Третий полицейский

О'Брайен Флэнн

Книги Флэнна О'Брайена удостаивались восторженных похвал Джойса и Грэма Грина, Сарояна и Берджесса, Апдайка и Беккета. Но мировую славу писателю принес абсурдистский, полный черного юмора роман «Третий полицейский», опубликованный уже после его смерти.

Третий полицейский

I

Не все знают, как я убил старика Филиппа Мэтерса ударом лопаты в челюсть; однако лучше я сначала расскажу о дружбе с Джоном Дивни, ведь это он первым сбил с ног старика Мэтерса, мощно ударив того по шее особым велосипедным насосом, собственноручно изготовленным из железной трубы. Дивни был сильный, воспитанный мужчина, но он был ленив и имел праздный ум. Вся эта затея принадлежит лично ему. Это он велел мне взять с собой лопату. Он давал в этом деле приказания и, по мере надобности, объяснения.

Родился я давно. Мой отец был крепкий фермер, а мать держала кабак. Мы все в нем жили, но кабак этот работал еле-еле и был закрыт почти целый день, потому что отец работал на ферме, мать всегда была на кухне, а посетители почти никогда не появлялись, пока не наступало время идти спать; а под Рождество и в другие особые дни — и того позже. Я ни разу в жизни не видел мать не на кухне, никогда не видал посетителя днем и даже по вечерам отродясь не видел более двух или трех зараз. Однако часть времени я проводил в постели, так что, возможно, поздно ночью у матери с посетителями все обстояло иначе. Отца я помню плохо, но он был очень силен и говорил мало, кроме как по субботам, когда в разговорах с посетителями он упоминал имя Пернелла и утверждал, что Ирландия — страна странная. Мать я помню абсолютно. Ее лицо было всегда красным и выглядело раздраженным от того, что она постоянно склонялась над огнем; она провела жизнь, коротая время приготовлением чая и напевая обрывки старых песен, чтобы скоротать время, пока он заваривается. Ее я знал хорошо, но вот с отцом мы были чужими людьми и много не беседовали; нередко, занимаясь на кухне вечерами, сквозь тонкую дверь в лавку я слышал, как он там со своего места под масляной лампой часами разговаривает с пастушьим псом по имени Мик. Всегда я слышал лишь гудение его голоса и никогда не разбирал отдельных кусочков слов. Этот человек понимал собак во всех подробностях и обращался с ними, как с существами человечьей породы. У матери была кошка, но то было чуждое, уличное животное; она редко попадалась на глаза, и мать не обращала на нее никакого внимания. Мы все были достаточно счастливы своеобразным, раздельным образом.

Потом наступил вслед за Рождеством один год, а когда его не стало, с ним вместе не стало и отца с матерью. Пастуший пес по имени Мик был очень утомлен и печален после исчезновения отца и совсем отказался делать свою работу по отношению к овцам; на следующий год его. тоже не стало, будучи в то время мал и глуп, я не понимал как следует, почему все меня покинули, куда отправились и почему не объяснили мне всего этого заранее. Мать ушла первой, и мне запомнилось, как толстый человек в черном костюме говорил отцу, что нет никаких сомнений, куда она попала, и что он может быть в этом уверен настолько, насколько вообще можно в чем-нибудь быть уверенным в этой юдоли слез. Однако он не упомянул, где это, а поскольку у меня сложилось впечатление, что вся эта история довольно личного свойства и что, скорее всего, к среде мать вернется, я не спросил его, где она. Потом, когда не стало отца, я подумал, что он поехал за ней на наемном автомобиле, но, когда к следующей среде оба они не вернулись, мне стало жалко и обидно. Вновь появился человек в черном костюме. Он провел в доме двое суток, постоянно мыл руки в спальне и читал книги. Было еще два дяди, один маленький бледный дяденька и второй длинный черный дядька в рейтузах. У них были полные карманы пенсов, и каждый раз как я начинал задавать им вопросы, они давали мне монетку. Помню, длинный дядька в рейтузах сказал другому дяденьке:

— Бедненький несчастный ублюдочек.

