Рыбы не знают своих детей

Пожера Юозас

Книга содержит два романа известного литовского публициста и прозаика Юозаса Пожеры «Рыбы не знают своих детей» и «Не гневом — добротой живы».

В первом романе поднимается проблема психологической контактности человека, очутившегося лицом к лицу с Природой. Два литовца в глубокой тайге. Один — новичок, поначалу пораженный величием природы, другой — бывалый таежник. Ситуации, в которых оказываются герои, выявляют их нравственные принципы, душевную силу, социальные воззрения.

В основе второго — литовская деревня в послевоенные годы. Его сюжет — судьба двух братьев. Для одного главная цель — выжить любой ценой. Для другого — выполнить свой человеческий и гражданский долг.

Рыбы не знают своих детей

Первая глава

Я давно подметил, что разговоры о мужской силе всегда находят отклик в любой компании. Независимо от возраста и профессии, географической широты. Даже мужи науки и государственные деятели охотно беседуют на эту тему. И с таким пылом, искренне, с такой неподдельной детской радостью ведется рассказ, что можно подумать, будто не кто-нибудь, а он сам, говорящий, явил нам чудо мужской силы.

Стоит ли удивляться тому, что так всколыхнула эта тема сегодня нашу бригаду грузчиков. Сила и выносливость — хлеб наш насущный. Правда, у нас нет ни одного грузчика профессионала. Каждый имеет другой род занятий — кто служащий, механик, кто электрик, кочегар котельной, кто егерь. Наибольшую часть составляют «бывшие». Встретишь тут бывшего директора, бывшего перспективного инженера и даже людей, защитивших в свое время диссертации, — те покажут вам замусоленное доказательство ученой степени: диплом, сберегаемый в дырявом кармане. Есть среди нас и такие, кто никогда нигде не работал и никогда не имел своего угла, зато имел жен в разных уголках нашей страны. Одни давно прижились в этом северном поселке, другие продолжают искать место под сибирским солнцем, иные очутились здесь не по своей воле, вернее — против своего желания, поскольку прибыли сюда в принудительном порядке — работать и, как сознаются они сами, лечиться от «зеленого змия». А собрал нас всех воедино, в одну бригаду, КАРАВАН. Это слово сейчас слышишь на каждом шагу, оно на устах у всех без исключения, даже у детей. Весь поселок гудит, все только и говорят что о караване: сколько барж пришло и сколько ожидается, сколько уже барж выгружено и что на них прибыло, да когда «выбросят» товар в магазины. И главное — когда настанет конец этому окаянному сухому закону. Вот именно. В настоящее время в поселке объявлен сухой закон. Не только в магазинах, но даже в единственной столовке поселка, которая по вечерам превращается в кафе, не увидишь ни бутылки спиртного, не выклянчишь ни капли. И идет слух, будто закон этот будет в силе до тех пор, пока останется хоть одна неразгруженная баржа. Но закон законом, а жизнь жизнью. Как говорится в народе: покуда мельница вертится — мыши с голода не подохнут. Так и здесь. Коли есть на складе, то найдется и щелочка, сквозь которую ящик-два водки, точно ножки ему приделали, отбудет в неизвестном направлении. Однако простому смертному эти пути-дорожки не только недоступны, а просто неведомы. Поговаривают, «чистую» можно достать у речников, что прибыли с караваном. Да только не за деньги. За шкурки. Особенно — собольи. Не откуда тебе, браток, взять этого соболя? К тому же такой обмен водку эту прямо-таки вызолачивает, а соболь становится чем-то вроде кошки. Так или иначе, а в эти дни в поселке редко увидишь, чтобы кто-нибудь выписывал ногами кренделя или песню орал. Все поглощены караваном. Сутки напролет. Днем и ночью идет выгрузка. Вообще-то ночь — это только так говорится. Полярный день. По часам — самая полночь, а светло как днем. Можешь газету читать. Вот и трудятся люди круглые сутки, выгружают на берег доставленные караваном блага. Тяжелые грузовики возят на склады мешки с мукой и сахаром, соль, крупу, ящики с конфетами и печеньем, овощные консервы, банки с вареньем, компотами, волокут контейнеры с обувью и тканями. Словом, все то, что доставил караван — от иголок и ниток до стройматериалов, машин, тракторов. Прибытие каравана — самый большой праздник для здешнего люда. Нечто вроде Нового года, поскольку и караван приходит единожды в году. И случается это всегда в одно и то же время — когда в весеннее половодье поднимается уровень сибирских рек. Вот сейчас вода в реке у поселка поднялась на целых двадцать метров выше обычного, поэтому крупные морские баржи смогли дойти до поселка.

