Нодье Ш. Читайте старые книги. Кн.1

Нодье Шарль

В сборнике представлены основные этапы "библиофильского" творчества Шарля Нодье: 1812 год — первое издание книги "Вопросы литературной законности", рассказывающей, говоря словами русского критика О. Сомова, "об уступке сочинений, о подменении имени сочинителя, о вставках чужих сочинений, о подделках, состоящих в точном подражании слогу известных писателей"; 1820-е годы — статьи (в первую очередь рецензии) в периодической печати; 1829 год — книга "Заметки об одной небольшой библиотеке" (рассказ о редких и любопытных книгах из собственного собрания); 1834 год — основание вместе с издателем и книгопродавцем Ж. Ж. Тешне журнала "Бюллетен дю библиофил" и публикация в нем многочисленных библиофильских статей; наконец, 1844 год — посмертная публикация рассказа "Франциск Колумна".

Перевод с французского О. Э. Гринберг, В. А. Мильчиной

Составление, вступительная статья и примечания В. А. Мильчиной.

Перевод стихотворных цитат, за исключением отмеченных в тексте случаев, М. С. Гринберга.

Шарль Нодье ЧИТАЙТЕ СТАРЫЕ КНИГИ

Новеллы, статьи, эссе о книгах, книжниках, чтении

Книга 1

О Шарле Нодье и его книжных пристрастиях

Когда французский писатель Шарль Нодье (1780–1844) захотел наградить главных героев двух своих повестей — ”Фея хлебных крошек” и ”Бобовое зернышко и Цветок горошка” — счастливой жизнью в своеобразном ”земном раю”, то притягательнейшим украшением этих райских уголков оказались великолепные библиотеки, в которых ”было собрано все самое превосходное и полезное, что создали изящная словесность и наука, все, что необходимо для услаждения души и развития ума в течение долгой-долгой жизни”.

Повести, о которых идет речь, — сказочные, и приключения, происходящие с их героями — влюбленным в мифическую царицу Савскую плотником Мишелем и крошечным мальчиком по имени Бобовое зернышко, — откровенно фантастичны, зато страстная любовь к книгам, восторг, охватывающий обоих героев при виде тщательно подобранной и на удивление богатой библиотеки, — чувства непридуманные. Их подарил своим персонажам автор. Страстным библиофилом был именно он, Шарль Нодье. Недаром еще в семнадцатилетнем возрасте он умолял друга прислать ему некий библиографический словарь в таких выражениях: ”Эта книга составляет предмет моих самых упоительных мечтаний. Я думаю о ней непрестанно; в ночной тиши передо мной встает желанный образ… подчас мне кажется, что она уже моя… я просыпаюсь… оглядываюсь… и не нахожу ничего, кроме мрака иллюзий”. Выведя в рассказе ”Библиоман” чудака-маньяка, ”помешанного” на книгах, он отдал ему многие ”библиографические” замечания и соображения, которые вполне всерьез высказывал ”от себя” в своих библиофильских статьях; такая самоирония вообще характерна для Нодье, однако отношение его к книгам было очень и очень серьезным.

Книга значила для Шарля Нодье очень много — так много, что порой кажется: эта страсть способна была навсегда вытеснить из его сердца все остальные. Однако полагать так — значит жестоко заблуждаться. В жизни Нодье было много других увлечений; писатель этот тем и удивителен, что делил себя между областями науки и словесности, которые на первый взгляд довольно-таки далеки друг от друга.

Родился Шарль Нодье в 1780 году в семье безансонского адвоката. В год, когда началась Великая французская революция, ему, следовательно, было девять лет. Нодье-старший был настроен весьма радикально, и в двенадцать лет Шарль вступил в безансонское Общество друзей Конституции — клуб, близкий к якобинцам. Революционные речи, произнесенные приблизительно в эту же пору, принесли ему славу чудо-ребенка. Однако на энтузиазм Шарля постепенно накладывались впечатления совсем иного толка. Позже он вспоминал, как присутствовал при казни бывшего капуцина, а затем крупного революционного деятеля Эложа Шнейдера; тот, кто еще недавно посылал множество людей на плаху (нередко без всякой вины, исключительно из соображений личной мести), теперь сам принял смерть под ножом гильотины. Двойственное отношение к революции и восставшему народу (или толпе?) сохранилось у Нодье до конца жизни. С одной стороны, он всегда верил в творческую силу народа: ”Где находят прибежище возвышенные помыслы человека, когда рушится общество? Они находят его в народе, поскольку именно в народе хранятся, развиваются и крепнут все элементы цивилизации

Библиофильские новеллы

Библиоман

Перевод В. Мильчиной

Все вы знали добряка Теодора, на могилу которого я хочу положить цветы, — да будет ему земля пухом.

