Избранные

Попов Валерий Георгиевич

Валерий Георгиевич Попов родился в 1939 году в Казани. • Ему было шесть лет, когда он из Казани пешком пришёл в Ленинград. • Окончил школу, электротехнический институт, затем учился во ВГИКе. • Став прозаиком, написал много книг, переведённых впоследствии на разные языки мира. • Самые известные книги Попова: «Южнее, чем прежде» (1969), «Нормальный ход» (1976), «Жизнь удалась» (1981), «Будни гарема» (1994), «Грибники ходят с ножами» (1998), «Очаровательное захолустье» (2002). • Лауреат премии имени Сергея Довлатова за 1994 год и Санкт-Петербургской премии «Северная Пальмира» за 1998 год.

УДК 821.161.1-З

ББК 84(2Рос-Рус)6-44

П58

Оформление Андрея Рыбакова

Попов, Валерий.

Избранные / Валерий Попов. — М.: Зебра Е, 2006. — 704 с.

ISBN 5-94663-325-2

© Попов В., 2006

© Рыбаков А., оформление, 2006

© Издательство «Зебра Е», 2006

Рассказы

ВЫПОЛНЯЮ МАШИНОПИСНЫЕ РАБОТЫ

Открывать глаза не хотелось. В темноте я протянул руку к столу — нащупал письмо. Содержание его было примерно таким:

«Уважаемый товарищ! Если у вас есть совесть или хотя бы жалость — перестаньте присылать нам ваши отвратительные рассказы! У двух сотрудников нашего журнала началась после прочтения их нервная горячка, трое уволились, остальные находятся в глубочайшей депрессии. Кроме этого, напечатаны рассказы ваши на омерзительной бумаге, отчего у оставшихся сотрудников началась злостная почесуха...»

Ну — насчет бумаги — это они зря! Нормальная бумага, куплена в магазине. Насчет рассказов, может, и правильно, а вот насчет бумаги — напрасно!

Я открыл глаза.

— Вставай! — грубо проговорила жена. — И я готовлю сразу ужин — чтобы не возиться с завтраком и обедом.

ИСКУШЕНИЕ

— Да-а-а, — дослушав, проговорил редактор. — Не лезет ни в какие ворота! Ну ладно уж, попробуем поставить ваш стих на две тысячи семнадцатый год, — может, к тому времени вкусы изменятся?

— Но сейчас же только две тысячи четвертый!

— И то это большая удача, — ответил редактор. — Всех новых поэтов ставим на две тысячи двадцатый, только для вас с огромным трудом удалось выхлопотать две тысячи семнадцатый!

— Но это же... через тринадцать лет!

 ШАГ В СТОРОНУ

Когда дела твои заходят в тупик, умей сделать шаг в сторону и почувствовать, что жизнь — безгранична!

Вот — этот случайный дворик, в который я наобум свернул с тротуара — мгновение назад его не было, и вот он есть. Нагретые кирпичи. Фиолетовые цветы. Шлак.

Выйдя из-под холодной, вызывающей озноб арки в горячий двор, я постоял, согреваясь, потом пошел к обшарпанной двери, растянул ржавую пружину. Снова сделалось сыро — я поднимался по узкой лестнице со стертыми вниз светло-серыми ступенями.

У двери на третьем этаже из стены торчала как бы ручка шпаги с буквами на меди: «Прошу повернуть!» Я исполнил просьбу — в глубине квартиры послышалось дребезжанье.

Хозяин, с маленькой лысой головкой, в спортивном трикотажном костюме, открыл, отвернувшись.

РОСТОВ-НА-ДОМУ

Когда, на мой взгляд, человеку конец наступает, полный? А тогда, я думаю, когда он уже ходит всюду куда его зовут и искренне соглашается со всем, что ему говорят.

Я лично так везде уже хожу. Приносят повестку на собрание в жэк, я иду. Сижу в зале, один. Голосую: единогласно.

И вот, решил ехать с работы домой. И тут появляется друг, которого я к тому же давно не видел, и предлагает довезти меня на своей машине. Правильно меня мой папа учил: путь, который ведет в ад, поначалу отклоняется от истинного на один какой-нибудь градус, всего! И тут любое отклонение годится — даже в сторону пользы, как кажется поначалу. Казалось бы, что плохого: встретил старого друга, который берется отвезти тебя с работы на машине?

А то плохо, что это уже отклонение — вот что! Раз уж ты решил ехать домой на автобусе, так и поезжай в вышеупомянутом транспорте! Тебя выбрасывает толпа, а ты все равно тупо, раз за разом, ломись в полузакрытую эту дверь, потому что, хоть это и глупо, но это часть твоего плана, а поездка на автомобиле, хоть она и прекрасна, но план это чей-то чужой, пусть твоего лучшего друга, переполненного добрыми намерениями к тебе! Все равно — не может даже самый лучший друг чувствовать твоего ритма, в каждый отдельный момент...

— Машина типа «болидо», — задумчиво произносит мой друг, словно сам он еще в этом не уверен.

НОРМАЛЬНЫЙ ХОД

Как уходит жизнь? А очень просто. Все меньше слышишь восторга в ответном возгласе, когда набираешь номер и, помолчав, называешь себя.