Уровень воды в реке измеряется четыре раза в сутки, и как только он начинает падать, в поселке все охвачены лихорадкой — быстрей, быстрей, быстрей! Весеннее половодье на сибирских реках проходит быстро, реки эти прямо на глазах иссякают, сразу же вылезают горбатые отмели, острые пороги, а уж они никакую баржу не пропустят. Вот почему все суда надобно скоро разгрузить, чтобы по высокой воде речники успели возвратиться из притоков в большие реки, которые остаются судоходными и в самое засушливое время года. Отсюда и спешка, оттого и плывут над берегом днем и ночью стрелы подъемных кранов, грохочут трактора, грузовики, не смолкает людской гомон, воздух прошит бодрящими окриками и полновесными ругательствами, которые на свой лад тоже подхлестывают, как бы вливая в тебя свежие силы. Не все поступает на склады, тем более что складских помещений не хватает. Железобетонные плиты, силикатный и отделочный кирпич, уголь и пиломатериалы, щитовые дома, всякие трубы и уйма контейнеров выгружаются прямо на берег. Тут же происходит торговля мебелью, швейными и стиральными машинами, автомобилями и мотоциклами, моторными лодками, моторами к ним — для такого товара нет места на складах, а к тому же все спешат заполучить желанные вещи — шутка ли сказать, целый год дожидались, от каравана до каравана…

Слово за слово, спор разгорается. Мы с Юлюсом покуриваем и не вмешиваемся. И вдруг Иннокентий Крутых, наш бригадир, говорит:

— Спорим, что никто не втащит на берег этот ящик!

Вторая глава

Почти целую неделю мы с Юлюсом жили на узлах, сваленных около бетонной площадки, с которой каждый день взлетали вертолеты. Погода установилась — ни ветра, ни тумана, все просматривается до самого горизонта. В такую погоду только и летать. Но чем лучше погода, тем сложней с самолетами. Что до вертолетов, то их всегда не хватает, погода тут ни при чем. К тому же разве можем мы равняться с экспедициями — у тех загодя заключены договора с местным авиаотрядом на целый год вперед. У них загодя составлена смета, они тысячами швыряются, эти экспедиции. Им и вертолет подают в первую очередь, а мы, так сказать, прибившиеся к рейсу попутчики: найдется свободное место — экипаж возражать не будет. А места нам нужно немало. С нами четыре железных печки да дымоходы к ним, пять рулонов толя, ящик гвоздей и железных крючьев. Одна бочка бензина чего стоит. А еще — мешки с мукой, солью, ящики с крупой, макаронами, сахаром, сухарями, консервами, спальные мешки, охотничья да рыболовная снасть, куча металлических капканов… К тому же нас четверо: Юлюс да я, да две собаки — Чинга и Чак. Обе чистокровные эвенкские лайки, обеих вырастил, выпестовал Юлюс, обучил охотничьей премудрости. Сутки напролет ошиваемся мы у площадки, боимся отойти подальше: вдруг подвернется возможность лететь, а когда она подвернется, возможность эта, — никто не ведает. Бегаем только в столовку. И то по очереди. Наполним котелки и себе, и нашим собакам — и бегом назад. На наше счастье, аэродром расположен, можно сказать, прямо в поселке: десять минут до столовой и обратно.

Сегодня мы почти потеряли надежду, но счастье, как известно, иногда приходит к человеку нежданно-негаданно, словно нападает из засады. Так нагрянула удача и к нам. Вертолет, выделенный геологам, после вмешательства поселковых властей перешел в ведение охотничьего хозяйства. А жители поселка уже давно рыбачили в той стороне, куда вели и наши дороги. Множество бочек хариуса, ленка, тайменя, серебристого сига и щуки (каждая с полено) насолили добытчики хозяйства. Пора доставить домой и людей, и заготовленную ими рыбу. Последнее обстоятельство и решило исход дела, поскольку рыба поселку была ох как нужна. А туда вертолет отправляется порожняком. Только запас горючего берет для себя же. И для нас место найдется, и экипажу почти не придется отклоняться от курса.

