Ломоносов: поступь Титана

Попов Михаил Константинович

Михаил Попов. Ломоносов: поступь Титана

1

За столом возле оконца, затянутого бусоватой слюдой, сидит тихая белица. Лицо ее по брови повязано льняным повойником. Из-под плата по серому немаркому облачению стекает русая коса.

В перстах у белицы тонкая кисточка. Она кунает ее в глиняные плошки, в коих разноцветная вапа, и, склонившись, что-то выводит на листе пиргамина. Лицо сосредоточенное, но не отстраненное, оно лучится вдохновением и умилением.

Келейка белицы отделена от сеней наполовину задернутой пестрядиной. Наискосок от нее через сени расположена краскотерня. В ней обретается отрок Михайла. Сидя на березовом чурбаке, он держит меж коленей чугунную ступку и медным пестиком растирает в ней сколыши киновари. На коленях его топорщится рогожный передник. Рукава рубахи закатаны. Время от времени он смахивает тыльной стороной ладони пот. Чтобы пряди льняных волос не падали на глаза, лоб его перетянут гайтаном — алой плетеной бечевкой. Украдкой, исподлобья Михайла поглядывает в келейку белицы.

Подле Михаилы по правую руку сидит на лавочке рукодельник Порфирий, еще не ветхий, но совсем седой человек. Он знатный богомаз и завидный грамотник.

— Рудую вапу, — Порфирий берет в руки горшочек с киноварью, — ни в како железо не клади. Инако стухнет. А она ить привозна. На медь не купишь. Токо в глинике али в лубе держи… А хошь, штоб румянец от письма шел — сидра добавь. Яблочный Спас придет, вот и смекай… Токо кисло яблоко бери…

2

Из оконца свечной лавки, что примыкает к порталу Троицкого собора, Михайла позыркивает на озеро. Там, в десяти саженях от кромки берега, боркается мужичонко-трудник. Он рубит в оковалом январском льду крестовую иордань. Грядет Богоявление. Сюда, в Антониево-Сийский монастырь, сберутся насельники окрестных деревень, паломники с двинских верховий, а иные и из самого губернского города. Великий сбор ожидается на Крещение. Оттого и беспокоен Михайла: а ну как кто из земляков явится али — того пуще — из куростровской родовы.

Суемно Михайле. Щеки пылают, его знобит. От дома оторвался — позади осемьдесят верст, — но незримую пуповину повитуха Судьба еще не перекусила. Здесь, в монастыре, где остановился рыбный обоз, его могут настичь. С мачехи-грызлы станется, коли вызнает. Такой вой подымет — всю деревню сполошит. «Сын неслух. Двадцать годов батька кормил-поил, чаял, гожий работник будет, а он эко че удумал — утек! Ослухом, без блаословения — и утек!» Накрутит ведьма батюшку, накалит ему сердце, тот и кинется вдогон. Прискачет в Сию да, чего доброго, вожжами почнет охаживать. Да вожжи-то полбеды — то и стерпеть можно, даже и на людях, не впервой. А ну как силом да отцовской властью назад потянет на тех вожжах?

Михайла знобко передергивает плечами, явственно представляя тот возвратный путь. А мысли-то уже дале норовят. Ведь возвратом все не окончится. Дабы закодолить, как кодолят норовистого жеребца, потянут его под венец. У батюшки уж давно девка присмотрена. Сперва из Колы хотел сватать — он, Михайла, отказался, теперь ближе подыскал, в Холмогорах. «Не схотел на Коле — будешь на приколе», — язвит мачеха. И коли окрутят — не видать тогда ни Москвы, ни любезной сердцу науки.

До чего мешкотно мужичонко-трудник рубит иордань. Ровно сонный. Этак и к Крещенскому сочельнику не поспеет. Свое сумление Михайла роняет вслух. Служка Кирила, обретающийся при свечной лавочке, смиренно вздыхает: с Божией помощью-де поспеет.

Караванный приказчик сулился тронуться в дорогу сразу после водосвятия и трапезы — стало быть, уже через сутки. Все помыслы Михайлы, когда он стоял на заутрене, были обращены к предстоящему пути. Он истово молился и так благостно выпевал псалмы, что отец Порфирий после службы похвалил его и поставил в пример монастырским юношам. Может, потому и послуха дневного не дал, предоставив самому распорядиться временем. Михайла выглядывает в околенку. Взгляд мимоходно кидается к келейному корпусу — нет ли возле крыльца новых паломников, а после — снова обращается к труднику, что пестается на льду. На ногах мужичонки обшитые кожей бахилы, на коленях кожаные заплаты, с шеи фартук кожаный свисает коробом — какая уж тут сноровка. Да и силенки в нем, похоже, не ахти, и навыков в руках нет натодельных.

3

Девятнадцатое марта 1736 года. В приемной зале главы Петербургской Академии Наук, помещении узком и тесном, сидят трое молодых людей. Это штуденты Академии Дмитрий Виноградов, попович из Суздаля, Густав Райзер, сын горного советника и президента Берг-коллегии, и Михайла Ломоносов, крестьянский сын из Поморья. На них темно-синие кафтаны, черные сюртуки и кюлоты, гарусные серые чулки и черные туфли с большими пряжками. Молодые люди вызваны к барону Иоганну Альбрехту фон Корфу, главному командиру, как тогда называли президента Академии. А сам барон в этот момент находится по срочному зову в императорском дворце. Сколь долго продлится аудиенция у Анны Иоанновны, никому не ведомо — мало ли что за надоба возникла у Ее Императорского Величества, то ли внушение чинит, то ли совет держит, — но расходиться господам штудентам не велено, а предписано ждать. Так наказал советник Академической канцелярии господин Шумахер.