По этой фразе, которую вы тоже прекрасно знаете, вы можете понять, что я собираюсь посвятить ему короткий некролог или сказать о нем небольшое надгробное слово.

Лет двадцать назад Теодор удалился от света — ради того ли, чтобы трудиться, или же ради того, чтобы бездельничать, неизвестно, ибо это хранилось в большом секрете. Теодор предавался размышлениям, и никто не знал, о чем он размышляет. Он жил среди книг и интересовался только книгами, что навело некоторых его знакомых на мысль, что он сочиняет книгу, призванную заменить все книги на свете, но мысль эта была совершенно ложной. Теодор был человеком слишком начитанным, чтобы не знать, что такая книга уже написана триста лет тому назад. Это тринадцатая глава первой книги ”Гаргантюа и Пантагрюэля”

{1}

.

Теодор перестал разговаривать, смеяться, играть в карты, есть, бывать на балах и в театре. На женщин, к которым он в молодости был неравнодушен, он теперь вовсе не смотрел, точнее, смотрел только на их ножки и при виде какой-нибудь изящной, яркой туфельки горестно стенал: ”Увы! сколько сафьяна ушло впустую!”

Некогда он был великим франтом: история гласит, что он первым начал завязывать галстук слева, презрев авторитет Гара

{2}

, который завязывал его справа, и привычки черни, которая по сей день завязывает его посередине. Теперь Теодор уже не следил за модой. За два десятка лет он лишь однажды поспорил со своим портным.”Сударь, — сказал он ему, — я больше не стану прибегать к вашим услугам, если вы еще хоть раз забудете сделать мне карманы ин-кварто”.

Франциск Колумна

Перевод В. Мильчиной

Надеюсь, вы не забыли нашего друга аббата Лоуриха

{50}

, с которым мы встречались в Рагузе и Спалато, в Вене и Мюнхене, в Пизе, Болонье и Лозанне. Это замечательный человек, блестяще образованный, держащий в голове уйму вещей, которые любой другой на его месте постарался бы поскорее забыть: имя издателя той или иной дрянной книжонки, год рождения того или иного глупца и еще множество подобных сведений. Аббату Лоуриху принадлежит честь установления подлинного имени Кникнакия: под этим псевдонимом писал Старкий, причем не Поликарп Старкий, автор восьми прекрасных одиннадцатисложных стихов на диссертацию Корнманна de ritibus et doctrina scaraboeorum

[30]

, а Мартин Старкий, автор тридцати двух одиннадцатисложных стихов о вшах. Несмотря на все это, с аббатом Лоурихом стоит познакомиться: он милейший человек, остроумный, сердечный, неизменно предупредительный; вдобавок к этим достоинствам он наделен живым и своеобычным воображением, что делает его на редкость приятным собеседником, но только до тех пор, пока он не углубится в мельчайшие подробности биографического и библиографического свойства. Впрочем, я смирился с этим недостатком аббата Лоуриха, и стоит мне увидеть его, как я бросаюсь к нему со всех ног. Последняя наша встреча произошла месяца три назад, не больше.

Я приехал в Тревизо вечером и остановился в гостинице Двух Башен; час был поздний, поэтому пройтись по городу я не успел. Наутро, спускаясь по лестнице, я наткнулся на одного из тех ни на кого не похожих людей, чье своеобразие проявляется во всем; я обратил внимание на шляпу, каких свет не видел, заломленную самым немыслимым образом, красный с зеленым галстук, повязанный так криво, что узел его лежит чуть ли не на плече, брюки, одна штанина которых не блистала чистотой, а другая не без кокетства пузырилась на колене, наконец, гигантский портфель, бессменное вместилище стольких книг, стольких записей, стольких планов, стольких набросков — всех этих сокровищ, которые бесценны для ученого, хотя на них не позарился бы ни один старьевщик. Ошибиться было невозможно: передо мной был Лоурих.”Лоурих!” — воскликнул я, и мы бросились друг другу в объятия.