Винт вращается все быстрей, быстрей, вертолет принимается вибрировать и дрожать всем своим металлическим телом, в точности как живое существо, кренится то в одну, то в другую сторону, потом подпрыгивает на вершок, снова стукается колесами о бетонную площадку, на миг замирает и вдруг резко кидается вперед. Тряска, скачки, шум — не иначе как какой-то адский аттракцион в Луна-парке. Собаки и те жмутся ближе, прячут морды у нас между ног. А в круглый иллюминатор видно, как с каждой секундой проваливаются вниз взлетная площадка, домики поселка, а люди становятся крохотными, как козявки. Вертолет описывает круг, и вот уже внизу лента реки. Отсюда баржи выглядят детскими корабликами, раскиданными по голубому паласу. Потом исчезает и эта картина, вертолет уже летит над тайгой, и видно, как его тень скользит по вершинам деревьев, проплывает по малым озерцам и болотам, проскакивает над реками, сбегает вниз и вновь взбирается на гору, где на самой макушке, притаившись с северной стороны, еще белеет пятнышко снега. Местами заметны зеленовато-голубые ледяные поля. Успеют ли они растаять? Что за срок отпущен северному лету… Местный люд сам это знает: «Десять месяцев — зима, зато остальное время — лето». Мы летим прямо на север. И пятен снега на вершинах гор становится все больше и больше. Прошлогодним этот снег не назовешь. Какой он прошлогодний, если нынче в мае еще ярилась пурга и снега намело столько, сколько в Литве в самую лютую зиму не увидишь. А внизу все бегут да бегут холмы бесконечной тайги, поросшие щетками лиственниц, похожие друг на друга. От этого однообразия, а может, оттого, что всю неделю нам не удавалось как следует выспаться, Юлюс давно клюет носом, и даже у меня слипаются глаза… Я просыпаюсь от какого-то шума. Это штурман вертолета беседует с Юлюсом. По лицу видать, что человек кричит во всю мощь своих легких, но шум мотора глушит его слова, а в голубых глазах Юлюса светятся выразительные вопросительные знаки. Штурман наклоняется к самому его уху, что-то орет, и вдруг Юлюс, как ужаленный, вскакивает с места и, держась за стенку, ковыляет в кабину пилота. Можно догадаться, что мы долетели и Юлюса вызвали, чтобы он показал, где прячется его зимовье, чтобы лучше посадить машину. Так и есть: вертолет кренится вбок, затем начинает описывать круг. А внизу сверкнул белостенный березовый гай, такой родной и милый в этом царстве лиственниц. Потом выскочил участок каменистого речного берега и стал всасывать в себя наш вертолет, который трясся теперь так яростно, что казалось, вот-вот рассыплется. Придется потом собирать гайки-винтики, а заодно и пуговицы от собственных штанов, да кому только? Однако вертолет мягко приземляется на полоске белой гальки, из кабины выходит Юлюс, берет за поводок Чака, а мне кивком указывает на Чингу. И в самое время, ибо едва пилот подошел к двери, еще и открыть ее порядком не успел, как обе собаки метнулись туда и свалили бы пилота с ног, если бы их не держали. Мы выпустили их, и собаки опрометью помчались куда глаза глядят, лишь бы подальше от страшной рычащей машины. Я бы и сам охотно последовал за собаками, но надо было как можно быстрей выгрузить нашу поклажу — экипаж торопился, путь предстоял немалый.

Когда весь наш груз был сложен горкой, когда пилоты забрались в вертолет, Юлюс крикнул мне:

