Том 5. Рассказы 1860 ― 1880 гг.

Ожешко Элиза

В 5 том собрания сочинений польской писательницы Элизы Ожешко вошли рассказы 1860-х — 1880-х годов:

«В голодный год»,

«Юлианка»,

«Четырнадцатая часть»,

«Нерадостная идиллия»,

«Сильфида»,

«Панна Антонина»,

«Добрая пани»,

«Романо′ва»,

«А… В… С…»,

«Тадеуш»,

«Зимний вечер»,

«Эхо»,

«Дай цветочек»,

«Одна сотая».

Рассказы

― В ГОЛОДНЫЙ ГОД ―

Послушайте, прекрасные дамы и господа, я расскажу вам коротенькую повестушку.

Случалось ли вам когда-нибудь взглянуть с ваших сияющих вершин вниз, вглубь, в самые недра тех общественных слоев, где люди так тяжко трудятся, темные, нищие, отторгнутые от всего прекрасного?

Случалось ли вам видеть, какие потоки страданий несутся по этим глубоким низинам, какие муки терзают этих людей, кажущихся вам одной мутной живой волной?

Вы привыкли думать, о прекрасные дамы и господа, что в этой грубой и суровой массе людей можно найти только грязь и невежество, и, значит, не для чего ею интересоваться. Ну что ж, если вы не хотите, чтобы нахмурились ваши сияющие весельем лица, не приближайтесь к народу. Ступайте лучше забавляться и танцовать при ярком блеске огней, в благоухающих салонах. Но если среди вас найдутся люди, сердцам которых дорога не блестящая внешность, но дорог человек, если найдутся среди вас такие, кто захочет понять беды общества, так пусть они присмотрятся к жизни миллионов, тяжкой, бесцветной, трудно постигаемой людьми более счастливыми, жизни оклеветанной и оплеванной. Сердце отыщет здесь подлинные драмы и найдет цели, достойные любви, а разум вдохновится стремлением к прогрессу, приближающему счастье не отдельной личности, не той или иной касты, но всего великого целого.

Рассказ мой будет короток.

― ЮЛИАНКА ―

На одной из самых глухих и дальних улиц Онгрода, в глубине огромного двора, обнесенного некогда высокой, а ныне обвалившейся каменной стеной, стоит большой красный дом. Унылый фасад этого старого заброшенного здания изборожден рядами оконных проемов, зияющих мраком и пустотой; лишь кое-где наверху или на уровне земли тускло светятся зеленоватые стекла, свидетельствуя о том, что в этих развалинах нашли пристанище какие-то бедняки. То здесь, то там над карнизами и уступами свешиваются переплетенные ветви повилики и плюща, а из щелей выглядывают палевые чашечки диких левкоев.

Дом вместе с окружавшими его небольшими пристройками и расстилавшимся перед ним обширным двором принадлежал когда-то богатой семье, но потом по стечению обстоятельств перешел к местным властям, которые, не используя его, разрешали иногда жить в нем за ничтожную плату бедным людям, таким бедным, что их не пугало ни запустение, ни развалины.

Былое богатство оставило здесь следы, которые сохранились наперекор прошедшим десятилетиям. Во всех четырех углах двора старые развесистые липы бросают тень на буйно разросшуюся сорную траву; среди листьев лопуха и репейника торчит то здесь, то там хилый гиацинт или цветет чахлая астра, колючий чертополох сгибается под тяжелой ветвью одичавшей сирени или куста дикой розы.

Травой, впрочем, порос весь двор, который никогда не был мощеным, а когда сквозь незапиравшиеся десятки лет двери лучи солнца проникают внутрь дома, то на старых поблекших картинах, развешанных по стенам, играют блики света, а в углах видны обломки статуй, затканные густой паутиной.

― ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ЧАСТЬ ―

I

Лет десять тому назад Цветная улица города Онгрода была одной из самых тихих улиц и напоминала деревню. Немощеная, пыльная летом, грязная осенью, с двумя травянистыми дорожками вместо тротуаров, она одним концом упиралась в широкий зеленый луг, а другим соединялась с узким переулком, который своими высокими каменными постройками, словно пограничной стеной, отделял ее от шумного и суетливого центра города. По обеим сторонам этой улицы, в значительном отдалении друг от друга, стояли деревянные одноэтажные дома, голубые или розовые, отгородившиеся от соседей зелеными решетками или белеными плетнями. Из-за решеток и плетней выглядывали раскидистые ветви фруктовых деревьев и просвечивали грядки с овощами. Сквозь открытые ворота или калитки видны были небольшие дворики, полудеревенские, немощеные, поросшие травой и окруженные серыми постройками.