Я этого тогда не понял и подумал, что это они говорят о человеке в черной одежде, все продолжавшем трудиться у умывальника в спальне. Но потом я все это понял ясно.

II

Де Селби сказал много интересного на тему о домах. Он рассматривает всякий ряд домов как ряд неизбежных зол. Размягчение и вырождение человеческой породы он относит на счет ее прогрессирующего стремления в интерьеры и угасания интереса к искусству выхода на свежий воздух и пребывания там. На это, в свою очередь, он смотрит как на результат возрастающего интереса к таким занятиям, как чтение, игра в шахматы, пьянство, брак и т. п., из коих лишь немногими можно удовлетворительно заниматься на открытом воздухе. В другом месте он определяет дом как «большой гроб», «кроличью нору» и «ящик». По-видимому, основные возражения у него вызывает сковывающее воздействие крыши и четырех стен. Он приписывает несколько преувеличенную лечебную ценность — прежде всего для дыхательных путей — особым сооружениям собственной конструкции, названным им «обиталищами», чьи грубые наброски и сегодня можно увидеть на страницах «Сельского альбома». Это сооружения двух видов — «дома» без крыш и бесстенные «дома». У первых — широко раскрытые окна и двери с весьма непривлекательной надстройкой из брезентовых полотнищ, свободно намотанных на стропила и призванных служить защитой от непогоды, — причем все это вместе напоминает увязший парусник на кирпичном основании и является одним из самых непригодных мест, какие только можно себе вообразить даже для содержания скота. Второй тип «обиталища» отличается обыкновенной шиферной крышей и полным отсутствием стен, кроме одной, подлежащей возведению со стороны преобладающего направления ветра; с остальных сторон болтаются неизбежные брезентовые полотнища, свободно намотанные на валики под водостоками крыши, а все сооружение окружено миниатюрным рвом или ямой, отдаленно напоминающей полковое отхожее место. В свете современных теорий строительства и гигиены не может быть сомнений, что в этих своих идеях Де Селби сильно заблуждался, но в те отдаленные времена не один больной расстался с жизнью, опрометчиво ища выздоровления в этих фантастических жилищах. Это воспоминание о Де Селби было вызвано моим посещением дома старого Мэтерса. При приближении к нему с дороги он производил впечатление красивого и просторного кирпичного здания неопределенного возраста, двухэтажного, с простым подъездом и восемью или девятью окнами по фасаду каждого из этажей.

Я отворил железную калитку и как можно тише пошел по гравиевой дорожке с хохолками сорной травы. Мой ум был странно пуст. У меня не было чувства, что я вот-вот успешно завершу осуществление плана, над которым день и ночь без устали работал три года. Меня не грело удовольствие и не возбуждала перспектива богатства. Занимала меня только механическая задача найти черный ящик.

Дверь в прихожую была закрыта, и, хотя она находилась далеко в задней части очень глубокого подъезда, ветер и дождь нахлестали корку зернистой пыли на панель и глубоко в щели, где дверь открывалась так, что было видно, что она годами простояла закрытой. Стоя на запущенной клумбе, я попробовал толкнуть вверх раму первого окна слева. Упрямясь и скрежеща, она уступила моей силе. Я пролез через отверстие и не сразу попал в комнату, а пополз по самому широкому подоконнику, какой я когда-либо видел. Добравшись до пола, я шумно на него спрыгнул, а открытое окно показалось мне очень далеким и слишком маленьким, чтобы пропустить меня.

