Избранник

Поток Хаим

Роман «Избранник» американского писателя Хаима Потока очень популярен во всем мире, общий тираж книги превысил три миллиона экземпляров. Герои романа — американские мальчики-подростки Дэнни и Рувим взрослеют, познают мир и самих себя в годы Второй мировой войны и после ее окончания. Серьезному испытанию дружба ребят подвергается после провозглашения государства Израиль, когда их отцы, ортодоксальный раввин и религиозный деятель-сионист, по-разному принимают это событие. Дэнни, обладающий феноменальными способностями, увлекается психологией и не желает, следуя семейной традиции, становиться раввином. Чтобы научить сына самому главному — состраданию к людям, отец Дэнни преподает ему жизненный урок…

Роман американского писателя Хаима Потока (1929–2002) «Избранник», вышедший в 1967 году, 39 недель держался в списке бестселлеров «Нью-Йорк таймс», был быстро экранизирован и перенесен на бродвейскую сцену. Сам автор удивлялся такому успеху своего дебютного автобиографического романа. «А я-то думал, что эту историю о двух американских мальчишках и их отцах прочтут человек пятьсот, не больше», — сказал он как-то. Но поставленные в книге мучительные для каждого молодого человека вопросы: что лучше — продолжить семейную традицию или искать свой путь в мире, как отделиться от семьи, не порывая с ней, оказались созвучны миллионам читателей.

На русском языке книга выходит впервые.

КНИГА I

Глава первая

Первые пятнадцать лет нашей жизни мы с Дэнни не подозревали о существовании друг друга, хотя нас разделяли всего пять кварталов.

Квартал, в котором жил Дэнни, был густо заселен последователями его отца, русскими хасидами в темных одеждах, покинувшими свою землю, но вывезшими из нее свои привычки и представления. Они пили чай из самоваров, медленно цедя его сквозь зажатый между зубами пиленый сахар; они громко разговаривали, порою на русском, но чаще — на смеси русского и идиша, и они были фанатично преданы отцу Дэнни.

В соседнем квартале жили другие хасиды, из Южной Польши, которые разгуливали по улицам Бруклина как пугала — в своих черных шляпах, длинных черных одеяниях, с черными бородами и пейсами. У них был свой собственный раввин — потомственный лидер общины, который мог доказать, что его предки занимали это место со времен Бааль-Шем-Това, жившего в XVIII веке основателя хасидизма, которого все они почитали как посланника Божьего.

Там, где мы с Дэнни выросли, существовали еще три или четыре подобные хасидские общины, каждая — со своим раввином, со своей маленькой синагогой, со своими обычаями и своими фанатичными последователями. В канун субботы или с утра по праздникам можно было полюбоваться, как члены каждой общины, облаченные в свои одежды, шагают в свои синагоги, готовые молиться со своими раввинами и забыть хлопоты рабочей недели — все сводившиеся к тому, чтобы раздобыть немного денег и накормить многочисленных детей, а Великая депрессия все не кончалась и не кончалась.

Тротуары Вильямсбурга

[1]

были покрыты бетонными плитами, а проезжая часть асфальтом, который размягчался на летней духоте и трескался во время суровых зим. Большинство домов выстроены в староанглийском стиле, из коричневого камня, не выше чем в три-четыре этажа, и стояли, тесно прижавшись друг к другу. Там жили евреи, ирландцы, немцы и даже беженцы из Испании, которые покинули свою родину после гражданской войны, когда к власти пришел Франко — как раз перед началом Второй мировой. Большая часть лавочников были гоями, лишь некоторые магазины принадлежали правоверным евреям из местных хасидских общин. Можно было видеть, как они восседают за своими прилавками — в черных кипах, с окладистыми бородами и длинными пейсами, погруженные в думы о том, как свести концы с концами, и мечтающие о субботнем или праздничном дне, когда можно будет закрыть торговлю и посвятить себя своим молитвам, своему раввину, своему Богу.

Глава вторая

Мы приехали в бруклинскую Мемориальную больницу

[16]

, которая находилась всего в нескольких кварталах. Мистер Галантер расплатился, потом помог мне выйти, обнял за плечо и повел в приемный покой.

— Приложи платок к глазу, — сказал он мне. — И постарайся не моргать.