— Ложись на вещи! — И, словно показывая, как это делается, пал, широко разметав руки. Я сделал то же. Винт вертолета поднял такой ветер, что в самом деле мог бы разметать все наше добро. Казалось, этот свистящий, завывающий ураган и тебя самого подхватит, кок щепку, да и швырнет куда попало. Глаза резало песком, острые камешки секли по лицу, и я поглубже зарылся головой в наши пожитки, а когда минуту спустя поднял голову, вертолет уже удалялся, похожий на безобидную большую стрекозу. Вдруг Юлюс вскочил на ноги и бросился за вертолетом, и хотя путь ему преградила река, он не мешкая кинулся в воду. У меня промелькнула мысль: уж не помешался ли он? Даже в жар бросило. Но в тот же миг я увидел плывущий по реке узел. Это были наши спальные мешки. Течение уже подхватило их и увлекало дальше, а Юлюс, разбрызгивая воду, спотыкаясь о скользкие камни, кое-как догонял их. Обе собаки с лаем неслись за ним. Хорошо бы мы выглядели, черт побери, без спальных мешков. К счастью, все закончилось благополучно. Юлюс выудил узел и доволок его до остальной поклажи. Узел намок и отяжелел. Юлюс развернул содержимое узла и разложил на солнышке. Вертолет давно скрылся за высокой горой, а шум мотора по-прежнему стоял у меня в ушах. Лишь немного погодя я сообразил, что это гул комарья, которое тучей вилось над головой. Флаконы с «Тайгой» находились в кармане рюкзака. И первое, что я сделал в этом дремучем краю, это извлек жидкость и опрыскал шею, руки, лицо, голову. То же произвел над Юлюсом. Теперь он стал похож на святого: над головой светился нимб, а вокруг светлого обруча теснилось черное облако комаров, удерживаемое на расстоянии испарениями «Тайги». Ни при ходьбе, ни при наклонах нимб не исчезал. Очевидно, и я выглядел таким же святым, ибо комары не садились мне больше на лицо, лишь наигрывали на органчиках свой нескончаемый, немолкнущий псалом.

Третья глава

Мы спустили на реку моторку, закрепили двигатель и попытались завести, но он не подавал ни малейших признаков жизни. Как-никак целую зиму, целую весну пролежал под перевернутой лодкой. Если он так и не заговорит, нам будет суждено оставаться здесь, в стареньком зимовье. Я особенно от этого не страдал, для меня и здесь все в новинку, место совершенно незнакомое. И зимовье вовсе не так уж плохо. Разве что подсушить да подштопать надо. Но Юлюс тихо свирепеет. Ничего не говорит, не ругается, но вижу, как внутри у него все кипит, точно в герметически закупоренной кастрюле-скороварке на сильном огне: в любую минуту может, взорваться. Однако взрыва нет. Юлюс терпеливо копается в моторе. Разобрал до последнего винтика, каждую детальку осмотрел, прочистил, даже прополоскал в бензине. Зло его разбирает. Я понимаю. Мог человек еще целых два месяца побыть с семьей, у тещи до осени погостить. И лишь тогда, под самый охотничий сезон притащиться сюда. Но подвернулся я и спутал все карты. Откровенно говоря, Юлюс не слишком артачился, быстро согласился взять меня в тайгу, но с условием — оба будем строить новые зимовья в новых местах. Он уже давно присмотрел эти места. Подметил, что там и зверя побольше, и охота лучше. Добудем, значит, больше. Старые его охотничьи угодья тянулись вдоль реки километров на пятьдесят, но он выхлопотал к ним еще тридцать. На такой площади без новых сторожек не обойдешься. А одному такая работа не под силу. Вот он и взял меня в компаньоны, и мы задолго до начала сезона прибыли сюда.

Солнце печет как на экваторе. Жаль, термометры упакованы в каком-то ящике — поглядели бы, сколько. Но и без термометра ясно — за тридцать. Не Север, а знойный юг. Юлюс работает полуголый. Не обращает внимания на комаров, атакующих со всех сторон. Неописуемое терпение. На теле его сохранился прошлогодний загар. Под смуглой кожей подрагивают сплетения мышц, и кажется, будто весь он свит из крепких, тугих канатов. Я смотрю, как он трудится, любуюсь красотой безупречного человеческого тела, а сам думаю: где ты еще найдешь на земле такой край, чтобы чувствовать себя властелином необъятных просторов, и ни копейки, ни цента при этом не уплатив? Занятно было бы подсчитать, сколько квадратных километров составляют теперь угодья Юлюса. По реке они тянутся восемьдесят километров, а вширь — сколько душе угодно, сколько обойдешь. На земном шаре нашлось бы не одно государство, способное позавидовать такой территории.

