Домой, ужинать и в постель. Из дневника

Пипс Сэмюэль

Дневник Сэмюэля Пипса (1633–1703), крупного государственного деятеля, современника Английской революции XVII века, Реставрации, очевидца казни Карла I, лондонского пожара и эпидемии чумы, остался в истории мировой литературы не менее значительным явлением, чем мемуары Казановы. Пипс живо, темпераментно, откровенно и с большой непосредственностью рассказывает о политических событиях и театральных премьерах, о своей службе в Адмиралтействе и об отношениях с женой. Многие замечания Пипса — о государственных чиновниках, о политике и власти, нравственности и религии — и сейчас звучат на редкость актуально.

От составителя

За годы бесцензурной печати в переводной литературе (и развлекательной, и серьезной) ликвидировано довольно много «белых пятен». Для русскоязычного читателя в английской литературе одним из таких пробелов, безусловно, были Дневники Сэмюэля Пипса (1633–1703), современника английской революции XVII века, Реставрации, трех морских войн с Голландией, «Славной революции», очевидца казни Карла I, протектората Кромвеля, лондонского пожара, чумы — той эпохи, про которую английский философ Томас Гоббс писал, что если обозреть всю человеческую историю и расположить людские поступки по шкале жестокости и беззакония, то наивысшая степень безумства была достигнута человечеством в Англии между 1640 и 1660 годами.

Свидетелем и дотошным хроникером последствий английских «жестокости и беззакония», которые, как мы хорошо теперь знаем, давно уже не являются «наивысшей степенью безумства» в мировой истории, и стал крупный чиновник Адмиралтейства Сэмюэль Пипс, чьи многотомные дневники остались в истории литературы явлением, не менее значительным, чем, скажем, дневники братьев Гонкуров, Зинаиды Гиппиус, Сомерсета Моэма или Анны Франк. Не будучи профессиональным литератором, Пипс тем не менее отлично вписался в историю английской литературы, стал таким же неоспоримым явлением литературной эпохи, как Беньян и Батлер, Драйден и Конгрив. Пипса, подвергнувшего весьма резкой, нелицеприятной критике изнеженную и продажную эпоху Реставрации Стюартов, когда жить стало если не лучше, то уж точно веселее, проходят в английских и американских школах, изучают в университетах, постоянно цитируют и переиздают. В XX веке, с его подчеркнутым интересом к документальной прозе, рейтинг Пипса повысился еще больше.

Разумеется, стойкий интерес к бытописателю середины XVII века объясняется отнюдь не только увлечением историей или расцветом документалистики. Как личность, да и как литературное явление, Пипс подкупает причудливым сочетанием наблюдательности, иронии (от скрытой, едва заметной, до едкой, язвительной; объектом этой иронии нередко становится и он сам), с наивной, в чем-то даже трогательной неспособностью постичь, отчего это чиновники воруют и берут взятки, а списанные на берег матросы, что «верой и правдой» послужили отечеству, остаются без средств к существованию; отчего во время пожара не пекутся о спасении домов и церквей, а при дворе занимаются отнюдь не только государственными делами. Подобная наивность (нередко, впрочем, наигранная), чисто просветительское стремление к идеалу вопреки всему не оборачиваются в Дневниках назидательностью: Пипс наблюдает, делает выводы — часто весьма неутешительные, однако, в отличие от своего современника и приятеля, также автора известных дневников Джона Эвелина (1620–1706), отличавшегося строгостью, непререкаемостью суждений, почти никогда не впадает в нравоучительный, дидактический тон. И в этой связи обращает на себя внимание еще один любопытный — в духе времени — парадокс Сэмюэля Пипса. Целеустремленный, пытливый, добросовестный, честолюбивый во всем, что касается службы, дела, карьеры, он демонстрирует чудеса легкомыслия и суетности «в свободное от работы время». Автор Дневников может участвовать в заседании Военного совета, требовать пенсий для вдов погибших моряков, отдавать во время пожара распоряжения самому лорду-мэру — а может волочиться за горничной, ночи напролет играть в карты, с жаром обсуждать светские сплетни, часами с упоением беседовать о черной магии и привидениях, распевать допоздна песни, самозабвенно предаваться чревоугодию и возлиянию, простоять полдня на ветру и в грязи, чтобы первым увидеть, как въезжает в Лондон русское посольство («…видел свиту в длинных одеждах и меховых шапках — красивые, статные, у многих на вытянутой руке ястребы…»), или же отправиться в церковь с единственной целью продемонстрировать миру свой новый камзол или завитой парик…