— Я знаю, куда ты держишь путь, — сказал он после того, как мы обменялись дружескими приветствиями, и он сообщил, что тоже только сейчас приехал. — Ты спросил адрес букиниста и тебе посоветовали обратиться к Апостоло Каподуро

— Признаюсь тебе, — ответил я, — что мне грустно было бы покинуть север Италии, не приобретя ”Сон Полифила”

— Вот именно: если где-нибудь можно найти, — воскликнул Лоурих, — это очень справедливая оговорка, ведь ”Сон Полифила” или, точнее, ”Гипнеротомахия” брата Франциска Колумны — книга, о которой в старых библиографиях говорится, что она aldo corvo rarior

Франциск Колумна

Библиографическая новелла

Род Колонна, несомненно, относится к числу самых знатных в Риме и во всей Италии, но не всем его ветвям одинаково повезло. Шарра Колонна, пылкий приверженец партии гибеллинов, взяв в плен в Аньяни

{55}

папу Бонифация VIII, опьяненный победой, дошел до того, что дал папе римскому пощечину, однако при папе Иоанне XXII он жестоко поплатился за свой необузданный нрав: в 1328 году он был навсегда изгнан из Рима, лишен дворянства, а всем его имуществом завладел его брат Стефано Колонна, который всю жизнь был верным и преданным сторонником гвельфов. Потомки несчастного Шарры угасли, как и он сам, в Венеции в полной нищете, и в 1444 году в живых оставался всего один наследник всех этих несчастий, Франциск Колонна. Родившийся в начале этого года, он был круглым сиротой: отца его убили накануне его рождения, а мать умерла, дав ему жизнь. Усыновленный из жалости известным художником Якопо Беллини, автором многочисленных исторических полотен, и воспитанный наравне с его собственными детьми, Франческо показал себя достойным великодушных забот, которыми окружили его приемный отец и знаменитые названые братья Джованни и Джентиле Беллини. Подобно Мантенье, он уже в восемнадцать лет в совершенстве овладел искусством живописи. Свершилось чудо, и у Джотто появился еще один соперник. Однако рок, тяготевший над Франческо, помешал его успехам перерасти в славу: полотна его приписывают сегодня Мантенье и Беллини и мы восторгаемся шедеврами его кисти, не зная подлинного имени их автора.

Впрочем, живопись отнюдь не была единственным предметом его занятий и привязанностей: он отводил ей лишь второстепенное место в ряду искусств, украшающих жизнь человека. Гораздо больше его интересовала архитектура, которая возводит богам памятники, служащие величественными посредниками между небом и землей; но он искал ее законы не в гигантских творениях современного искусства, этих странных и зачастую гротескных причудах фантазии, которым, по его мнению, не хватало разума и вкуса. Увлеченный движением Ренессанса, которое зарождалось в ту пору в Италии, Франческо принадлежал своему времени только в отношении веры; его безграничное восхищение вызывала античность; он поистине поклонялся ей; религиозные убеждения христианина странным образом сплелись в его сознании с художественными пристрастиями язычника. Он заходил в своих рассуждениях так далеко, что видел в современных языках не более чем варварские наречия, пригодные лишь для изъяснения материальных нужд человека, но неспособные возвыситься до красноречивого и поэтического выражения его мыслей и чувств. Поэтому он изобрел для себя свой собственный диалект, позаимствовав из итальянского языка лишь несколько синтаксических правил да мелодичных окончаний слов; диалект этот был гораздо ближе к языку гомеридов

Полия ди Поли, о которой я только что упомянул, в то время как раз гостила во дворце Пизани, куда Леонора пригласила ее на веселые недели карнавала. Леоноре было двадцать восемь, Полия была на восемь лет моложе кузины и блистала еще большей красотой. Прекрасно образованная, как многие девушки высокого происхождения, она пользовалась пребыванием в столице ученого мира, чтобы совершенствовать свои познания в предметах, в наше время ставших чуждыми женскому полу; привычка к серьезным размышлениям придавала ее облику некоторую холодность и строгость, из-за чего многие считали ее надменной. Впрочем, это мало кого удивляло, ибо Полия была последней в древнем римском роде Лелиев, ведущем свое происхождение от Лелия Маура, основателя Тревизо; ее воспитанием руководил властный и высокомерный отец, который так гордился своим знатным происхождением, что счел бы самого могущественного из итальянских князей недостойным своей дочери, к тому же сокровищ, хозяйкой которых ей рано или поздно суждено было стать, хватило бы на приданое для самой королевы. И все же она с первой встречи удостоила Франческо своего расположения и была с ним почти ласкова; но вслед за тем, словно спохватившись, стала смотреть на юношу сурово и едва ли не презрительно, а с тех пор как он внезапно перестал бывать во дворце Пизани, она, казалось, совсем забыла о нем.