Сидя в присутствии, молодые люди маются, позевывают и от бездельного досуга болтают о чем придется. Впрочем, болтает больше Дмитрий Виноградов, самый юный из них — ему всего шестнадцать лет. Сухощавый и высокий немец Райзер, хоть всего на год старше товарища, степенно молчит. А Михайла, он самый старший из них, ему уже двадцать пятый год, что-то пишет в небольшой, но толстой тетради да бросает время от времени реплики.

Попович, порывистый и нетерпеливый, вскакивает со стула и подходит к высокому италийскому окну. На снегу под окнами копошатся снегири. Как их грудки, пылают щеки юного Дмитрия. Махнув рукой, он спугивает птах, тотчас возвращается на место и начинает вслух размышлять, что поделывает во дворце барон Корф, да при этом мечтательно жмурится.

— Страсть охота во дворец! Государыню увидеть, на гоф-девиц поглядеть. А шуты там, говорят!.. А карлы!..

Густав на эти зазывные речи не откликается: с русским языком у него все еще нелады — родился на Москве, да долго жил в Германии, за что вкупе с ростом прозвали «швабской верстой», — вдаваться в рассуждения, даже досужие, ему тяжело, не будешь же об императрице и ее гоф-девицах рассуждать на латыни. А Михайле и слышать неохота.

4

Приходят сроки — человек оказывается на перепутье. Что определяет его судьбу? Случай? Наитие? Зов? Провиденье? Однозначного ответа, видимо, нет, да и быть не может. Тут уж что перетянет. Но, похоже, в любом случае жизненная планида имеет некую графическую конфигурацию. Более того, иную судьбу можно запечатлеть на географической карте. Моя, например, четкая, как линия на ладони, и прямая, как курс судна между материками. Не преувеличиваю. Стоит соединить две точки на карте — мою онежскую деревеньку и поморский городок, — как продолжение вектора устремится в Арктику, куда, как птица, рвется моя душа.

А у Ломоносова?

Судьба Ломоносова определилась в промежутке между девятнадцатью и двадцатью пятью годами, что, собственно, и происходит в большинстве случаев. Но то, что это именно его судьба и что она сложилась согласно Провидению, предначертанию свыше, показывает та же самая географическая карта. Холмогоры — Москва — Санкт-Петербург — Травемюнде — Гамбург — Марбург. Это путь, которым следовал Михайла Ломоносов в означенный жизненный промежуток. Если соединить эти точки пером, то возникнет некая конфигурация. И эта конфигурация есть не что иное как горизонтальная восьмерка, то есть знак бесконечности. Именно этот знак и соответствует гению Ломоносова. А то, что эта восьмерка зрительно не замкнута, так это всего лишь видимость: Михайла замыкал ее своим взором, устремляя его через все расстояния на Родину — в Питер и еще дальше, в поморскую отчину. Незавершенная восьмерка… В концовке — Марбург.

«Марбург— маленький средневековый городок, — писал Борис Пастернак в своем автобиографическом очерке „Люди и положения“. — Он живописно лепится по горе, из которой добыт камень, пошедший на постройку его домов и церквей, замка и университета, и утопает в густых садах, темных как ночь». В 1912 году Марбург, по утверждению Пастернака, который проучился в здешнем университете летний семестр, насчитывал 29 тысяч жителей, из них половину составляли студенты. В пору, когда сюда приехал Ломоносов, то есть в 1736 году, жителей в Марбурге было вчетверо меньше, но соотношение студентов и горожан было тем же.

5

Пивной подвальчик на Курфюрстштрассе. На козырьке крыльца четыре лежащие на боку бочки. На дне каждой — цифра, а все вместе дата: «1738». Кабачок называется «Амберланд». Но завсегдатаи зовут его по количеству тех бочек: «Фир бир», то есть «Четыре пива».

В кабачке — шум и гам. Сегодня, как и вчера, как и третьего дня, здесь гуляют бурши — штуденты университета. Это их любимое заведение. А уж когда есть повод — очередной сданный экзамен, тут бывает просто не протолкнуться.

Михайла Ломоносов заседает в компании соотечественников — Виноградова и Райзера. Михайла без парика — ему жарко, его просторный лоб лоснится от пота. Компаньоны своих парижских париков покуда не снимают, готовые ради моды и пострадать.

В подвальчике — смесь разных запахов: хлебный дух портера — крепкого темного пива, горький дым солдатского кнастера, который предпочитают курить господа штудиозусы, возлюбив его за дешевизну. И еще один запах, необычный для сего места, витает в густом воздухе питейного заведения — струистый аромат цветущей сирени, что проникает с улицы в полуоткрытые окна. Запах этот сильнее пива кружит головы буршей, вызывая сладостные грезы, а порой и сладострастные мысли. Потому так много здесь скабрезных шуточек, непристойных жестов и жеребячьего ржанья.

По соседству с русскими за двумя сдвинутыми столами гуляет компания человек в десять. Лица знакомые, но по имени всех не упомнишь. Одного из буршей зовут Маркус, он голландец, у него толстые свисающие бакенбарды, которые то и дело попадают в пивную кружку. Вон тот, в широкополой шляпе, что курит сигару, — Джон, ирландец. А рядом с ним сидит Гишенбет, сосед Михайлы по пансиону. У Карла приятный тенор, которым он пользуется для обольщения марбургских девиц и вдовушек. А сейчас он ублажает слух своих сотрапезников, подыгрывая себе на цитре — новомодном инструменте, который привез из Вены. Карл Гишенбет, как и многие в этом трактире, пьяноват. Но рулады, которые он исполняет, вполне внятны — язык у него при пении, что удивительно, не заплетается.