Как печально, что ушло то время, когда с утра до вечера, не осознавая этого, я купался во всеобщей любви ко мне и даже, уже засыпая, чувствовал ее разгоряченной кожей, как загар!

«Почему все ушло? В чем ошибка?» — долго думал я над этим. И вдруг понял. А никакой ошибки и нет. Глупо думать, что жизнь проходит бесследно.

Все нормально. Нормальный ход.

Я стоял в будке, за запотевшими стеклами, прижав трубку ухом к плечу. Я слышал, как его позвали, как он шел по длинному коридору.

Повести

БЕЗУМНОЕ ПЛАВАНИЕ

ПОД ВОДОЙ

( Петербургская фантазия )

1

Я стою у канала — и вижу себя, выходящего на тот берег из переулка. Рядом идет мой друг Никита. Между мной этим и тем — не только вода, но и десять лет жизни. Как бы хотел я перелететь туда!

Никита тащит кучу вещей: мы уходим в плавание на его катере. Я, с присущим мне тогда легкомыслием, иду налегке, неся перед собою на вытянутых руках лишь белую влажную рубашку.

Колотится о гранитную стенку катер. Никита, как всегда, в ярости. Но это для него — рабочее состояние. Только так он и может, например, нагрузить на себя эту гору и тащить — в ином состоянии это невозможно. Сверкая очами, бросает груз на ступени. Ясно вижу его... смесь гусара и цыгана. Или, как говорила его умная мать: смесь цыгана и медведя. За буйство и любят его... те, кто любит, — но стараются как-то сдерживать его. Даже жена его, стальная Ирка, дочь сталевара, маленько устала и на время переуступила эту радость мне. Найдите второго такого дурака, как я, который на это пойдет, причем бескорыстно!.. ну — не совсем бескорыстно: наша семья постоянно должна деньги их семье. Так что — и долг тоже. Но я иду на это с удовольствием, потому что Никиту люблю. И жены наши дружат, даже слишком активно. Уехали на кинофестиваль в Москву, словно не понимая, чем это чревато! Зная Никиту! Но зная и меня. На меня только и надеясь. И совершенно напрасно, кстати: в их отсутствие мы тоже тут сделали что смогли — поэтому покидаем эти берега в легкой панике.

Раз пять за ночь Никита вскакивал, бегал на канал — смотреть, не угнали ли катер — свободно могли перепилить цепь или открыть замок. Может, он своим мельканием и отпугнул воров? Последний раз бегал туда-обратно уже на заре. Скрипел половицами рядом со мной.

— Ты спишь — или нет? — произнес он почти умоляюще.

2

Проснулся я от грохота на палубе. Ошарашенно вскочив, выглянул: Никита исполнял на корме дробную чечетку. Да, крепко он за это время продвинулся: мятый, всклокоченный! Ну что ж — на Сенной давно уже стоят «Вяземские казармы» для бродяг, и фиолетоволицые «вяземские кадеты» давно уже облюбовали эти места. Мимикрировал! И как успешно! Я глянул: солнце стояло в зените. Похоже, сегодня будет длинный день.

— Я — свободно плавающий гусь! — заорал Никита, вскинув руки к солнцу.

Да. Хорошо он отметил начавшуюся свободу! А меня так не взял! Другие теперь у него друзья. Как раз один такой сидел на ступеньках спуска — видно, Никита решил всегда его иметь под рукой как образец для подражания. Даже для этих мест, я бы сказал, тип слишком колоритный. Какая-то несимметричная голова: левая половина лысая, с какими-то чахлыми кустиками, лицо какое-то синеватое, как утрамбованный снег, глаз тусклый, неживой. Правая сторона почти нормальная, пробиваются даже однобокие усики, надо лбом — ежик, глаз хитрый и наглый. Двуликий Янус какой-то! Одет, впрочем, симметрично, на ногах опорки без шнурков и носков, видна грязная кожа, мятые брючки (тут есть, правда, некоторая асимметрия — к одному колену прилип окурок, к другому — нет), пиджак жеваный, зато под ним сияет фиолетовая, хоть и мятая, но, видимо, шелковая футболка с вышитой на ней надписью: «Шанель № 5». Что ж, ему не откажешь в некоторой изысканности. Достойный образчик выбрал Никита для себя!

Может, нам дать, пока не поздно, задний ход, отменить наше «свободное плавание», снова наглухо «засекретиться» на своем предприятии? А то как-то больно бурно рассекречивание наше пошло.

Но Никиту не остановишь уже!

3

Следующий привал оказался последним. Чего и следовало ожидать. Наши силы тоже не бесконечны. Седьмой ящик гара-еры!

Тем более — и по душе все сошлось. Никита плакал, и я знал почему. Вон там, в комнате за витым балконом, затемненной ветками тополей, он был счастлив, отдыхал от жены, от бессмысленного антиквариата. Вольготно раскидывался на драной тахте, вздыхал радостно, закуривал «Беломор». Мать его, репрессированная аристократка, тоже дымила нещадно. Беседовали, небрежно переходя с английского на французский, с французского на немецкий... С кем теперь сможет Никита так говорить? Тут скоро даже английский забудешь! Чтоб не мешать им, я выходил на балкон. Меня они тоже любили. Вера Владимировна понимала, что я стою, как щит, между Никитою и его женой — и при этом стараюсь сделать так, чтобы они не расходились. Ирка столько для Никиты делала!.. что трудно перенести.