Шел февраль 1466 года. Ранняя весна уже начинала расточать свои дары, что не редкость в этих благословенных краях. Полия собиралась возвращаться в Тревизо, и Леонора стала еще чаще устраивать в ее честь разнообразные празднества, дабы сделать ее пребывание в Венеции как можно более приятным, а расставание как можно более трудным. Среди развлечений была и прогулка в гондолах по Большому каналу и тому широкому и глубокому рукаву, который отделяет город от уединенного Лидо

Дама сидела слева от Франческо и некоторое время молчала, словно собираясь с мыслями и стараясь справиться с невольным смущением; затем она развязала шнурки своей маски, сбросила ее и посмотрела Франческо в лицо с нежной и серьезной уверенностью, присущей возвышенным душам. Это была Полия. Франческо вздрогнул; священный трепет охватил все его существо, ибо ничего подобного он не ожидал; он опустил голову и прикрыл глаза ладонью, словно считая кощунством смотреть на Полию, когда она так близко.

Трактаты, эссе, статьи о книгах, книжниках и чтении

Вопросы литературной законности

о плагиате, присвоении чужих произведений,

подлогах в книжном деле

Перевод О. Гринберг

Предисловие ко второму изданию

Перед вами — то из моих скромных сочинений, скромные достоинства которого меньше всего подвергались сомнению. Однако, написанное в весьма короткий срок в доме друга, где я скрывался, изнемогая под двойным гнетом — тяжелой болезни и незаслуженных гонений

{60}

— и не имея в своем распоряжении ни одной книги, сочинение это, разумеется, изобиловало ошибками, неточностями, искаженными цитатами, не говоря уже о пропусках. Не поручусь, что мне удалось исправить все погрешности, но я всеми силами старался уменьшить их число в книге, которая мне дорога и тем, что снискала мне уважение и дружбу нескольких выдающихся людей, и тем, что, когда я писал ее, радость творчества заставляла меня забывать о тяготах жизни. Нынче я все проверил, все выправил, все изменил — во всяком случае, настолько, насколько позволили новоприобретенные знания. Я призвал на помощь все случаи и примеры, какие хранит моя память. Чтобы дать представление об их числе и разнообразии, достаточно сказать, что в именном указателе нового издания появилось добрых две сотни новых имен. Таким образом, это второе издание можно считать совершенно новой книгой, тем более что о первом нынче уже наверняка никто не помнит. В наши дни надо быть неслыханным гордецом, чтобы сокрушаться об этом. Сколь многое из того, что казалось долговечным, исчезло с лица земли

{61}

за последние пятнадцать лет!

Именно поэтому в литературно-критической части моего труда многое устарело. Недостатки литературной школы, бывшей в моде

{62}

полтора десятка лет назад, остались в прошлом, о тех же, что пришли им на смену, я говорить не стану, дабы не вносить разброд в свою книжицу. Однако я счел своим долгом снабдить ее текст новыми примечаниями

[37]

, призванными напомнить, что с тех пор, как я сочинил книгу, утекло немало воды и что ветряные мельницы, с которыми я в ней сражаюсь, были некогда великанами. Для литературных великанов такие превращения не редкость.

В новом издании есть изменения, по поводу которых мне нужно объясниться с читателем, заверив его для начала, что в главном мои убеждения остались прежними: к религии, морали и законам я отношусь так же, как и раньше. Неизвестный во Франции никому, кроме полиции, которая, ревностно исполняя волю своего владыки, преследовала меня не столь жестоко, сколь неумело, я возомнил себя крупным политическим деятелем и простодушно признавался в этом, не подозревая, что выгляжу смешно. Говоря сегодняшним языком, в голове моей поселилась

Впрочем, мне казалось забавным скрыть имя автора книги, где только и говорится,

Господину Вейссу, библиотекарю Безансонской

I

О подражании

Подражанием принято называть всякий перевод с мертвого языка, использованный в художественном произведении и не являющийся точной копией оригинала

[39]

.