По этим дворам разгуливали и лаяли на прохожих собаки и собачонки разных пород и величин; при восходе и закате солнца протяжно и громко мычали коровы, по крышам прогуливались важные раскормленные кошки, а почти во всех окнах зеленели и цвели различные растения: пышная и пахучая герань, желтофиоли, раскидистые гортензии и звездовидные примулы.

Проходя по этой улице в летнюю пору, в особенности на закате солнца, можно было по дороге увидать много мелких, но разнообразных бытовых картинок. Здесь и там из-за низких плетней высовывались маленькие детские головки, с растрепанными волосами, грубыми чертами лица; румяными щеками, с глазами, искрящимися весельем, с куском сыра или какого-нибудь овоща в зубах. Там, у далекого конца улицы, поднималась прозрачная и пронизанная солнечными лучами туча пыли, а среди нее, как в розово-золотистом облачке, медленно подвигалось стадо коров, возвращавшихся с поля и оглашавших воздух дружным мычаньем. Здесь пригожая хозяйка с подойником в руках торопливо пробегала через двор, там престарелый домовладелец с довольной улыбкой подрезывал в своем саду кусты и очищал деревья, а дальше, в беседке из прутьев, обвитой цветущей фасолью, виднелся стол, накрытый для семейного ужина. Маленькие дети, в одних рубашках, босоногие, сидя на приступке крыльца, с любовью прижимали к груди котят; подростки посередине двора устраивали ристалища и состязания с бдительным, но ласковым стражем дома, огромным пестрым! псом. Кое-где за окнами звучали фортепиано, очевидно старые — настолько они были хриплы или крикливы. А в одном из домов по целым часам кто-то пилил на скрипке, наигрывая по очереди всевозможные танцы. На внешней стороне этого дома висела дощечка с надписью: «Эдвард Робек, профессор танцев. Лансье, империаль, а также и качучи, pas de deux и все другие салонные танцы, наивернейшим образом вырабатывающие изящество фигуры и дамскую грацию».

Непосредственно за этой обителью музы танца и грации стоял, отделенный от нее только небольшим огородом, очень хороший на вид дом о шести окнах, деревянный, одноэтажный, как и все остальные, но на высоком фундаменте, белый, с голубыми оконницами. Наверху этого дома была надстроена комната, так называемое «зальце», маленькое окошечко которого смотрело на двор и находилось на такой высоте, что, господствуя над окружающими постройками, оно дозволяло глазу блуждать по широкому лугу, расстилавшемуся у конца улицы, по длинной ленте зеленого леса, замыкавшего горизонт, по широкой, обсаженной деревьями дороге, перерезывавшей луг, и по возносившемуся над всем этим ничем не закрытому куполу небес.

Окошко это при закате солнца всегда было открыто настежь; в грубой оправе его рамы, под широко выступавшей гонтовой кровлей виднелись голова и плечи сидящей женщины. Плечи эти, покрытые черной шерстяной материей, были узки, но красивы, а лицо было маленькое, измятое, но круглое и розовое. На этом розовом, не то старом, не то детском лице большие прекрасные глаза издали светились глубокой и свежей лазурью васильков.

II

Теодору Коньцувну в первый раз я увидела спустя два дня после моего переселения в дом ее брата, в дом о шести окнах, выходивших на Цветную улицу.

В черном шерстяном, хорошего покроя платье, маленькая, худенькая, но стройная, Теодора на минуту остановилась у порога и окинула меня немного робким, но любопытным взглядом своих синих глаз. Потом, приближаясь ко мне, ока заявила, что пришла познакомиться с квартиранткой своего брата.

— Прежде, — прибавила она, — при жизни покойного отца, я сказала бы, что вы — наша квартирантка… но теперь… этот дом принадлежит моему брату… а я?. Что я?.. Известно, четырнадцатая часть!

Я спросила, что значат ее последние слова, непонятные для меня. Вопрос этот не показался ей нескромным, напротив, она подхватила его на лету с видимым удовольствием, как повод для длинного объяснения и излияния. Разговорилась она сразу. Было видно, что это болтливое, но и открытое, добродушное, доверчивое существо, считающее обитателей дома ее брата своими друзьями. А может быть, она, кроме того, старалась найти в их, лице защитников и союзников.