Любовь к жизни. Этим порядком истасканным словосочетанием лучше всего, пожалуй, определяется «мотивация», как мы бы теперь сказали, литературных опытов крупного чиновника лондонского морского ведомства, человека в высшей степени практичного, а порой и циничного, оборотистого, всегда хорошо знающего свою выгоду — и вместе с тем увлекающегося, романтичного, порой даже сентиментального. «Меня поразило до глубины души», «никогда в жизни не видел ничего подобного» — этими и прочими схожими восклицаниями пестрят все одиннадцать объемистых томов дневниковых записей Сэмюэля Пипса. О чем бы Пипс ни повествовал (не в этом ли состоит особое обаяние его мемуаров?), он всегда пишет без тени стеснения, с поразительной — даже для дневника — откровенностью и непосредственностью. Написанные живо, темпераментно, литературно не отшлифованным (в отличие от того же Эвелина), порой даже довольно неряшливым языком, Дневники в литературном, эстетическом отношении никак не вписываются в рамки орнаментального, прециозного стиля эпохи Реставрации с его длинными, усложненными периодами, риторической приподнятостью, тягой к экзотике, неизменным морализаторством.

Все это, вместе взятое, и определяет, по всей видимости, непреходящую художественную и человеческую ценность, завидную «живучесть» Дневников Сэмюэля Пипса.

История

Реставрация

[1]

С Божьей помощью на здоровье мне в конце прошлого года жаловаться не приходилось. Я жил в Экс-Ярде; кроме жены, служанки и меня, в доме никого не было. Положение в государстве таково. Охвостье

[2]

вернулось и вновь заседает; Монк со своей армией в Шотландии. Новый городской совет ведет себя наидостойнейшим образом: послал к Монку оруженосца, дабы ознакомить его со своим желанием иметь независимый и полный парламент — таковы надежды и чаянья всех.

Январь 1660 года

<…> В одиночестве отправился в Гилдхолл выяснить, прибыл уже Монк или нет, — и столкнулся с ним в дверях: он совещался с мэром и олдерменами.

«Да благословит Бог Ваше превосходительство!» — громко закричала толпа — такого крика я прежде не слыхивал ни разу. И то сказать, я собственными глазами видел, как многие давали солдатам выпивку и деньги, кричали: «Да благословит вас Бог» и говорили в их адрес необычайно добрые слова. Когда мы шли домой, на улицах жгли праздничные костры, слышен был звон колоколов церкви Сент Мэри-ле-Боу, да и других церквей тоже. Весь город, несмотря на поздний час — было без малого десять — ликовал. Только между церковью Святого Дунстана и Темпл-баром насчитал я четырнадцать костров. А на Стрэнд-бридж — еще тридцать один! На Кинг-стрит их было семь или восемь; всюду огонь, дым, жарят мясо и пьют за Охвостье — насадят огузок на палку и носятся по улицам. С Мейпола, на Стрэнде доносился стальной перезвон — это мясники, прежде чем пожертвовать огузки, стучали своими ножами. На Ладгейт-хилл один поворачивал вертел с насаженным на нем огузком, а другой, что было силы, колотил по нему палкой. Величие и вместе внезапность всего происходящего совершенно захватили мое воображение; казалось, целые улицы объяты пламенем, жарко было так, что порой нам приходилось останавливаться, ибо идти дальше было невмоготу.

При дворе

В полдень в карете — в Тауэр, на обед к сэру Джону Робинсону. Было очень торжественно; высшее общество, среди прочих герцогиня Албемарл — одета, по обыкновению, неряшливо, как попало. Очень был польщен, что еду в Тауэр в такой карете и что принят в таком обществе; мистер же Маунт, церемониймейстер ее высочества герцогини, прислуживал за столом — а ведь я всегда почитал его выше себя во всех отношениях. Было также необычайно приятно и радостно участвовать в беседе кавалеров, вспоминавших былые времена.

8 марта 1661 года

<…> Поднялся в четвертом часу утра и направился в <Вестминстерское> аббатство, где присоединился к сэру Дж. Денему, таможенному инспектору, и его людям. С большим трудом, не без помощи мистера Купера, забрался на гигантский помост, возведенный в северном конце аббатства, где, с завидным терпением, просидел с четырех до одиннадцати, дожидаясь появления государя. С восхищением взирал оттуда на затянутые красным сукном стены аббатства, на трон и скамеечку для ног в самом центре. Всё и вся в красном — от придворных до военных и скрипачей. Наконец входят декан и пребендарии Вестминстера с епископами (многие в золоченых ризах), а за ними аристократия в парламентских мантиях — зрелище великолепное. Следом — герцог Йоркский и король со скипетром (каковой нес мой господин, граф Сандвич), мечом и державой, а также с короной. В праздничном своем одеянии, с непокрытой головой государь очень хорош. Когда все разместились — проповедь и служба, после чего у главного престола церемония коронации, каковую я, к величайшему огорчению своему, не видал. Когда на голову государя водружали корону, поднялся громкий крик. Король направился к трону, и последовали дальнейшие церемонии, как-то: принятие присяги, чтение молитвы епископом, после чего придворные (они надели шляпы, стоило только королю надеть корону) и епископы подошли и преклонили колена. И трижды герольдмейстер подходил к трем углам помоста и объявлял: пусть тот, кто считает, что К. Стюарт не может быть королем Англии, выйдет и скажет, чем он руководствуется. Далее лорд-канцлер