Вергилий подражал Гомеру, Расин — трагическим поэтам Греции, Мольер — Плавту, Буало — Ювеналу и Горацию, и никому не приходило в голову упрекать их в этом. Другое дело — кражи у прозаиков средней руки: блестящие мысли, которыми можно поживиться, у них наперечет, но незначительность добычи едва ли не усугубляет тяжесть проступка. Монтень многое почерпнул у Сенеки и Плутарха, но он нимало этого не скрывает: ”Я хочу, — пишет он о критиках, — чтобы они в моем лице обрушивались на Сенеку”

[40]

{69}

. Такие прекрасные главы, как ”О том, что философствовать — это значит учиться умирать” (I, XX) и ”Обычай острова Кеи” (II, III), изобилуют заимствованиями из Сенеки. Монтень, вероятно, не сознавал, до чего резко выделяется короткая, образная, афористичная и, как правило,

антитетическая

фраза Сенеки на фоне его собственного стиля, пространного без вялости и подробного без растянутости. К подражаниям относятся также заимствования из иноземной словесности нового времени. Прекраснейшие сцены из трагедий Альфьери и Шекспира были переложены для нашей сцены, философы минувшего столетия обязаны большинством своих рассуждений англичанам — и никто не вправе усмотреть здесь плагиат. Однако я убежден, что человеку порядочному не пристало выдавать за свои те яркие образы, которые он почерпнул из произведений иноземной или древней словесности. Так что еще вопрос, благородно ли поступил великий Корнель, когда в своей трагедии ”Ираклий” слово в слово повторил прекрасную и трогательную мысль Кальдерона

{70}

:

И уж безусловно неблагородно поступили наши критики, которые осыпали Кальдерона упреками в плагиате, даже не удосужившись выяснить, что прославленная комедия ”Все правда, все ложь” сочинена на несколько лет раньше, чем ”Ираклий”. Я не говорю здесь о знаменитом ”Сиде”

{71}

, весьма точно следующем трагедии Гильена де Кастро, которая, в свою очередь, являлась подражанием Диаманте, ибо в этом случае Корнель не только не отрицал сходства, о чем свидетельствует уже само название пьесы, но честно и открыто признавал, что многое заимствовал у испанского автора.

Вообще заимствования из сочинений нового времени, на каком бы языке они ни были написаны, — вещь не такая невинная, как заимствования из сочинений древних, и многие авторы, известные своей щепетильностью, решительно отвергали этот путь.”Я взял кое-что у греков и римлян, — пишет Скюдери

II

О цитации

Самым оправданным из всех заимствований, безусловно, является цитация; без нее не обходится ни литературный критик, ни ученый. Скромность, с какой писатель, словно не доверяя самому себе, подкрепляет свою мысль ссылкой на чужой авторитет либо высказывает ее чужими словами, украшает писателя, но все хорошо в меру — на мой взгляд, даже Монтень иногда злоупотребляет цитатами, которыми, как он сам говорит, ”нашпигован” его труд. Нынче из печати то и дело выходят своего рода центоны в прозе; сочинять их легче легкого: стоит только надергать фраз из книг, имеющихся в любой библиотеке, и расположить их как бог на душу положит. Иногда авторы этих ”центонов” дают себе труд назвать в набранном мельчайшим шрифтом примечании ту книгу, откуда они почерпнули свои сведения, но делают они это крайне редко, да и то лишь для отвода глаз: притворяясь добросовестными, они надеются отвести от себя более чем обоснованные подозрения в постоянном жульничестве. Перелистывая новейшие фолианты, я убеждаюсь, что если выбросить из них все, что не принадлежит их авторам, то от книг этих, как от труда историка Эфора, состоявшего из трех тысяч чужих строк, не останется ничего, кроме оглавлений. По свидетельству Дювердье и Ламоннуа

{89}

, так же, как Эфор, поступал некий Жан де Корр

{90}

, более, насколько мне известно, ничем не замечательный. Владел этим искусством и Жан де Кора (возможно, это одно и то же лицо), которого Дуаренус, намекая на его разбой, именует κόραξ

[47] .

Коломьес столь же невысокого мнения о Полициано. Бейль упоминает некоего Викторена Стригелия

{91}

, еще более бесстыдного плагиатора, который не только имел наглость признаться в воровстве, но и предлагал авторам, которых он обокрал, отвечать ему тем же. Я больше ничего не знаю об этом Стригелии, но я очень сомневаюсь, чтобы кто-либо принял его предложение, хотя вообще-то нет сочинителя, в чьих книгах не нашлось бы поживы для плагиатора. Возвращаясь к цитатам и злоупотреблению ими, скажу, что вряд ли кому-либо удалось превзойти философа Хрисиппа, который так щедро уснащал свои сочинения ненужными цитатами, что однажды переписал целиком ”Медею”