То было существо скромное, ничего не значащее в мире, но, как ни странно, такие-то именно существа, скромные и ничего не знающие, часто представляют большой интерес для тех, кто с любовью, а не по обязанности исследует человеческие души и судьбы. Можно было бы сказать, что в человеческой жизни они — крохотные существа, которых толпа не различает невооруженным глазом, но которые под взглядом исследователя, вооруженного вспомогательными оптическими инструментами, мелькают, кружатся, трудятся, страдают, по-своему мечтают и созидают, — одним словом, ведут жизнь интересную, тысячью узлов связанную с жизнью целого.

III

Каждый день с утра из окна моей комнаты я видела, как деятельно и усердно Клеменс Конец занимается в своей усадьбе. Высокий, плечистый, с рыжими волосами, с лицом, как у сестры, круглым и румяным, он уже на рассвете выходил во двор, сам задавал корму красивой толстой корове, стоявшей в хлеву, копал в огороде грядки, пересаживал кусты, нередко рубил дрова или с топором и мотыгой в руках возился у плетня. Все это он делал солидно и с видимым удовольствием, а когда, после восхода солнца, со двора или из окна флигеля доносился голос пани Ядвиги, призывавшей его завтракать, он поднимал свое лицо, утомленное, но вместе с тем проясненное удовольствием, старательно складывал в маленький сарайчик свои инструменты и поспешным, широким шагом направлялся к своему жилищу.

Тогда, внутри флигеля раздавались стук столовой посуды, голоса только что проснувшихся детей; в открытое окно было видно, как мелькает утренний чепчик пани Ядвиги, всегда белоснежный, как Клеменс Конец сидит за блестящим, как золото, самоваром и на коленях держит сына или дочь. Он нежно обнимал ребенка, склоняя свое круглое румяное лицо к его маленькому личику, и весело заглядывал ему в глаза.

В эту раннюю пору дня в нем можно было видеть солидного хозяина дома и счастливого отца семейства; но когда, после завтрака, он уходил в город, в казенную типографию, в которой с давнего времени занимал место первого наборщика, то представлялся совершенно другим человеком. В черной и всегда чистой одежде, в старомодном, но тщательно приглаженном цилиндре, когда было холодно — в приличном пальто, он имел вид достаточного горожанина, весьма обращающего внимание на приличия, умеющего слегка приспособляться к моде и высоко ценящего свое достоинство. Его шаги, и так солидные, на улице становились еще более солидными, а синие, как и у сестры, глаза смотрели из-под низкого лба с выражением самоуверенности и полнейшего спокойствия. Грубый в обращении, улыбавшийся только тогда, когда он ласкал своих детей, Клеменс Конец не совсем был чужд тому, что можно назвать духовным светом. Четыре класса гимназии оставили в его голове следы некоторых знаний, — правда, почти сглаженные долгой умственной голодовкой, но полнейшим невеждой он не был. Книг он не читал никогда и откровенно признавался в этом.

— Книги, — говорил он не раз, — это для меня дело мудреное и канительное. Как только возьмешь книжку в руки, прочтешь две страницы, так или заснешь, или начинаешь думать о чем-нибудь другом. Газета — дело другое, ее можно прочесть скоро, легко понять и узнать обо всем, что делается на свете.

И вот раза два в неделю, возвращаясь из типографии, он заходил в кондитерскую и читал газеты. Его живо интересовали городские дела, он любил толковать о бездеятельности бургомистра, о несостоятельности принятой в Онгроде системы взимания налогов, о разных неудовлетворенных потребностях города, а самым горячим желанием и заветной его мечтой было место чиновника магистрата, советника, заседающего рядом с бургомистром и подающего голос за или против замощения Цветной улицы, за или против прибавки на той же улице одного фонаря. Несмотря на пристрастие к политике и к разным текущим известиям, он, однако, не выписывал ни одной газеты. В жилище Коньцов, кроме двух молитвенников, лежавших в гостиной на комоде, — между двумя подсвечниками накладного серебра и шкатулкой, украшенной раковинами, — нельзя было найти ни одного клочка печатной бумаги.