Долгое время ходил взад-вперед, пока наконец не прибыл король: на голове корона, в руках скипетр, над головой балдахин с маленькими колокольцами по краям, натянут на шести серебряных шестах, его внесли бароны Пяти портов. Король прошел в дальний конец, и все расселись за многочисленными столами — запоминающееся зрелище. Первое блюдо поднесли королю рыцари ордена Омовения, после чего церемониал продолжался: герольды с низким поклоном подводили к государю гостей, а лорд Албемарл

Дела государственные

Утром — к моему господину, где встретился с капитаном Каттенсом. Но господин мой еще почивал, и я отправился на Чаринг-Кросс, на казнь генерал-майора Гаррисона

[20]

; его должны были повесить и четвертовать; когда толпе продемонстрировали его голову и сердце, он улыбался во весь рот — как и любой бы на его месте. При виде головы казненного толпа издала радостный вопль. Перед казнью Гаррисон говорил будто бы, что в самом скором времени окажется по правую руку Христа и будет судить тех, кто сейчас судит его. Говорят также, его жена ожидает скорого пришествия мужа на землю. Итак, на мою долю выпало видеть, как обезглавили в Уайтхолле короля (то есть Карла I. —

А.Л.)

и как теперь, в отместку за кровь монарха, пролилась первая кровь на Чаринг-Кросс.

13 октября 1660 года

Встал в четыре утра, в присутствие — и за дело. Около одиннадцати мы все отправились на Тауэр-хилл и там, на специально сколоченном в тот же день эшафоте, увидели сэра Генри Вейна — его только что привезли. Огромное стечение народу. Он произнес длинную речь, многократно прерывавшуюся шерифом и прочими; они бы вырвали бумагу у него из рук, не держи он ее так крепко. Однако всех, кто за ним записывал, заставили сдать записи шерифу; кроме того, под эшафот созвали трубачей, дабы заглушить его голос. Засим он помолился и, приготовившись к смерти, принял удар. Увы, вокруг эшафота скопилось столько людей, что самой казни мы не видели. Бормен, он был прямо на эшафоте, подошел к нам и рассказал, что начал Вейн с того, что его несправедливо судили и, вопреки Великой хартии вольностей

[21]

, ему отказали в подаче жалобы. В этом месте его прервал шериф, и тогда он извлек свои записи и огласил их; первым делом — поведал историю своей жизни, сказав, что родился джентльменом, воспитывался как джентльмен и до семнадцати лет вел жизнь, приличествующую джентльмену. Но тут Господу угодно было ниспослать на него благодать, и он, оставив мирские заботы, отправился за границу, где мог служить Богу с большей свободой. Затем его призвали на родину и избрали членом Долгого парламента

14 июня 1662 года

Война

[25]

Много разговоров об опасности войны с голландцами; мы получили приказ оснастить и вывести в море 20 кораблей, каковые, надеюсь, сыграют лишь роль пугала — пусть думают, будто мы готовы дать им отпор; хотя один Бог знает: в настоящее время государь не в состоянии выставить и пяти кораблей, да и те с огромным трудом, у нас нет ни денег, ни кредитов, ни боеприпасов.

28 июня 1662 года

В кофейню с капитаном Коком, который с жаром рассуждал о положительных сторонах голландской кампании (я же до сего момента рассматривал, напротив, лишь отрицательные ее стороны), то бишь: торговать с выгодой мы вместе не можем, а стало быть, кто-то один должен отступить.

1 февраля 1664 года

Чума

[31]

Сегодня с грустью обнаружил в Друри-Лейн два или три дома с красным крестом на дверях и надписью: «Боже, сжалься над нами», что явилось для меня зрелищем весьма печальным, ибо прежде я ничего подобного, если мне не изменяет память, не видывал. Тут же стал принюхиваться к себе и вынужден был купить табаку, каковой принялся нюхать и жевать, покуда дурное предчувствие не исчезло.

7 июня 1665 года

Вечером, за ужином, к величайшему своему огорчению, узнал, что чума пришла и в Сити (в городе-то она уже четвертую неделю, но до сего дня — за пределами Сити), и надо же было так случиться, что самой первой ее жертвой стал мой добрый приятель и сосед, доктор Бернетт с Фэнчерч-стрит. И то и другое повергает меня в смятение.

10 июня 1665 года