III

Об аллюзии

Намек, или аллюзия, есть умение к месту привести цитату, придав ей смысл, какого она первоначально не имела. Автор искусно вставляет в свою речь чужую мысль, которая хорошо знакома каждому и не нуждается в подписи, стремясь не столько подкрепить свое мнение ссылкой на авторитет, сколько призвать на помощь память читателя и обратить его внимание на сходство новой ситуации со старой. Все это легко пояснить на примере. Когда Интиме

{95}

говорит:

И на челе носил печать деяний славных

[48]

, — то это не цитата в прямом смысле слова, а аллюзия, причем то, что слова эти в обоих случаях сказаны об отцах персонажей, делает ее еще забавнее. Корнель напрасно заподозрил Расина в желании передразнить и высмеять его — ведь для аллюзии годятся лишь прекраснейшие и всем памятные строки, иначе сходство, о котором говорилось выше, ускользнет от внимания читателя. Соль аллюзии из ”Сутяг” — в сближении таких далеких вещей, как проделки судебного исполнителя и деяния прославленного полководца, и сравнение тем смешнее, чем разительнее контраст.

Блестящий пример аллюзии вы найдете в речи Флешье

{96}

над гробом Тюренна. Флешье начинает не с Тюренна, а с Иуды Маккавея, но слушатели, захваченные этим столь естественным и удачным сравнением, благодарны оратору за открывшийся их уму простор. Флешье сравнивает великие события священной истории с великими событиями истории нового времени, и все великолепие церковного красноречия служит в его устах прославлению христианского воина. Сколь бы ни был достоин восхищения человек, о котором идет речь, прямому рассказу о нем не сравниться с этой риторической фигурой.

Таким образом, аллюзия не только не считается плагиатом, но, напротив, делает честь изобретательному уму того, кто владеет ее искусством. Цитата в собственном смысле слова свидетельствует лишь о наличии обычных и легкодоступных познаний, меж тем как удачная аллюзия порой обличает гений.

IV

Об общности идей, бессознательном заимствовании

и сходстве сюжетов

Бывают случаи, когда плагиат, казалось бы, несомненен, однако автор заслуживает снисхождения, поскольку ясно видно, что он в нем не повинен. Я имею в виду такие случаи, когда один и тот же предмет или предметы очень сходные вызывают у разных авторов одни и те же мысли. Так, Филипп де Коммин, нередко вынужденный по ходу своего повествования говорить о неблагодарности сильных мира сего и об осторожности, с какой следует им служить, изъясняется следующим образом: ”Не более оказывайте услуг своему господину, чем способен он вознаградить по справедливости”. И сходится с Тацитом

{97}

, который говорит: ”Благодеяния приятны лишь до тех пор, пока кажется, что за них можно воздать равным; когда же они намного превышают такую возможность, то вызывают вместо признательности ненависть” (Анналы, IV, 18)

[49]

; то же пишет Сенека: ”Тот, кому стыдно не воздать за благодеяния, хочет, чтобы отдавать было некому” (Нравственные письма к Луцилию, 81, 32)

[50]

. Тех же мыслей придерживается и Квинт Цицерон: ”Кто считает, что он перед тобой в долгу, тот никоим образом не может быть твоим другом” (О домогательстве консульства, 9). Сходство здесь, по моему убеждению, объясняется общностью мыслей — вещью вполне естественной и весьма далекой от плагиата. Совпадение мнений еще более понятно, когда двое ученых рассуждают об одних и тех же материях, опираясь на одни и те же источники. Поэтому не прав был Ламбен

{98}

, возмущавшийся сходством суждений Джованни Микеле Бруто о Цицероне со своими комментариями к этому автору; Бруто совершенно справедливо опроверг обвинения в плагиате: ”Не всякий, кто у другого взял, — украл; вор не тот, кто, беря чужие слова, указывает их автора и его хвалит, но тот, кто усердно ищет чужие плоды и о том молчит”

[51]

.

В превосходной книге, именуемой ”Менажиана”

{99}

, Менаж или кто-то из его друзей рассказывает, как он однажды сочинил на латыни эпиграмму, которой остался весьма доволен, а через несколько лет имел несчастье обнаружить эту самую эпиграмму, от слова до слова, в сборнике Мюре, которого до тех пор, если я не ошибаюсь, не открывал. Совпадение до того странное, что кажется невероятным. Я и сам могу привести несколько подобных примеров, правда, не столь поразительных, ибо совпадение в этих случаях не было дословным. Следовательно, не стоит безоговорочно обвинять в плагиате всякого писателя, в чьем сочинении встретятся строки, похожие на строки другого автора; прав был шевалье д’Асейи