Он очень нервничал, его лицо было все в поту. Свою кипу он снял, и было видно, что кожа на лысеющей голове тоже вся мокрая.

— Да, сэр, — отозвался я.

Мне было страшно, я чувствовал головокружение и тошноту. Левый глаз терзала страшная боль. Она отдавалась на всю левую сторону тела и в пах.

Глава третья

Во сне я услышал какой-то шум и крики «ура!» и немедленно проснулся. В палате все переходили с места на место и громко разговаривали. Из-за чего столько шума и почему радио на полную громкость? Я стал садиться в кровати, но потом вспомнил, что мне это запрещено, и откинулся обратно на подушку. Горел свет, солнца не было видно. Я пытался понять, что происходит, и тут увидел миссис Карпентер, идущую по проходу. Она уговаривала всех угомониться и вспомнить наконец, что здесь больница, а не Мэдисон-сквер-гарден

[19]

. Я посмотрел на Билли. Он сидел в своей кровати прямо, и по его виду можно было понять: он тоже пытается разобраться, что происходит. Лицо его казалось растерянным и даже испуганным. Я повернулся к мистеру Саво — но его кровать была пуста.

Шум немного поутих, но радио продолжало надрываться. Я вслушивался, но передача все время перекрывалась криками «ура!», диктор называл места Кан и Карентан. Еще он говорил что-то о британских воздушно-десантных дивизиях, отвоевывающих плацдармы, и об американских воздушно-десантных дивизиях, препятствующих движению вражеских войск на полуостров Котантен. Ни одно из этих названий ничего мне не говорило, и я не понимал, почему все так возбуждены. Военные новости передавались постоянно, но они никого не приводили в такое возбуждение, пока не случалось что-то из ряда вон выходящее. Я подумал, что мистер Саво сидит сейчас на чьей-нибудь кровати, и огляделся. Миссис Карпентер направилась к нему, и по ее походке я понял, что она рассержена. Потом я увидел, как мистер Саво вскакивает и возвращается к центральному проходу. Диктор тем временем говорил что-то об острове Уайт, о Нормандском побережье, о бомбардировщиках королевских ВВС, которые атакуют береговую артиллерию противника, и о бомбардировщиках ВВС США, которые атакуют прибрежные укрепления. Я вдруг осознал,

что

происходит, и почувствовал, как мое сердце стало биться чаще.

Мистер Саво подошел к моей кровати. Он был зол, а черная заплатка на глазу придавала его длинному, костистому лицу пиратский вид.

— «Вернитесь в кровать, мистер Саво, — передразнил он. — Вернитесь в кровать сию же секунду!» Можно подумать, что я при смерти… Сейчас не то время, чтобы валяться в кровати.

— Это наступление в Европе, мистер Саво? — сильно волнуясь, спросил я.

Глава четвертая

Через несколько минут пришел мой отец. Он выглядел еще хуже, чем вчера. Щеки ввалились, глаза покраснели, и все лицо приобрело пепельный оттенок. Он ужасно кашлял, но продолжал твердить мне о простуде. Усевшись на кровать, он рассказал мне, как разговаривал по телефону с доктором Снайдменом:

— Он осмотрит твой глаз в пятницу утром, и, возможно, к вечеру ты сможешь вернуться домой. Я приеду забрать тебя после уроков.

— Прекрасно!

— Еще он сказал, что тебе нельзя будет читать дней десять. После этого он сможет определить, что там с рубцовой тканью.

— Здорово будет выбраться из больницы, — ответил я. — Я вчера прогулялся немного по коридору и видел людей на улицах.

КНИГА II

Глава пятая

Мы поймали такси, и в машине мой отец протянул мне запасную пару очков, напомнив, что я не могу читать до разрешения доктора Снайдмена, и я надел их. Мир снова приобрел резкость, все вокруг стало отчетливым, ярким и чистым, как то случается ранним утром, когда солнце еще над деревьями и повсюду разлита новизна, — чувство было такое, как будто я долго просидел в темном помещении, а теперь вернулся на солнечный свет.