IV

В жилище Коньцов царили суматоха и беспорядок. Пани Ядвига, не зная, радоваться ли ей посещению гостя, как видно богатого и крупного чиновника, или огорчаться по поводу радости и торжества ненавистной золовки, металась по дому, наряжала детей, ставила на стол водку и закуски и, ежеминутно останавливаясь перед зеркалом, поправляла то волосы, то платье, то чепчик. Наконец она выбежала во двор, остановилась на минуту, в глубокой задумчивости приложила палец к губам, потом подняла голову, и таинственная, довольная улыбка пробежали по ее губам. Она позвала служанку и приказала ей как можно скорее итти за паненкой. Паненка, так поспешно призываемая, была не кто иная, как ее сестра Елька.

— Скажи паненке, — добавила пани Ядвига, — чтоб она сейчас же пришла, сию минуту, что у нас гости.

Служанка стремглав выбежала за ворота, а пани Коньцова пришла в мою комнату и начала очень любезно просить меня притти к ним на завтрак.

— Я очень прошу вас, очень, и муж приказал просить вас.

Я не могла отказать; меня сильно интересовала панна Теодора; кроме того, мне хотелось увидать ее возлюбленного, убедиться, насколько основательны ее надежды. Вслед за мной пришел и пан Клеменс в сопровождении гостя. Пани Ядвига сидела со мной на диване за столом, уставленным закусками. Теодора тоже несколько раз показывалась в дверях и снова пряталась в спальню, видимо, тщетно стараясь скрыть сильное волнение. Ельки еще не было.

― НЕРАДОСТНАЯ ИДИЛЛИЯ ―

От широких людных улиц города к тихим и кривым переулкам заречной слободы бежала худенькая проворная девочка лет десяти, босая, в рваной рубашке и ситцевой юбчонке. Ее тяжелые косы отливали то золотом, то медью.

Широко раскрыв черные впалые глаза, она бежала быстро и то и дело вскидывала и опускала руки, напоминая птицу, машущую крыльями. Время от времени она кричала:

— Владек! Владек!

Вдруг где-то близко, впереди, раздался сдавленный, но резкий шепот:

― СИЛЬФИДА ―

Это был один из тех дворов, какие можно встретить только в провинции. С улицы к этому огромному, немощеному двору примыкал большой, довольно красивый деревянный дом, а в глубине стояло длинное низкое полуразрушенное строение; его средняя часть, почти совсем развалившаяся, служила дровяным сараем и свалкой для мусора, а в обоих крылах впритык к забору помещалось по квартирке с двумя небольшими окошками и узенькой дверью, отделенной от земли двумя-тремя полусгнившими ступеньками. За забором, по одну сторону двора, тянулся огород и фруктовый сад. А по другую сторону, на участке, с давних пор заброшенном, новый владелец его строил теперь каменный дом, — пока что были возведены только красноватые стены, в которых зияло несколько рядов квадратных отверстий, оставленных для окон.

В одном из углов двора, за стеклами маленького окошка, красовались, словно выставленные в витрине, разноцветные рукоделия: салфетки, подставки, детские башмачки и т. п. …Кто мог увидеть здесь эту витрину и как она могла привлечь покупателей? Догадаться было также трудно, как понять, кто или что на пустынном дворе привлекло внимание женщины, застывшей, тоже словно в витрине, у окна другой квартирки.

Это была пани Эмма Жиревичова, некогда славившаяся в кругу почтовых служащих своей добротой и привлекательной внешностью, дочь помощника почтмейстера, а впоследствии жена Игнатия Жиревича, чиновника, занимавшего видную и доходную должность. Несколько лет назад она овдовела и жила на проценты с маленького капитала вместе с дочкой, единственной, оставшейся в живых из троих ее детей.

Люди, знавшие Жиревичову в ранней молодости, утверждали, что ей уже под пятьдесят. Но, глядя на нее, трудно было этому поверить. Она казалась по крайней мере лет на десять моложе. Пани Эмма была когда-то очень красива, хотя и несколько худощава и бледна; она до сих пор еще сохранила стройную и гибкую фигуру, нежный цвет лица, бирюзовую синеву глаз и голубиную кротость взгляда. Только внимательно присмотревшись к ней, можно было заметить густую сеть мелких морщинок на белом лбу, красноватый ободок у поблекших век и две складки возле рта. В ее завитых локонах под воздушным чепчиком пробивалась уже седина. На вдове было черное платье, в пятнах, в заплатах, но длинное до полу и отделанное бантами со свисающими концами.