Я оказался в комнате, покрытой толстым слоем пыли, затхлой и лишенной мебели. Пауки возвели вокруг камина большие паутинные протяженности. Я быстро выбрался в коридор, распахнул дверь комнаты, где лежал ящик, и остановился на пороге. Утро было темное, погода запятнала окна мутью серых размывов, не допускающей внутрь самую яркую часть слабого света. Дальний угол комнаты был неотчетливой тенью. У меня возник внезапный позыв желания, чтобы с моей задачей было покончено и я оказался за пределами этого дома навсегда. Я пересек голые доски, опустился в углу на колени и провел руками по полу, чтобы найти отстающую половицу. К своему удивлению, я нашел ее с легкостью. Она была около двух третей метра в длину и гулко качнулась у меня под рукой. Я вынул ее, отложил в сторону и чиркнул спичкой. Я увидел, что в дыре тускло угнездился черный металлический ящик для денег. Я опустил туда руку и продел согнутый палец в его лежащую ручку, но спичка вдруг вспыхнула и погасла, а ручка ящичка, приподнятая было мною примерно на дюйм, тяжело соскользнула с пальца. Не останавливаясь, чтобы зажечь другую спичку, я просунул в отверстие всю руку целиком, и как раз в тот момент, когда мои пальцы должны были сомкнуться на ящичке, что-то произошло.

Не надеюсь описать, что произошло, но явление это очень меня напугало еще задолго до того, как я его хоть сколько-нибудь понял. Какое-то изменение снизошло и на меня, и на комнату, неописуемо мягкое, но значительное и несказанное. Как будто дневной свет изменился с неестественной внезапностью, как если бы температура вечера стала другой в один момент или как если бы воздух стал вдвое разреженнее или вдвое плотнее в мгновение ока; возможно, все эти и еще другие вещи произошли одновременно, потому что все мои органы чувств были вдруг одновременно смущены и не могли мне дать объяснения. Пальцы правой руки, засунутой в дырку в полу, механически сжались, ничего не нашли и вернулись назад пустыми. Ящик исчез!

III

Девять часов спустя я выполз из дома старика Мэтерса и под первым утренним небом дотащился до большой твердой дороги. Восход был заразителен, он быстро распространялся по небесам. Птицы пошевеливались, а в огромные царственные деревья приятно вмешивались первые ветерки. Я был весел сердцем и предвкушал отличные приключения. Я не знал, как меня зовут и откуда я взялся, но черный ящик был у меня практически в руках. Полицейские укажут мне, где он. В нем, по самым скромным подсчетам, не менее десяти тысяч фунтов в свободно конвертируемой валюте. Я шел по дороге и был всем достаточно доволен.

Дорога была узка, бела, стара, тверда и покрыта шрамами теней. Она убегала на запад в дымке раннего утра, умело огибая малюсенькие холмики, и даже проявляла некоторую заботу, чтобы заходить в крохотные городки, бывшие ей, строго говоря, не по пути. Возможно, это была одна из старейших дорог в мире. Трудно было мысленно представить себе время, когда тут не было дороги, потому что и деревья, и высокие холмы, и отличные виды на заболоченную землю были расположены мудрыми руками специально для того, чтобы создавать картину, приятную для взгляда, брошенного с дороги. Без дороги, с которой на них можно смотреть, у них был бы отчасти бесцельный, а то и вовсе напрасный вид.

Де Селби сказал кое-какие интересные вещи по вопросу о дорогах. Он считает дороги древнейшими памятниками человечества, на десятки веков превосходящими старейший каменный предмет, сооруженный человеком, чтобы отметить свое присутствие. Поступь времен, утверждает он, сравнявшая с землей все остальное, лишь утрамбовывает до все более стойкой твердости проложенные по всему свету тропы. Среди прочего он отмечает бытовавший у кельтов в древние времена фокус «бросания расчета на дорогу». В те дни мудрые люди умели с точностью определять численность прошедшего в ночи войска, взглянув определенным взглядом на его следы и оценив их совершенство и несовершенство и то, как каждый след ступни был искажен следующим за ним. Таким путем они были способны оценить число прошедших мужей, были ли те при лошадях или отягощены щитами и железным оружием, и сколько у них было колесниц; таким образом они определяли, сколько мужей послать вдогонку, чтобы их убить. В другом месте Де Селби отмечает, что хорошая дорога обладает характером и, в известной степени, атмосферой судьбы, неуловимо намекая, что она идет в определенную сторону, будь то восток или запад, а не возвращается оттуда Последуешь за такой дорогой, размышляет он, и она тебе подарит приятность в движении, добрые виды на каждом повороте и нежную легкость странствий, такую, что будешь убежден, будто все время идешь под уклон. Но вот если пойдешь на восток по дороге, идущей на запад, будешь не переставая дивиться на неизменное уныние каждой вновь открывающейся перспективы и на великое количество сбивающих ноги склонов, встающих навстречу, чтобы утомить тебя. Если дружественная дорога приведет тебя в сложный город, изборожденный сетями кривых улиц, из которого пятьсот других дорог уходят в неизвестных направлениях, твоя дорога всегда останется узнаваемой и в полной безопасности выведет из запутанного города.