Мы жили на первом этаже трехэтажного дома, сложенного из бурых кирпичей

[22]

, который стоял на тихой улице позади оживленной авеню Ли. Коричневые дома тянулись по обеим сторонам улицы, высокие каменные лестницы вели от дорожек к двойным подъездным дверям с матовыми стеклами. Перед подъездами росли высокие платаны, и кроны их бросали густую тень на замощенные дорожки. Дул нежный ветерок, и я слышал, как он колышет листву над моей головой.

Перед каждым домом была разбита небольшая клумба, засаженная пурпурным вьюнком или кустами гортензии. Перед нашим домом росла именно гортензия — и я залюбовался тем, как ее соцветия, шапки «снежков», как мы их называли, сияли на солнце. Я никогда раньше не обращал внимания. А теперь вдруг заметил, какие они красивые и живые.

Мы взобрались по крутой широкой лестнице и через парадное вошли в длинный холл, темный, холодный и узкий, как коридор в купейном вагоне. Дверь в нашу квартиру была в самом его конце, справа под лестницей на верхние этажи. Отец открыл ее ключом — и вот мы внутри.

Я сразу же ощутил запах куриного бульона и не успел сделать два-три шага, как Маня, наша русская экономка, примчалась из кухни — в своем длинном фартуке, башмаках мужского размера, с прядями темных волос, выбившимися из пучка на макушке, сгребла меня своими широченными руками, как былинку, и так стиснула, что я не мог вздохнуть. Потом смачно поцеловала в лоб, отодвинула от себя на длину вытянутых рук и начала что-то причитать по-украински. Я не понимал, что она говорит, но видел, что глаза у нее увлажнились и она кусала губы, чтобы не заплакать. Наконец она отпустила меня, я вздохнул свободно и, улыбаясь, слушал, как она о чем-то говорит с отцом.

Глава шестая

Тем вечером, когда мы закончили на кухне субботнюю трапезу, а Маня ушла до утра, мы поговорили наконец с отцом о Дэнни Сендерсе.

Стоял теплый вечер, окно между плитой и раковиной было распахнуто. Ветерок поднимал рифленые занавески и доносил запах травы и цветов. Мы сидели за столом в наших субботних одеяниях, отец цедил свой второй стакан чаю, и нас обоих немного разморило от обильного ужина. Отцовское лицо снова приобрело нормальный цвет, он больше не кашлял. Я смотрел на него и слушал шелест занавесок, колышущихся под ветерком. Маня собрала тарелки, пока мы читали благодарственную молитву после трапезы, и теперь мы сидели, охваченные теплотой июньского вечера, перебирая воспоминания недели и наслаждаясь тишиной субботы.

Именно тогда я спросил отца про Дэнни Сендерса. Он поставил на белую скатерть стакан, который держал в руках (левая ладонь — под донышком, правая — охватывала круглый бок) и улыбнулся. Он задумался, и я догадался, что ответ будет долгим. Так бывало всегда: если он не отвечал мне коротко и сразу — значит, ответ оказывался весьма обстоятельным. По тому, как он собирался с мыслями, я понимал также, что он будет весьма продуманным. Когда он наконец заговорил, голос его звучал мягко, а слова лились медленно.

Начал он с того, что ему придется вернуться далеко в историю нашего народа, чтобы его ответ стал мне понятен. И спросил, готов ли я запастись терпением и внимательно слушать. Я кивнул. Он откинулся на спинку стула и начал свой рассказ.

Он сказал, что я достаточно сведущ в еврейской истории, чтобы ему не пришлось начинать с азов. Лучше начать с того, что я еще не проходил в школе, — с веков страха, которые наш народ пережил в Польше, или, правильнее сказать, в восточноевропейских славянских странах, — там, где зародилась душа Дэнни.

Глава седьмая

На следующий день Дэнни познакомил меня со своим отцом.

Мы встали рано, чтобы быть в синагоге к восьми тридцати. Маня пришла незадолго до восьми и приготовила легкий завтрак. Затем мы с отцом отправились в синагогу, которая находилась в трех кварталах от дома. Стояло чудесное утро, и я был просто счастлив, что снова хожу по улицам. Так здорово, что я не в больнице и могу смотреть на людей и на машины. Мы оба очень любили этот субботний путь до синагоги и обратно — когда не шел дождь и не было слишком холодно.