Был у нас с Никитой загул. Но не такой. Чисто сухопутный. С дикцией у нас были нелады. «Скжт пжст гд зд пвн лрк». Попробуйте понять, что это означает всего лишь: «Скажите, пожалуйста, где здесь пивной ларек?» Но несмотря на дикцию, а точней, на отсутствие ее, Никита то и дело маме звонил. «Мама!.. докушивай шпроты!» В самом начале мы зашли к ней. Потом вдруг она перестала трубку брать. И когда добрались досюда и вошли в комнату — она уже умерла. На ковре лежала, с трубкой в руке. Видно — Ирку уговаривала Никиту простить.

Мамы тут нет теперь его. И комнату прозевали. Конечно, Ирка могла бы ее купить — но тут ей как раз предложили новую вазу. Опять был загул. Я, правда, лишь имитировал его. Но довольно добросовестно: с почечной коликой в больницу загремел. Поплачу вместе с Никитой: моя мама тоже умерла. «Мама приехала!» Стоило мне это сказать — и все бессмысленные дела отступали. Мама спасала меня. «Мама приехала!» Прости — потом я это уже говорил, когда ты не могла приехать, но спасала все равно. «Мама приехала!» Теперь больше нет у меня этой защиты. Обороняюсь сам.

Бурлаки — и мы в их составе — валялись в пышном тополином пуху. Канал тут делает свой очередной изгиб, оставляя под тополями круглую полянку, окаймленную речной оградой. За тополями — скукоженный домик, бывший ампир. А здесь — столики, стулья стоят. По случаю первого теплого вечера все коммуналки вылезли сюда — улучшили жилищные условия. Прихлебывают чай. В майках, домашних тапочках. Совсем тут домашний канал. Тихая Коломна.

4

Дальше уже эпос пошел. Колин-Толин папа, топорща усы, приблизился к парапету. Коля-Толя стоял на палубе катера. Вполне мог бы, блудный сын, отцовские колени обнять. Но все чуть-чуть не по Рембрандту получилось: другие времена.

Коля-Толя бате таз протянул: мол, примите его назад и оставьте ваши злобные вымыслы. Ваш я! Но батя, проклявший его со всей страстью старого коммуниста, таза не взял. Тогда Коля-Толя в трюм занырнул и положил в таз нашего лося. Ничего себе! — мы с Никитой переглянулись. Надеялись на лосе обогатиться, но если он как дар идет? Не обогатишься. Стыдно даже про деньги говорить! Стыдно — нам. Ему ничего не стыдно. Вообще, согласно легенде, это отец на радостях должен заколоть жирного тельца. А вместо этого наш лось идет!.. Ну — ничего. Для такого дела! Но батя не принял и этот дар. Стоял, как на трибуне Первого мая, только что лозунгов не кричал: «Долой гидру капитализма!» Молчал. Может быть, думал? Повернулся, ушел.

Коля-Толя в отчаянии таз с лосем в люк кинул, чуть дно не пробил.

— И фамилией меня наградил — Совков! — заговорил он. — Это надо же! Хоть не называй. Предки у нас нормальные были. Купцы!

Немножко другая трактовка — не дворянская. Но тоже ничего.

ПРЕЛЕСТИ ЛЕТА

( Запись водной феерии )

1

Солнце позолотило воду, рубку катера, мух. Лосиные мухи необыкновенно размножились и почему-то не покидали нас. Внимательно осматривал их. Как маленькие Пегасики с крыльями. Вдруг раздвигали хитиновый панцирь, вскидывали мутные крылышки, потом неряшливо их складывали — из-под чехла выбивались, как ночная рубашка из-под пальто.

Валялись с Никитой на корме. Дивный вечер. Лето выпускало свои прелести впереди себя. Только еще май кончается, а такая красота! Воду снова пухом закидало. И вдруг!.. Теперь «теплый снег» на воде раздвигала кастрюля! Под парусом к нам плыла! Никита возбужденно схватил подсачник, вытащил ее из канала.

Мачта стояла в густом супе, на парусе было написано: «Эй! Дураки!» — и прилеплены фотографии наших жен. Отыскали нас! Причем без труда. Знали, что далеко не уплывем. Не ошиблись!

В полном молчании съели суп.

— Ну что... сдаемся? — как более мужественный, сказал я.

2

Вопреки нашей последней размолвке? Ведь, надо признаться, плюс к пальто мы еще успели наломать дровишек! Вот тут, свернув влево (чего не следует делать никогда!) у деревянного Иоанновского моста через Кронверку, мы и причалили месяц назад, на свою беду. Она стояла, распластавшись у гранитной стенки, как ящерка, греясь на солнышке, — сюда, за выступ бастиона, ветер не залетал... Зато мы залетели!

Мы и не планировали это плавание абсолютно серьезным, окончательным, последним — всего лишь, как говорят англичане, «трип» — превентивное плавание, подготовительное, разведывательное... Но получилась, увы, «разведка боем»!

— Ишь... распласталась! — Никита проворчал.

Я как джентльмен спрыгнул с высокого носа катера, подошел к ней.

— Привет. Ты кто?