Я тихо прошагал по этой дороге довольно большое расстояние, думая свои мысли передней частью мозга и одновременно задней его частью предаваясь удовольствию от огромного и широко раскинувшегося нарядного утра. Воздух был острый, прозрачный, обильный и опьяняющий. Его могучее присутствие было различимо везде; он бойко встряхивал зеленые предметы, придавал большое достоинство и четкость камням и валунам, постоянно составлял и расставлял облака и всячески вдыхал в мир жизнь. Диск солнца круто выкарабкался из укрытия и теперь доброжелательно стоял на нижнем небе, изливая вниз потопы чарующего света и предварительные пощипывания жары.

Я набрел на каменную лесенку у калитки, ведущей в поле, и уселся отдохнуть на ее верху. Просидев там недолго, я был удивлен; мне в голову ниоткуда стали приходить удивительные идеи. Прежде всего я вспомнил, кто я такой, — не как меня зовут, а откуда я взялся и кто мои друзья. Я вспомнил Джона Дивни, жизнь с ним и как случилось, что мы стали ждать зимним вечером под каплями с деревьев. Это заставило меня удивленно задуматься: утро, в котором я сейчас сидел, не имело в себе ничего зимнего. Кроме того, в красивом сельском пейзаже, при каждом взгляде, расстилавшемся от меня вдаль, не было ничего знакомого. Я ушел из дому всего два дня назад — не дальше чем на три часа ходьбы — и все же дошел до мест, никогда мною не виденных и о которых я никогда даже не слыхал. Я не мог этого понять, потому что я, хоть и проводил жизнь в основном среди книг и бумаг, считал, что в районе нет дороги, по которой я бы ни разу не прошел или не проехал, и нет дороги, чей конечный пункт не был бы мне хорошо известен. И еще одна вещь. Окружавшее меня отличалось своеобразным видом чуждости, совершенно не связанным с простой чуждостью страны, где никогда не бывал. Все казалось почти что слишком приятным, слишком совершенным, слишком тонко сработанным. Каждая видимая глазу вещь была безошибочна и недвусмысленна, неспособна слиться ни с каким другим предметом или быть перепутана с ним. Цвет болот был красивым, а зелень зеленых полей — божественной. Деревья были размещены тут и там с далеко не обычной заботой о разборчивом глазе. Органы чувств извлекали острое наслаждение из простого дыхания воздухом и восхищенно выполняли свои функции. Я явно находился в чужой местности, мой ум был усыпан сомнениями и недоумениями, но все они не могли удержать чувства счастья, было легко на сердце, и меня переполнял аппетит к тому, чтобы взяться за дело и найти место, где таится черный ящик. Я не сомневался, что его ценное содержимое обеспечит меня на всю жизнь в собственном доме, а тогда можно будет и вновь, уже на велосипеде, навестить эту таинственную землю и на досуге прозондировать причины ее странности. Я слез с лесенки и пошел дальше по дороге. Идти было легко и приятно. Я был уверен, что иду не против дороги. Она меня, так сказать, сопровождала.