В Вильямсбурге много синагог. У каждой хасидской общины был свой собственный молитвенный дом — штибл, как они его называли. Как правило — тускло освещенная, пахнущая плесенью комната с тесно составленными стульями или скамейками и наглухо закрытыми окнами. Были также синагоги для тех евреев, что не являлись хасидами. Та синагога на авеню Ли, в которой молились мы с отцом, была некогда большим магазином. Нижние половины окон в ней тоже были занавешены, но верхние, незанавешенные, были постоянно залиты светом, и я любил смотреть, как солнечные лучи окрашивают золотом страницы молитвенников, пока мы с отцом читаем молитвы.

Синагогу посещали в основном учителя из ешив и другие люди отцовского круга, наследники еврейского Просвещения, чье неприятие хасидизма было явным и бесспорным. Молились здесь и многие ученики моей ешивы, и я был рад повидать их в это субботнее утро.

Когда мы с отцом вошли, служба только начиналась. Мы заняли наши обычные места в нескольких рядах от окна и присоединились к молитве. Я видел, когда вошел Дэви Кантор. Он кивнул мне, мрачно взглянул из-под очков и уселся на свое место. Служба шла медленно; стоящий на помосте кантор читал сильным голосом и ждал, пока каждый молящийся закончит очередную часть молитвы, прежде чем запеть. Во время Тихой Молитвы я бросил взгляд на отца. Он стоял в своем длинном талите, и серебряная вышивка отсвечивала в лучах солнца, а кисти почти доставали до пола. Глаза его были прикрыты — он всегда молился по памяти, за исключением праздничных дней и особо торжественных случаев, — его губы шептали слова молитвы, а сам он легонько раскачивался взад-вперед. На мне талита не было: он полагался только женатым мужчинам.

Глава восьмая

Придя на следующее утро в школу, я обнаружил, что стал героем. В течение утренней пятнадцатиминутной перемены все мои друзья и даже ребята, которых я не знал, окружили меня, чтобы спросить, как я, и сказать, как здорово я сыграл. Под конец перемены мне даже пришлось встать на позицию питчера — ровно на то самое место, где я был поражен летящим мячом. Я смотрел на домашнюю базу (пытался смотреть — площадка была заполонена учениками) и представлял себе Дэнни, ухмыляющегося мне оттуда. Вчера он ухмылялся точно так же, я на секунду зажмурился, а потом подошел к проволочной ограде. Скамейка, на которой сидел молодой раввин, тоже была на месте. Мне казалось невероятным, что эта игра происходила всего неделю назад, — столько всего произошло за это время, и так все изменилось.

Сидни Гольдберг подошел ко мне и принялся болтать об игре, потом к нам присоединился Дэви Кантор, чтобы поделиться своим мнением об «этих убийцах». Я кивал, особо не вслушиваясь. Мне было смешно слышать, с каким жаром они обсуждали игру, — так по-детски это звучало. Меня кольнули только слова Дэви об «этом задаваке Дэнни Сендерсе», но я ничего не сказал.

Уроки закончились в два, я сел в трамвай и отправился в публичную библиотеку, где предполагал встретить Дэнни. Библиотека размещалась в большом трехэтажном здании серого камня с толстыми ионическими колоннами, которое стояло в конце широкого бульвара с высокими деревьями, прямо перед ним простиралась зеленая лужайка, обрамленная цветами. На каменном фризе над стеклянными входными дверями красовалась надпись: «В прекрасном — правда, в правде — красота. Вот знания земного смысл и суть. Джон Китс»

[38]

. На правой стене вестибюля, сразу за дверями, помещалась большая фреска, иллюстрирующая историю великих идей. Начиналась она изображением Моисея с десятью заповедями в руках, затем следовали Иисус, Магомет, Галилей, Лютер, Коперник, Кеплер, Ньютон, и заканчивалось все Эйнштейном, вглядывающимся в формулу Е=mс

2

. На другой стене были Гомер, Данте, Толстой и Бальзак, поглощенные беседой. Это были прекрасные фрески, с сочными, яркими цветами, и великие люди, на них запечатленные, казались живыми. Наверно, из-за того, что у меня случилось с глазами на прошлой неделе, я впервые обратил внимание, что глаза Гомера казались затуманенными, а зрачков почти не было видно, как будто художник старался передать его слепоту. Я никогда не замечал этого раньше, и сейчас мне стало немного не по себе.