3

Мы молча шли к Литейному мосту, и вдруг Никита, оглянувшись, сбросил ход: еще какая-то темная тучка в небе догоняла нас... Второе пришествие плачущего пальто? Нет — это двигалось гораздо быстрее, я бы сказал — наглей. Такой стиль прощупывался. «Тучка» по-наглому пикировала на нас. Ясно — это он, наш бомж-бизнесмен Коля-Толя, с которым мы уже столько маялись в наших малых реках и каналах, посланец из рыночного будущего, которое, как мы надеялись, оставили позади. Настигает. Летит верхом — на нашей, то есть лосиной ноге, которую Никита купил в Москве после провала диссертации, чтобы задобрить Ирку, но не задобрил, и которую мы вроде бы продали Коле-Толе, но денег он нам не дал, а потом перепродал ее нам, деньги взял, но ногу оставил себе. Запутались в этой рыночной экономике! Да и нога от всех этих перипетий сошла с ума и летает теперь по воздуху, облепленная лосиными мухами, и возит его! Такой у нас теперь друг вместо Игоря — за наши грехи. Черт какой-то, фактически, который потащит нас в ад. Совсем уже разладился наш мухолет, катает кого попало!

Коля-Толя хлопнул по корме босыми пятками (обувь свою тоже, видимо, пустил в оборот), небрежно отбросил «третью ногу», принадлежащую когда-то лосю, и мухи с этой ноги кинулись бешено общаться с мухами на катере. Зажжужали! Столько надо рассказать! Коля-Толя, наоборот, был ленив и спокоен — словно вышел за сигаретами и тут же вернулся.

— Ну что? Меркнете? — произнес он, насмешливо посмотрев на нас. Слово было столь неожиданным, что я сперва не узнал его, принял за иностранное, похоже — туркменское... лишь постепенно додул.

— Сияем! — ответил я.

— Вижу! — усмехнулся гость... Хозяин? Во всяком случае — он глянул на ногу, и она тут же встала перед ним по стойке «смирно».

4

Брат его по-прежнему не проявлял энтузиазма.

— Куда плывем-то? — Он хмуро глядел на берега... Будто там у него, за стеной, была Венеция!

— А куда тебе надо? Туда? — враждебно произнес Коля-Толя, кивнув на строгий гранитный куб Большого дома за рекой. — Ну ладно! — Он достал недопитого «черта».

Через двадцать минут, как бревна, все они катались в каюте... и Никита, увы! Не выдержал нервного напряжения... Но кто-то должен рулить!

Мы прошли широкий крутой изгиб у растреллиевского Смольного собора (хоть бы кто вылез глянуть на эту красоту!), нырнули под Охтинский мост с гранитными острыми башенками... Все шире, безлюдней... Запущенные сады больниц... За большим, но скучным мостом — Александро-Невская лавра, богатое мраморно-чугунное кладбище, какого нам не видать... Все просторней — и все пустынней!

5

...Что не пробудило, кстати, моих спутников. К счастью для них. Уж лучше пусть все мне одному — снизу вдруг громко стукнуло, высоко нас подбросило... Ништяк! В экстазе я вылетел аж на Шереметевскую отмель, сплошь усеянную каменными лбами. Лишь у самого берега тесно крадутся корабли да кричат, встав в лодках, размахивая, рыбаки — надо думать, мне, и можно представить, что именно!

Мы снова «взлетели»! Может быть, со времен Петра тут не видали такого? Группа уродов проездом! Восторг все не отпускал меня и даже усилился. Водное родео! Раз в триста лет!

«Бревна», стуча головами, катались в каюте. Ладно уж — пожалеем их. Осторожно стал красться к берегу, угадывая камни по кипению над ними мелких пузырьков. «Конь» подпрыгнул задом. Это уже нечестно — этого камня не было. Катер взбесился? Это не мудрено. Ближе к Ладоге дуло свирепей — ветер возле антенны на рубке свистел, антенна прыгала, как удилище. Наконец-то — фарватер, я вошел в «тень» самоходной баржи — сразу стало тихо и жарко... Фу? Все? Как же! В тихой «тени» баржи я вывел катер в Ладогу, держался, как мог, но тут баржа стала уходить, я остался один — и тут меня вдарило! Вынырнув из огромной, холодной, прозрачной волны (солнце садилось), я обнаружил себя на палубе (а долгое время не было ее) и, что характерно, — вцепившимся в штурвал. Рулим! Я снова в восторге заорал. Но надо соображать, пока для этого есть еще время. Второй солнечный вал поднимается вдали медленно, не спеша, но будет, пожалуй, покруче первого. Я стал быстро разворачиваться. Не подставить бы борт. «Бревна» гулко перекатились — и, пожалуй, это ускорило поворот. Я засмеялся. И тут меня снова накрыло волной, но уже сзади. Это уже как подарок! Новый восторг. Особенно от того, что я ухожу из Ладоги. Живой! Встречная баржа прикрыла меня... Жара! Мокрая насквозь, до прозрачности, рубаха дымилась.

