вокруг себя: неужели эти голые, огромные метлы были когда-нибудь роскошными пушистыми деревьями, под тенью которых вы с таким наслаждением отдыхали в знойный полдень? Неужели это однообразное белое поле, эти наносные бугры снега, эти непроходимые сугробы — тот самый луг, на котором вы рвали цветы? А эта изгибистая дорожка, прорезанная глубокими колеями, та самая речка, в которой вы купались несколько месяцев тому назад? Согласитесь, что лучше сидеть дома, в теплой комнате, чем мерзнуть и смотреть на эти мертвые деревья, засыпанные снегом поля и это безжизненное солнце, которое, вместо тепла, обдает вас холодом. Но что ж вы будете делать дома? Читать беспрестанно нельзя: и голова устанет, и глаза заболят; а общества в деревне нет. Бывают иногда соседи, да и тут беда: на одного умного, приятного собеседника заберется к вам с полдюжины таких приятелей, для которых в городе ваши двери были бы всегда заперты, а тут отворяйте их настежь. Деревенский быт имеет свои собственные условия и законы. В городе вы можете одного гостя принять, а другому сказать, что вас нет дома, — попытайтесь это сделать в деревне… Да сохрани Господи! Вас закидают каменьями!.. Нет, круглый год жить в деревне можно только там, где солнце греет и зимой, где я могу и в декабре месяце открыть окно, сорвать на лугу цветок, покататься в лодке и отдохнуть под тенью густого дерева, покрытого зелеными листьями.

Вероятно, в старину зимняя деревенская жизнь была еще скучнее. Наши предки не знали этих отрадных минут, которыми дарят нас умственные занятия: словесность, музыка и все изящные художества; ничем не сокращаемые длинные зимние вечера должны были им казаться бесконечными. Вы можете судить поэтому, как весело было жить Ольге Дмитриевне в деревне Максима Петровича Прокудина. Бедная девушка тосковала, как ручная птичка, которая побывала на воле, полетала под открытым небом, полюбовалась на свет Божий и потом попала опять в ту же самую тесную клетку, в которой томилась почти со дня своего рождения. Чтоб не зачахнуть с тоски, она старалась забыть о своем настоящем положении; изредка, да и то с какою-то безнадежной грустью, мечтала она о будущем; но зато беспрестанно думала о прошедшем, то есть о том счастливом времени, которое она провела в Москве, у своей тетки. Как часто, сидя за рукодельем, она переносилась мыслию на эти веселые ассамблеи Гутфеля, у которого в первый раз встретился с нею Василий Михайлович Симский. «Где он теперь? — думала Ольга Дмитриевна. — Помнит ли меня?.. Ах, нет! Чай, давно уж забыл!.. И зачем ему обо мне помнить? Может быть, мы уж век не увидим друг друта… Да и мало ли на белом свете девиц милее и пригожее меня… И что это мне казалось, что будто бы он… Да нет, если бы я пришла ему по сердцу, так уж верно бы он за меня посватался… Правду говорила тетушка: «Эти гвардейские офицеры — что им! Им бы только в Москве погулять, повеселиться да посмеяться над бедными московскими барышнями…» Так зачем же я беспрестанно о нем думаю? Отчего он мерещится мне и днем и ночью? Может быть, он теперь ухаживает за какой-нибудь красавицей… смотрит ей в глаза… любуется ею, а я… О, слава Богу, что это моя заветная тайна!.. Ну, если б кто узнал об этом? Избави Господи!.. Да мне бы тогда стыдно было и на людей смотреть!.. Нет, не стану о нем думать — забуду его!..» — повторяла про себя Ольга Дмитриевна, потом начинала плакать, тосковать и принималась снова думать о Симском.

В летнее время кругом Максима Петровича Прокудина жило много соседей. В десяти верстах от него была отчина Лаврентия Никитича Рокотова, несколько подалее — поместье Герасима Николаевича Шетнева и в весьма близком расстоянии пять или шесть господских усадеб, принадлежащих по большей части богатым помещикам; но зимою они все уезжали в Москву, за исключением только двух, которые жили безвыездно в своих деревнях. Один из них, бывший некогда комнатным стольником царя Алексея Михайловича, — Антон Кондратьевич Чередеев, дряхлый старик, разбитый параличом; другой — помещик тридцати душ, Карп Саввич Пыжов, служивший при царе Федоре Алексеевиче городским дворянином в Серпухове, лысый старик, весьма некрасивой наружности, не слишком грамотньгй, но человек очень добрый и простодушный. Этот мелкопоместный дворянин вместе с приходским священником села Вздвиженского, отцом Филиппом, составляли зимою единственное общество Максима Петровича. К ним можно было присоединить и дворецкого, Прокофия Сидорыча Кулагу, который принимал иногда участие в общих разговорах, играл в пташки с барином, толковал с Карпом Саввичем Пыжовым о старине и осмеливался даже, как человек начитанный, рассуждать с отцом Филиппом о разных духовных предметах, в особенности о древних церковных книгах, которым он, несмотря на свое православие, отдавал явное преимущество перед новыми. Ольга Дмитриевна редко находилась при этих беседах. Она тотчас после обеда уходила в свою комнату, сначала принималась за работу, а там, покинув свое рукоделье, сидела иногда по нескольку часов сряду в каком-то забытьи и думала, разумеется, о том, о чем столько раз зарекалась думать. Так прошел весь великий пост. Вот, наконец, «эта седая чародейка», русская зима, понатешилась вдоволь; повеял весенний ветерок, зашумели снежные потоки, вода хлынула с гор, и все поля покрылись бесчисленным множеством быстрых ручейкой. Вот появился первый гость весны, голосистый жаворонок, и начал перепархивать с одной проталинки на другую. Прошло еще несколько дней, и настал великий праздник Божий, и весь русский мир закипел жизнию и весельем. Казалось, что вместе с Христовым воскресеньем воскресло все — и люди и природа. Холмы опушились зеленью, озимые поля, сбросив свой снежный покров, разостлались роскошными коврами. На всех лицах сияла радость, все дышало любовью, и все, встречаясь друг с другом и восклицая: «Христос воскресе», обнимались, как родные братья.

В светлое воскресенье Максим Петрович, по старинному русскому обычаю, разговелся за одним столом со всеми своими домочадцами, потом вышел с Ольгой Дмитриевной на крыльцо, поклонился всему миру, который собрался на его барский двор, и перехристосовался поодиночке со всеми крестьянами, из которых каждый принес своим господам по красному яичку. К обеду Максим Петрович поджидал своего соседа Пыжова, но он не приехал. На другой день праздника, когда Прокудин садился за стол вдвоем со своей племянницей, Карп Саввич вошел в столовую.