Бессознательные заимствования — мнимый плагиат, близкий к только что описанному, но более предосудительный, поскольку его легче избежать. Впрочем, некоторые авторы охотно объясняют забывчивостью и самый настоящий плагиат. Если в классической пьесе Расина

Примечания

Примечание А (к с. 86)

МОНТЕНЬ:

”Прежде всего, Цинна, я хочу, чтобы ты спокойно выслушал меня. Давай условимся, что ты не станешь прерывать мою речь; я предоставлю тебе возможность в свое время ответить. Ты очень хорошо знаешь, Цинна, что я захватил тебя в стане моих врагов, причем ты не то чтобы сделался мне врагом: ты, можно сказать, враг мой от рождения; однако я пощадил тебя; я возвратил тебе все, что было отнято у тебя и чем ты владеешь теперь; наконец, я обеспечил тебе изобилие и богатство в такой степени, что победители завидуют побежденному. Ты попросил у меня должность жреца, и я удовлетворил твою просьбу, отказав в этом другим, чьи отцы сражались бок о бок со мной. И вот, хотя ты кругом предо мною в долгу, ты замыслил убить меня!” Когда Цинна в ответ на это воскликнул, что он и не помышлял о таком злодеянии, Август заметил: ”Ты забыл, Цинна, о нашем условии; ведь ты обещал, что не станешь прерывать мою речь. Да, ты замыслил убить меня там-то, в такой-то день, при участии таких-то лиц и таким-то способом”.

Видя, что Цинна глубоко потрясен услышанным и молчит, но на этот раз не потому, что таков был уговор между ними, но потому, что его мучит совесть, Август добавил: ”Что же толкает тебя на это? Или, быть может, ты сам метишь в императоры? Воистину плачевны дела в государстве, если только я один стою на твоем пути к императорской власти. Ведь ты не в состоянии даже защитить своих близких и совсем недавно проиграл тяжбу из-за вмешательства какого-то вольноотпущенника. Или, быть может, у тебя не хватает ни возможностей, ни сил ни на что иное, кроме посягательства на жизнь цезаря? Я готов уступить и отойти в сторону, если только кроме меня нет никого, кто препятствует твоим надеждам. Неужели ты думаешь, что Фабий, сторонники Коссов или Сервилиев потерпят тебя? Что примирится с тобой многолюдная толпа знатных, — знатных не только по имени, но делающих своими добродетелями честь своей знатности?” И после многого в этом же роде (ибо он говорил более двух часов) Август сказал ему: ”Ну так вот что: я дарую тебе жизнь, Цинна, тебе, изменнику и убийце, как некогда уже даровал ее, когда ты был просто моим врагом; но отныне между нами должна быть дружба. Посмотрим, кто из нас двоих окажется прямодушнее, я ли, подаривший тебе жизнь, или ты, получивший ее из моих рук?” (Опыты, I, XXIV; рассказ Монтеня, в свою очередь, дословно повторяет Сенеку).

КОРНЕЛЬ:

Примечание Б (к с. 86)

МОНТЕНЬ:

А я хочу показать вам, насколько вера, которую я считаю своей, незлобивее той, которой придерживаетесь вы. Ваша подала вам совет убить меня, даже не выслушав, хотя я ничем не обидел вас; моя же требует, чтобы я даровал вам прощение, хотя вы полностью изобличены в том, что готовились злодейски прикончить меня, не имея к этому ни малейших оснований (Опыты, I, XXIV).

ВОЛЬТЕР:

(Альзира, д. IV, явл. I)

Примечание В (к с. 86)

МОНТЕНЬ:

Я легко могу представить себе Сократа на месте Александра, но Александра на месте Сократа я себе представить не могу. (Опыты, III, II).

РУССО:

Примечание Г (к с. 86)

КАССЕНЬ:

ВОЛЬТЕР:

Примечание Д (к с. 87)

НЕРЕЙ:

Замечу, что Расин в соответствии с требованиями своего времени заменил viande (снедь) на pâture (корм, пропитание), а Вольтер, цитируя ”Лигу”, также счел необходимым исключить слово viande. Меж тем во времена Нерея это слово было весьма употребительным, ибо в нем различали корень vie (жизнь); к тому же, когда речь идет о птицах, оно уместнее, чем слово pâture, которое обозначает пищу четвероногих. Такое пренебрежение драгоценными этимологическими преданиями сродни ханжеству. Если язык развивается, это не значит, что следует уничтожать все его памятники.