А тут и сам катер словно задымился: промокшие мухи, облепившие катер словно чехлом, затрепетали крылышками, отряхиваясь, и вдруг, вместе с лосиной ногою, снялись и, выстраиваясь в облако, напоминающее формой лося с одной реальной ногой, подались к берегу. Рыбаки в лодках, бросив удочки, ошалело смотрели на пролетающего над ними призрачного лося — рядом с баржей мы входили в Неву, и призрак лося плавно отделялся от катера, словно не в силах расстаться с катером, со своей прежней формой, но после стал удаляться все решительней. Загляделись не только праздные рыбаки — я тоже загляделся, даже бросил штурвал... и очнулся в наползающей на меня тени огромного танкера — еще бы мгновение, и только бы хруст! Навалившись на штурвал, вырулил, но не успел даже перевести дыхание — точно такой же танкер, с девятиэтажный дом, пер навстречу. Ну, плавание! Ну, перекресток! Сюда же сбоку входит Ладожский канал — отгороженная стеной валунов от Ладоги тихая протока — и некоторые (благоразумные?) сворачивают как раз туда, и некоторые выворачивают оттуда... так что мелькание еще то, и стоять тут негоже — сомнут! Ну? Куда двигаться? Решай! Взвыл: почему опять я? Заглянул в каюту — там угар, тишина, по «бревнам» ползают мухи... какая-то их часть все же осталась. Ну? Куда? В Ладогу? Ну уж нет! Мухи, в основном, правильно сорентировались (лосиный призрак уже скрылся вдали) — если бы они остались на катере и мы бы поплыли в Ладогу, их, вместе со мной, смыло бы волной. Вовремя смылись! Ну? Куда? На мгновение снова стало просторно... Домой? Нет. Никто меня не одобрит. В Ладогу? Нет! Порулим-ка за древней, неуклюжей деревянной лодкой с моторчиком в канал... Вот так! И вроде бы движемся — и жизнь сохраним. Вырулил рядом с наваленной горой валунов, означающей вход в канал, — и сразу наступила другая жизнь. Жара. Стрекот кузнечиков в скошенной траве лишь подчеркивает тишину. И стук мотора. Слева — высокий вал, отгораживающий от ужасов, справа — деревенская улица. Может, остановиться, причалить, на солнышке вздремнуть? Греется на завалинке старик в валенках, перед ним блеют две грязные, заросшие овцы... Идиллия! Одинокое белое облачко в синем небе, солнце пригревает лицо. Счастье! Переведя мотор на малые обороты, в блаженстве даже прикрыл глаза... но недолго длилось это блаженство! Сиплый, настойчивый гудок его перебил. Распахнул очи... Занимая всю узость канала, навстречу двигался плечистый буксир! Разойдемся? Впритир! И то, если набрать скорость — иначе придавит и утащит за собой, снова на тот перекресток — где никаких вариантов уже не останется у меня. Вперед! Врубил скорость. Дико вопя, сошелся с буксиром, борта притерлись. Идем? Или он меня тащит назад? Судя по удаляющемуся от меня старику с овцами — реально второе: сейчас он выволочет нас из канала — один борт зажат крутым берегом, другой — буксиром. Еще громче заорав, с ужасом и восторгом, я довел ручку скорости до упора. Мотор грохотал, смешиваясь с негромким бухтеньем буксира... Прорвались! Буксир удалялся сзади, спереди надвигался любимый старик с овцами на берегу. С каким счастьем я разглядывал его снова... он как-то не реагировал на разыгравшуюся перед ним титаническую борьбу. Видно, повидал всякого.

О! Вот оно, главное, впереди. Буксир — мелочь. Я-то еще вскользь подумал — зачем за ним трос? А вот он зачем! На тросе, слегка залезая на оба берега, задевая ромашки, тащился плот. Вот его уж мы не проскочим, и он утащит нас в Петербург, на деревообрабатывающий завод, где из нас настругают досок — с особенным удовольствием из тех «бревен», что валяются в каюте... или перелетим? Мухи нас, к сожалению, покинули, и надежда лишь на тот посконный дизель марки «Чепель», что стоит у нас. Снова — разгонимся. Я завопил. На таран? Не было бы там какого сучка, что вспорет нам днище, и тогда будет у нас одно счастье — остаться на плоту и плыть туда, куда он нас потащит! Представляю лица моих спутников — я захохотал, — когда они вылезут наконец на палубу! Так и есть — сели на плот! Старик на завалинке теперь уже, кажется, с интересом наблюдал то шоу, которое я перед ним изображал. Второй раз проплываю под его взглядом назад. Будет ли это шоу постоянным? Ну уж нет! Спрыгнул в каюту, раскатал «бревна» (по синеватому лицу Никиты ползли мухи, усы брезгливо дергались), вытащил из-под них багор, вылез наверх — и, размахнувшись, как рогатину в медведя, всадил багор в берег.