IV

Из всего множества поразительных высказываний, сделанных Де Селби, ни одно, я думаю, не может соперничать с его утверждением, что «путешествие есть галлюцинация». Эту фразу можно обнаружить в «Деревенском альбоме» щекой к щеке с широко известным трактатом о «костюмах-палатках», этих пользующихся печальной славой холщовых одеждах, придуманных им для замены как ненавистных ему домов, так и обычной одежды. По-видимому, его теория, насколько я способен ее понять, сбрасывает со счетов свидетельства человеческого опыта и противоречит всему, что я сам узнал во время многочисленных прогулок по сельской местности. Человеческое существование Де Селби определяет как «последовательность статичных впечатлений, каждое из каковых является бесконечно кратким»; говорят, он пришел к этой концепции в результате просмотра некоторого количества старых кинематографических пленок, принадлежавших, по-видимому, его племяннику. Исходя из этой предпосылки, он отказывает в реальности любому движению или последовательности в жизни, отрицая тот факт, что время как таковое способно проходить в общепринятом смысле, и приписывает галлюцинации обычно испытываемое ощущение передвижения, как если, например, ехать или даже просто «жить». Человек, пребывающий в состоянии покоя в пункте А, объясняет он, и желающий пребывать в состоянии покоя в удаленном месте Б, может достичь этого только путем пребывания в покое в течение бесконечно кратких промежутков времени в бесчисленном числе промежуточных мест. Таким образом, нет принципиальной разницы между тем, что происходит, когда путешественник находится в покое в пункте А перед началом «путешествия», и происходящим «в пути», т. е. когда он покоится в каком-либо из промежуточных мест. Он трактует эти «промежуточные места» в пространной сноске. Не следует, предостерегает он нас, принимать их за произвольно выбранные точки на оси А — Б, отстоящие друг от друга на столько-то дюймов или футов. Правильнее считать их бесконечно близкими точками, но расположенными достаточно далеко друг от друга, чтобы между ними можно было вставить ряд других, промежуточных мест, между каждыми двумя из каковых нужно представлять себе цепь других мест покоя — разумеется, не соседствующих непосредственно, а расположенных так, чтобы допустить бесконечное применение этого принципа Иллюзию продвижения он объясняет неспособностью человеческого мозга — «на современной ступени его развития» — ощутить реальность этих изолированных «остановок». Он предпочитает группировать воедино многие их миллионы и называть результат движением, процедурой совершенно невозможной и недоказуемой, поскольку даже два отдельных положения не могут одновременно содержать одно и то же. тело. Таким образом, движение — также иллюзия. Он отмечает, что любая фотография является неопровержимым доказательством его учения.

Какова бы ни была степень обоснованности теорий Де Селби, существуют многочисленные доказательства того, что сам он честно в них верил и им было предпринято несколько попыток их осуществления. Во время пребывания в Англии он жил в Бате, и вот случилось, что ему нужно было съездить оттуда по неотложному делу в Фолькестон. Он проделал это далеко не обычным методом. Вместо того чтобы отправиться на вокзал и справиться о поездах, он заперся в комнате у себя на квартире, запасшись художественными открытками с видами местностей, через которые пролегало бы путешествие, замысловатым приспособлением, составленным из нескольких часов и барометрических приборов, а также устройством, регулирующим газовое освещение в соответствии с изменениями дневного света снаружи. Что произошло в комнате и как конкретно манипулировались многочисленные часы и другие машины, мы никогда не узнаем. По-видимому, по истечении семи часов он вышел, совершенно убежденный, что побывал в Фолькестоне и что, возможно, он вывел методику для путешественников, в высшей степени обидную для железных дорог и транспортных организаций. Не сохранилось свидетельств о степени его разочарования при виде того, что он все еще находится в знакомом окружении города Бата, но один видный специалист передает, что он, не моргнув глазом, заявил, что съездил в Фолькестон и обратно. Упоминается человек (имя не названо), заявивший, что он лично наблюдал, как в тот день ученый выходил из фолькестонского банка.

Как и в большинстве теорий Де Селби, окончательный результат неясен. Любопытная загадка: столь великий ум подвергает сомнению самую очевидную реальность и возражает даже против вещей, научно продемонстрированных (таких, как последовательность смены дня и ночи), в то же время безоговорочно веря в собственные фантастические объяснения этих же явлений.