Я быстро пересек первый этаж, с его мраморными полами и колоннами, высокими шкафами и длинными каталогами, большими окнами, через которые било солнце, и застекленными столами библиотекарей. Дэнни я обнаружил на третьем этаже, у дальней стены, за прикрывающим его книжным шкафом. На нем были черная пара, рубашка с расстегнутым воротом и кипа. Он сидел за маленьким столиком, согнувшись над книгой, и длинные пейсы почти касались страниц.

На этом этаже народу было немного; здесь в основном хранились научные журналы и политические брошюры. Расставленные повсюду стеллажи делали обширное помещение похожим на лабиринт. Стеллажи шли от пола до потока, и мне казалось, что в них содержится все, что заслуживало внимания на любую тему на любом языке. Здесь хранились журналы на английском, французском, немецком, русском, итальянском и даже подборка на китайском. Некоторые английские журналы носили названия, которые я и не знал, как правильно произнести. Этот этаж библиотеки мне был не очень знаком, я заходил сюда только однажды, чтобы почитать статью в «Журнале символической логики», которую рекомендовал мне учитель математики и которую я понял весьма приблизительно, и еще один раз, чтобы встретиться с отцом. Сейчас я поднялся на третий этаж библиотеки в третий раз за все время, что я был в нее записан.

Глава девятая

На следующий день после школы я отправился прямо домой и до вечера слушал, как мой отец читает мне по учебникам. В понедельник, в девять утра, отец отвез меня в кабинет доктора Снайдмена на Истерн-Паркуэй. Мы оба очень нервничали и всю дорогу молчали. Я взял с собой учебники, потому что прямо оттуда мы рассчитывали отправиться в школу. Доктор Снайдмен изучил мой глаз и сказал, что все в полном порядке, глаз полностью излечен. Я могу читать, заниматься спортом, плавать, словом — делать все, что я захочу, только не ловить быстрые мячи головой. У моего отца глаза были на мокром месте, когда мы выходили из кабинета, да и я всплакнул немного в трамвае. Мы вышли перед школой, отец поцеловал меня в лоб, поблагодарил Бога за то, что все закончилось, и добавил, что ему нужно идти на урок: ему и так пришлось искать подмены на утренние часы и его сорванцы, наверно, уже извели подменщика. Я ухмыльнулся и кивнул. Потом он велел мне идти в мой класс и ушел. Взбираясь по лестнице, я спохватился, что совсем забыл спросить доктора Снайдмена про Билли. Я решил, что позвоню Билли на этой неделе, а после экзаменов съезжу его навестить.

Это была хлопотная неделя. Годовые экзамены начинались в понедельник после обеда. Было просто замечательно снова иметь возможность читать и писать. Я совершенно не беспокоился о том, что первое, что мне предстоит прочитать и написать за пятнадцать дней, — это мой годовой экзамен. Я испытывал дикую, пьянящую радость от самой возможности снова держать ручку и смотреть на страницу книги или просто на лист бумаги, покрытый текстом. Я не сдавал экзамены — я радовался им.

С Дэнни мы не виделись всю неделю. Он позвонил мне в среду вечером, голос у него был грустный. Мы немного поговорили. Я спросил у него о планах на лето, и он ответил, что всегда остается на лето дома, чтобы изучать Талмуд. Еще он добавил, что сможет летом читать Фрейда. Я сказал, что могу навестить его в субботу и тогда мы поговорим, а сейчас я очень занят с экзаменами, и повесил трубку. Его голос был тих и неуверен, и я спрашивал себя, не вычитал ли он еще что-то про хасидизм.

В пятницу утром я сдал последний экзамен. Год закончился, я был свободен до сентября. По поводу оценок, которые станут известны через несколько недель, я не беспокоился — я знал, что сдал все хорошо.

Когда я вернулся домой в пятницу к обеду, Маня спросила, голоден ли я, и я ответил, что да — лошадь готов съесть. Только кошерную лошадь, разумеется. Маня принялась метать на стол, а через несколько минут пришел отец и присоединился к трапезе. В Европе всю неделю бушевала непогода, сказал он, и это осложнило операцию союзников, но теперь, слава Богу, все успокоилось. Я ничего об этом не слышал, я был слишком занят экзаменами.