ГОРОДСКИЕ ЦВЕТЫ

( Конец водной феерии )

1

Ночь, проведенная вне дома, гораздо просторней обычной ночи. Особенно она хороша под открытым небом: в душу входит Вселенная. Я лежал на корме с закрытыми глазами — и летел в Космосе. Такого не было давно — не зря мы мечтали об этом плавании всю зиму. В глухую февральскую пору, особенно тяжкую, Никита сознался: ты знаешь — я карту тайком мочу в ванной и нюхаю... так плыть хочу. И вот — сбылась мечта; простившись с городом, мы прошли по Неве до Шлиссельбурга, до бушующей Ладоги, потом, уж не буду вспоминать как, протырились по узкому Ладожскому каналу до Свири, по ней махнули почти до Онеги, до хмурого Ивинского разлива — гуляли как хотели! — потом вольготно, по течению, спустились обратно в Ладогу, к тому времени притихшую, сияющую. И вот уже две недели блаженствуем тут, неторопливо пересекая ее по диагонали: от Свирской губы на восточном берегу до уютных шхер на севере. В тихих теплых заливах жизнь беззаботна и легка. Лосиные мухи, прижившиеся на катере и в суровых переходах обтягивающие его, как чехол, в затишье обленились, разнежились, висели жужжащей тучкой поодаль, после строгих форм все больше склоняясь к ленивому абстракционизму. И наконец с легким ветерком подались к западу — видимо, на какое-то модное биеннале. Ветерок между тем не стихал, нагоняя на спокойную воду вороненую рябь, похожую на мурашки. И становилось зябко, и сердце сжималось: сколько ни тяни, а все равно предстоит обратный путь через коварную Ладогу в тяжелую городскую жизнь... Ну еще хотя бы сутки блаженства!

Каждое утро — этот прелестный пейзаж: светлые расходящиеся протоки, хвойные острова, похожие на лохматых ежей, застывших на зеркале.

На крыше каюты лежали удочки: такие блаженно-лихие стоят ночи и дни, что спокойно все оставляем. Запрыгнул на крышу, сел, свесив ноги. Нашарил пальцами в ржавой банке туго свернувшегося у стенки, замаскировавшегося червя. Напялил, забросил. Утонул, оставив грязненький след, — и почти в то же мгновение утонул и поплавок, словно грузило его утопило. Дернул. Окунек маленький, зеленовато-полосатый. Подержал на весу, решая его судьбу. Он трепыхался, но держался с достоинством. Я заглянул через люк в темную каюту. Никита спал на левой скамье, в джинсах и двух свитерах, жару и холод не различал, считая такую мелочь недостойной внимания. Игорек, наоборот, спал эффектно обнаженный, вытянув стройные ноги и втянув гладкий живот. Коля-Толя, темная личность, предприимчивый бомж, непонятным образом втершийся к нам, и спал как-то скрытно, ничком, словно боясь опознания. Доведет своими выходками нас до греха, высадим его на один из этих островов, как беглого каторжника! Дама, сопровождавшая Игорька, нас, к счастью, покинула в трудную минуту... Но спать на короткой лежанке в головах у друзей, где спала она, я отказался: на палубе, под открытым небом спать полюбил! Когда это еще удастся?

Я опустил окунька на леске в каюту, пощекотал им Никите нос. Ноздря и ус бурно задергались, он забормотал что-то тревожное — видно, мысли о возвращении донимали его. Перебросил окунька на живот Игорьку — тот лишь блаженно вытянулся, видимо, приняв эту щекотку за утреннюю ласку юной своей одалиски... к счастью, исчезнувшей... но сумевшей оставить сладкие воспоминания — во всяком случае, на коже Игорька. После знакомства окунька с моими друзьями я вытащил его из темницы, отцепил — он, не веря своему счастью, булькнув, уплыл.

Начинать день с добрых дел — мое правило.

2

Увы, продолжить день как хочется не всегда удается: все, к сожалению, зависит не только от тебя.

Выполз Никита, своими двумя грязными свитерами как бы подчеркивая, что никаких там блаженств и радостей не признает, жизнь любит суровую, полную невзгод. Лицо носит лиловатое.

— Все! — прохрипел он. — Хватит! Собираться пора! Конечно, если кому-то клево — разве это можно терпеть? При его характере вряд ли мы вообще выберемся спокойно.

— Крепить все по-штормовому! — скомандовал он. Было бы желание — а шторм найдется. Вздыхая, я сматывал удочки.

Блаженно улыбаясь, выглянул Игорек.

3

...с трудом переводили дыхание, и лишь Коля-Толя был бодр. Сразу же, как только отплыли, он резко предложил нам причалить в соседней бухте, где, он точно уже знает, все будет «тип-топ». «Отличные бабы! Зуб даю!» Но его зубами и бабами никто не заинтересовался — после великанш-циклопш чувствовалась некоторая апатия. Тем более, они так раскачали Ладогу — только держись! Ветер свистел, срывая белое кружево с черных волн. Открывалось вдруг дно, мы скользили прямо на камень.

— Ну так идем или нет? — отражая золотым зубом вспышку молнии, требовал Коля-Толя.

— Нет! — пришлось роль капитана взять мне. После циклопш Одиссей наш как-то потерял всю уверенность. — Обросли эпосом достаточно!

— Не пойму, что ты олицетворяешь, — нагло произнес Коля-Толя, замышляя, видимо, бунт на корабле.

— В настоящий момент я олицетворяю грубость! Все!

4

Для начала Федя пытался выбросить наши блесны, запрещенные в Ладоге, еле утихомирили его. Потом искали в фельдшерском чемоданчике его лекарства. Считая, что спасение такого человека из огня — пик нашего плавания, мы заворачивали домой.

Лишь войдя в Неву, вздохнули спокойно — на воде, сплошь изгаженной радужными бензиновыми лужами, Федя сломался, поутих: защищать ему тут было уже нечего.