О моем путешествии в полицейский участок достаточно будет сказать, что оно было не галлюцинацией. Жар солнца бесспорно играл на каждом дюйме моего тела, твердость дороги была бескомпромиссна, и местность медленно, но верно изменялась по мере того, как я прокладывал сквозь нее свой путь. Слева была заболоченная коричневая земля, вся в шрамах темных порезов, и по ней были рассыпаны грубые пучки кустов, белые жилы булыжника и там и сям отдаленный дом, полускрытый собранием маленьких деревьев. Далеко за всем этим, в убежище дымки, была еще одна область, лиловая и таинственная. Правая сторона была более зеленой местностью с бурной речушкой, сопровождавшей дорогу на почтительном расстоянии, и с холмами каменистого пастбища, простирающимися на другом ее берегу вдаль, вверх и вниз. Далеко-далеко около неба можно было различить крохотных овец, а кривые сельские дороги бежали туда и сюда. Не было ни малейшего признака человеческого присутствия. Возможно, еще стояло раннее утро. Не потеряй я свои золотые американские часы, можно было бы посмотреть, который час.

У тебя нет американских золотых часов

Послесловие переводчика

По-моему, «Третий полицейский» — важная книга для России, особенно сейчас. Для русской культуры и сознания характерно представлять себе организацию мира по полярному принципу. Все либо хорошо, либо плохо, ново или старо, материально или духовно. Сейчас все плохо, потому что старо, а вот после революционных перемен будет ново и хорошо. Или: этот человек заботится только о материальном, он богат, а вот этот человек полон духовности. Он, конечно, не заботится и не способен заботиться о насущных нуждах своего земного организма; поэтому он нищ, и это хорошо. Все это сливается с христианским обетом нищеты и призывом Христа не заботиться о хлебе насущном, а быть как птицы небесные.

Самое защищаемое из таких противопоставлений — физическое и духовное. Вот где русскому человеку необходима непреодолимая грань. Даже многочисленные душеоткрывающие, но материальные обычаи вроде бани и выпивки не мешают этому противопоставлению цвести в сознании российского народа. Флэнн О'Брайен несет читателю свойственный ирландцам плавный, непрерывный переход от материального к духовному. Границ нет. Если, например, изготавливать сундучки все меньшего и меньшего размера, рано или поздно они станут невидимыми, потом невидимыми даже в увеличительное стекло, потом духовными. Получается континуум от материи к духу.

В русской литературе существовала тенденция в этом направлении, которую олицетворял, например, Лесков. В его рассказах слова также имели физический и духовный смыслы, плавно переходящие друг в друга. В последнее время это направление было продолжено Венедиктом Ерофеевым. Такой образ мышления исподволь меняет революцию на эволюцию, плавный переход, показывает путь, по которому могут развиваться надежды на перемены к лучшему. Что же касается конкретного отдельно взятого человека, то этот образ мышления вполне позволяет ему правильно вести себя — но в то же время не так, как правильно ведут себя другие.

Флэнн О'Брайен постоянно подвергает ум сомнению. Полицейские рассказывают нам сущую нелепицу, а мы, как загипнотизированные, не только не можем от нее оторваться, нет, мы ей почти верим, не можем не верить, ибо она скомпонована по законам разума. Говорят, логика заменяет отсутствующую совесть и что для этого-то она человечеством и используется. Тут автор нам показывает, какая это замена. Бедный герой, оказавшийся в том же положении, что и читатель, беспомощно восклицает внутренним голосом по имени Джо: «Они тут могут сказать что угодно, и это будет правда, и в нее придется верить».

О'Брайен иногда звучит, как будто всю жизнь прожил в России. Не только некоторые предложения ему явно было трудно написать по-английски, так как язык этот не поддается добровольно на растяжения, сжатия и установление порядка слов, угодных автору, но и понятия у него нередко чисто российские. Вот возьмите его отношение к заграничной вещи, столь знакомое советскому человеку: «Свет такого сорта редко видишь у нас в стране, так что, возможно, он был изготовлен из заграничного сырья».