Что касается Нерея, то это не единственный случай, когда он подсказал Расину нужные слова. Сочиняя сон Гофолии

{299}

, подобного которому нет ни у одного древнего автора, великий драматург, несомненно, держал в памяти сон тирана из поэмы Нерея. Нерей говорит о привидении:

Примечания

В настоящий сборник вошли далеко не все библиофильские произведения Нодье; из огромного количества написанных им на эту тему работ отобраны те, которые, на наш взгляд, представляют наиболее общий интерес, затрагивают основные проблемы книжного собирательства и истории книги, содержат наибольшее количество занимательных и любопытных сведений из истории книжного дела и библиофильства.

Нодье упоминает в своих книгах и статьях мельком, без специальных разъяснений, множество книг и фактов, неизвестных русскоязычному читателю. Сведения о них (необходимый реальный комментарий, краткие библиографические описания упоминаемых книг и проч.) даны в примечаниях; сведения о лицах, упоминаемых в тексте, даны в аннотированном именном указателе (общеизвестные имена не аннотируются). В тех случаях, где это необходимо, примечания предваряет короткая преамбула.

При подборе иллюстраций использована книга: Devaux Y. Dix siècles de reliure. P., 1981.

Приложение

В. А. Мильчина Несколько слов о восприятии Нодье в России

Автор единственной специальной работы, посвященной восприятию творчества Ш. Нодье в России, Н. Мотовилова, писала: ”Нодье многосторонен, рассеян <…> Поэтому целостность образа легко дробится, представление суживается, и Нодье удобно укладывается в неправильные по своей неполноте и односторонности рубрики: ”Нодье — проводник чудесного элемента в литературу”, ”Нодье и Байрон”, ”Нодье-сентименталист в духе молодого Гете”, ”Нодье-Вертер” и т. д ”

[89]

Наблюдение очень верное. В самом деле, Нодье в России знали и переводили, причем среди этих переводов — сочинения самых разных жанров, от ранней фривольной повести ”Последняя глава моего романа” (1803; рус. пер. Петра Попова — СПб., 1806) и повестей сентиментальных (Адель, 1820; рус. пер. — СПб., 1836; Девица де Марсан, 1832; рус. пер. А. В. Зражевской — СПб., 1836; Клементина, 1831; рус. пер. в сб.: Рассказы и повести. СПб., 1835, ч. 1; и др.) до литературно-критических статей и философских эссе (Типы или первообразы в литературе, 1830; рус. пер. — Сын отечества, 1832. Ч. 147, № 7. С. 403–419; Что такое истина, 1836; рус. пер. — Московский наблюдатель, 1836. Ч. 6. С. 108–128 и др.); более того, перечень русских переводов дает далеко не полную картину знакомства с творчеством Нодье в России, ибо у многих читателей не было нужды дожидаться появления этих переводов; они читали Нодье в оригинале, и подчас еще не зная подлинного имени автора: ”Есть ли у вас «Jean Sbogar», новый роман, и не русским ли он сочинен? — писал П. А. Вяземский А. И. Тургеневу 20 октября 1818 г. — Жуковскому непременно надобно прочесть его. Тут есть характер разительный, а последние две или три главы — ужаснейшей и величайшей красоты. Я, который не охотник до романов, проглотил его разом”

[90]

. В русской прессе появляются даже отклики на сугубо специальные труды Нодье — например, очень хвалебная рецензия на ”Начала лингвистики” в ”Журнале министерства народного просвещения” (1835, 4. 5, № 1. С 182–183).

И все же представления, связываемые в умах русских литераторов и читателей с именем Нодье, нельзя назвать определенными, можно лишь выделить некоторые доминирующие черты для той или иной эпохи.

В 1820-1830-е гг. Нодье ”подводится под общее заглавие писателя нового направления, романтика, известного главным образом как автора повестей и романов”

В конце 1830-х — нач, 1840-х гг. он выступает символом писателя ”старых правил”, противящегося превращению литературы в политическую или торговую сделку; так, по словам С. П. Шевырева, известного своей борьбой с ”торговым направлением” в словесности, ”литература изящная во Франции занимает весьма низкую ступень в жизни общественной. Она совершенно подавлена политикою и промышленностию. Все, что есть талантливого в литературе, все стремится на трибуну и жаждет славы политической <…> Скромному миру художественной литературы Франции остаются верны или писатели бездарные или немногие жрецы искусства, имеющие призвание поэтическое и не волнуемые бурными страстями государственного честолюбия. Сих последних, как Алфред де Виньи, Карл Нодье, очень немного”