— Где тебя высадить? — куражился Коля-Толя, кстати, ближе всех сошедшийся с ним. — Вон, отличная избушка! — Он указывал на причаленный к заводу понтон с железной будкой. — В воде не тонет, в огне не горит!

Федя, кинув тяжелый взгляд на этого пустомелю, промолчал. Когда вечером мы подходили к фигурному, с башенками, Охтинскому мосту, он вытащил на корму свой пулемет в мешке и вытряхнул его в темную воду. Эта траурная церемония расстроила всех — думаю, даже бы тех, кому Федя доставил много хлопот. Грустно, когда что-то кончается. Он сидел на корме, уронив короткие ручки, свесив ножки, словно размышляя: а не бултыхнуться ли самому?

Но тут появился из каюты наш Игорек в ослепительной бобочке и галстуке бабочкой, неся перед собою поднос с фужерами.

5

Все вызвались! Ну а кому — катер сторожить? Неважно. Бомжи местные посторожат. Не забыли, наверное, еще, какой мы им праздник тут устроили? Надейся и жди!

Вылезли по ступенькам. Обошли дом-утюг, подошли к нему со стороны площади.

— Вот сюда, в арку, — вяло Федя кивнул. И не двинулся. — Боюсь!

Боевой офицер, воевавший в Афганистане, но... понимаю его: тут не душманы, тут — свои... волнений больше.

— Давай сперва в «Корюшку» зайдем, — пробормотал Федя.

БУДНИ ГАРЕМА

В сладком плену

«Я проснулся оттого, что стюард в салоне каюты тихо брякал посудой, собирая ее...» Сколько раз прежде эта фраза появлялась в моем сознании непонятно откуда. Теперь-то ясно — из будущего, которое наконец-то стало настоящим: я проснулся оттого, что стюард тихо брякал посудой, собирая ее! Я открыл глаза: широкая белая спальня с раздвигающейся дымчато-прозрачной перегородкой; бодрящее, чуть ощутимое дребезжание, почти журчание двигателя, еле доносящееся сюда, в каюты самого высокого класса. Я сладко вытянулся на шуршащем, набитом сухой морской травой матрасе; схватил огнедышащих драконов на ярко-синем небесном шелке, накинул на плечи. Шагнув вперед, размахнул перед собой дымчатую стену. Салон был больше спальни и светлей. Зеленые тропические листья отражались на белой коже диванов, утопленных в коврах на полу. И все это плыло по спокойному солнечному морю (блики бежали по потолку) и находилось, видимо, уже за границей; от ярко-оранжевого, явно иностранного, маяка на каменистом островке отходил, тихо урча, такой же яркий катер и шел по лихой дуге к нам.

Стюард, почтительно согнувшись, выкатил никелированно-стеклянную тележку с посудой, прикрыл дверь. Я натянул брюки, свитер и вышел.

Да-а — на просторе было несколько свежей, чем в каюте! Я пошел по широкой, почти пустой деревянной палубе — лишь изредка на белых рейчатых креслах сидели люди, безмолвно вытянув лица к солнцу — желтому, размытому в высокой дымке, но греющему весьма ощутимо — впервые в этом году.

Я заглянул в пустой бар, потом в ресторан, потом не спеша пошел через пустой зимний сад — я-то знал, кого ищу, — но в это чудесное утро спешить не хотелось.

Луша Чуланова — наша новая суперкино-секс-звезда — пригласила меня в этот славный рейс; причем позвонила робко, дрожащим голоском, явно чувствуя разницу уровней, сказав, что, если бы не мое выступление по телевидению о бедственном положении литературы, она никогда не решилась бы позволить с предложением «попытаться сделать что-либо вместе»... Ну что же — попробуем, попробуем. Я в общем-то был настроен благожелательно — но именно сейчас встречаться с ней и с ходу садиться за работу не хотел, — и все словно шло мне навстречу: никто из вчерашних, с кем я имел предварительные переговоры на палубе и в пустынных залах, мне не попался.

Вторая муза

Как же я познакомился с Евой? Произошло это по большому чувству — но поначалу это была не любовь, а отчаяние. В очередной раз рухнуло наше государство. Поцелуев, который раньше, бывало, рявкнув в трубку, приказывал дать мне заработать: «Ты что, Петрович, дашь погибнуть молодому таланту?!», стал сдавать... Я его просто не узнавал. Последнюю синекуру он мне организовал на студии кинохроники, куда попал директором — то ли с повышением, то ли с понижением: у них разве поймешь? Неужто такой мужик мог попасть в понижение? Никогда! Он сразу же властно призвал меня к себе и все по той же непонятной симпатии партийца к левому прозаику велел браться за работу. «Свои опусы ты когда еще тиснешь — а тут, как говорится, живые деньги! Да и вообще, этому сонному царству надо кровь пустить, окопались тут, пылью покрылись!» В дверь иногда робко заглядывали какие-то действительно пыльные личности и, вздрогнув от его зычного голоса, исчезали. «Задумал я цикл документальных фильмов, о проблемах женщин, — басил он. — Тут надо человечно делать, с юморком, а то пригрели, понимаешь, замшелых кандидатиков да докторов — мухи дохнут!» Я улыбался, хотя чувствовал себя виновато, как и всегда, когда недотягивал с энтузиазмом: люди пьянели от одного, от другого, пьянели буквально от всего, а меня, как это ни печально, ничего не брало — хотя мне бы по профессии полагалось пьянеть чаще всех.

— Проблемы женщин? — повторил я.

— Ты так кисло смотришь, будто я тебя дрозофилами потчую!

— Женщины? А... какие у них проблемы?

— А ты будто не знаешь?

Первая муза

Впрочем, оборачивались все: это лицо, этот голос! Знаменитый экономист, политолог — сейчас они известны даже больше артистов. Все толпились вокруг него, но он... увидал меня.

— О, привет — какими судьбами?

— Да еду... — проговорил я.

Мотя сделал беспомощное движение: видишь, возле меня что творится?

— Ну, хоп! Пересечемся! — я приветственно поднял руку и скрылся.

Проснуться в Париже

Я выплыл из темного сна, и первое, что почувствовал, — незнакомый привкус во рту. Еще не раскрывая глаз, я шел к свету, раздвигая, как портьеры на окнах, тяжелые завесы сна, изучая языком вкус, ориентируясь на него. И — первый проблеск реальности: я же за границей! Другие продукты, другая химия! Так — почти выполз. Тяжело, словно мраморные плиты склепа, я поднял веки, осваивая остальное. Ляля спала, накрывшись с головой, почти исчезнув под белым покрывалом в белой комнате. Я вылез из-под скользкого одеяла, напялил халат. На негнущихся еще ногах пошел в кухню. Да-а, такие вот переезды-перелеты при всей их внешней комфортности на самом деле настолько перебуравливают психику, поднимают такие глубины подсознания, что потом не очухаешься. Но все. Хватит. Пора возвращаться к действительности, гораздо более приятной, чем сон.

По коридору со старыми гравюрами на стенах я вошел в кухню, совершенно в другом стиле: тяжелые деревенские шкафы, такие ж столы, стулья. Надин Оболенская, наша подруга и хозяйка, в мешковатом длинном пиджаке, стоя допивала кофе — тут у них все по секундам.

— Где вы будете завтракать — во дворике или во дворе? На всякий пожарный накрыла и там и там. Ну, все — я помчалась! — она чмокнула меня в щеку и действительно помчалась. Надин часто ездила в Россию и очень гордилась знанием русского.

Засипел, заводясь, ее «крайслер», и звук, и без того тихий, удалился. Я вернулся в спальню — покрывало было откинуто, Ляли не было. Я метнулся назад, распахнул дверь в ванную. Ляля, стоя перед зеркалом, повернулась ко мне. Мы посмотрели друг на друга, потом потерлись скулами, перемазывая излишки крема с ее лица на мое. Не было сказано ни слова, но молчаливый этот контакт стоил любого разговора. Чтобы не расплескать счастья (даже слезы щипнули в глазах), я закрыл дверь и пошел громыхать на кухню. Потом мы с Лялей перебрались во двор (был еще и внутренний дворик, куда выходили окна кухни и спальни, но мы выбрали двор), отделенный от улицы старинной решеткой и зарослями бугенвиля и роз. На круглом белом столике лежали изогнутые круассаны, дымился кофе, фрукты словно старались навсегда насытить наши глаза и ноздри красками и запахами. От мокрой земли, начинающей согреваться, тоже струился дымок. Мы откинулись в плетеных креслах, щурясь на проникающее через заросли солнце, неторопливо наслаждаясь сперва лишь ароматами. Единственное, что тревожило — и одновременно наполняло нас дополнительным блаженством, — это непонятное отсутствие Моти.

— Вообще-то он ночевал? — спросил я.

Ташк-енд или разрыв в горах

Перед самым пробуждением приснилось, что меня гладят раскаленным утюгом через толстое одеяло. Или гладят одеяло, не вынимая меня? Я чуть вынырнул из сна: раскаленный золотой утюг, дымясь, стоял на моем бедре. Хорошо жжет! Это потому что я в Ташкенте. Почему здесь — неважно. Главное — горячо!

В прошлый раз я приезжал сюда писать сценарий уже снятого фильма, который никто не мог понять — ни режиссер, ни работники БХСС. Разобрался, спас людей. Разберусь и сейчас — дайте только донежиться, доспать.

В коридоре заскрипели Мотины кроссовки. Он считает пребывание здесь ссылкой, всячески изнуряет свою плоть, подчеркивает страдания. Гулкий, с коротким сквознячком, хлопок двери: утренний пробег.

В тишине, заполнившей квартиру, я снова уснул. Утренний, полупрозрачный сон: будто бегу по тропкам вдоль сухих ташкентских оврагов, выбегаю в какую-то странно-волнующую, что-то напоминающую долину между двумя остренькими холмами, яростно карабкаюсь на один из них — холм пружинит. Символика эта нам понятна! Не пройдет, господин Фрейд! Я резко открыл глаза. Дверь в ее комнату плотно закрыта. Вот и хорошо.

Я выполз из-под золотого утюга, раздвинул шторы. Не так жарко, как обещал луч. Пошел на кухню, надел стеганый узбекский чолпан, заварил в керамическом чайнике с узорами кок-чай, сел, скрестив ноги, на кошму. Я вовсе не считал пребывание здесь ссылкой. Впрочем, что взять с человека, которому нравится везде — даже в больнице?