Помогать Юлюсу я не могу, так как ничего не умею. А торчать рядом — какой толк? Он и сам гонит меня прочь. Может, ему будет удобнее, может, спокойнее, если не будет этого нацеленного постороннего глаза? «Ладно уж, — говорит он. — Чингу попробуй натаскать. И ружье непременно захвати. Без ружья в тайгу и соваться не смей. Заруби себе на носу, — повторил он. — И далеко не бегай. Услышишь выстрел — поворачивай назад. Знай, что, стало быть, я управился и жду тебя».

И мы с Чингой ушли. Вернее, я выволок ее за поводок, поскольку на мои команды она и ухом не вела. Смотрела на хозяина и никак не могла взять в толк, что от нее требуется. Пришлось надеть ошейник и пристегнуть поводок. Плелась она неохотно, все оглядывалась назад, на Чака, который с тихим скулением носился от нас к хозяину, виляя хвостом, словно уговаривая Юлюса побросать железяки и вместе отправиться в тайгу. Но Юлюс строго отдал команду, и пришлось Чаку улечься на береговую гальку: порядок есть порядок. А инстинкт звал его в тайгу, туда, где звери, где обилие запахов, от которых кругом идет песья голова. И бедняга Чак вздрагивал, порой даже подскакивал на месте, словно лежал не на гладких камнях, а на кишащей муравьиной куче.

Тайга здесь какая-то квелая, что ли. Ничего удивительного — полярный круг. На карте именно здесь и проходит линия полярного круга. Только у самой реки я заметил цепочку берез, куцый ольшаничек да пятачок пригнутого тальника, занесенного илом половодья. А тут, подальше от реки, сплошная лиственница. Но и она здесь какая-то невзрачная: ветви редкие и короткие, словно обрубленные. Стволы, правда, и мощные, и ввысь тянутся. Кора на деревьях рыжая и заскорузлая, а тонкий верхний пласт легко слущивается и дрожит от малейшего ветерка. По незнанью можно и за сосну принять. Но сосну здесь нипочем не найдешь, хоть вдоль-поперек исходи всю местность. Дальше, к югу, стеной стоит тайга, там и кедры, и сосны, а здесь, насколько хватает глаз, одна лиственница. В низинках — черемуховые дебри, сквозь которые не пробьешься, то и дело спотыкаешься, ветки цепляются за одежду, запутывается поводок. Приходится Чингу отпустить. Она встряхивается всей своей косматой шкурой, какой-то миг стоит, не зная, что предпринять — то ли со мной оставаться, то ли бежать назад, но все же остается и трусит впереди, тщательно обнюхивая все, что только попадается на пути. Лесная подстилка мягкая и пружинит, как губка. Ноги заплетаются в пышном черничнике, который уже отцвел и густо облеплен завязями ягод. Местами тянутся низкорослые островки брусники. Год выдался ягодный. А есть ягода — будет и соболь, так говорит Юлюс. Никогда раньше я и не думал, что этот хищный зверек бывает вегетарианцем. Не от хорошего, ясно, житья. Ел бы пес сало, да денег мало. Так и соболь… И вдруг из-под носа у Чинги выпорхнула куропатка. В нескольких шагах шлепнулась наземь, бежит по кочкам, волочит крыло, будто оно сломано. Уводит, хитрая, и меня, и Чингу подальше от выводка, рискуя угодить собаке в пасть. Инстинктом самосохранения такое не назовешь. Уж скорее — инстинкт самопожертвования. Дай бог всем людям обладать такими инстинктами… Самка терпела до последнего мига и детишкам не давала ни пискнуть, ни шелохнуться. Но Чинга учуяла затаившуюся семейку и двинулась прямиком в ту сторону. Сколько можно таиться! И хлынули птенцы, даже меня напугали. Куропчата — пташки мелкие, вроде воробьят. И серые. Мамаша в летнем одеянье — клок белый, клок бурый. К зиме и она сама, и детишки наденут белое оперенье, тогда не отличишь, где сугроб, а где куропатки. Одни черные точечки глаз и выдадут. Чинга смотрит на меня, будто спрашивает: что станем делать, человек? Я подзываю собаку и круто поворачиваю в другую сторону, хочу обойти полукругом притихших куропчат. Пусть живут. Но у Чинги, судя по всему, свое мнение на этот счет. И совершенно противоположное моему. Она все стоит, повернув ко мне голову, а в глазах — упрек: послал бог лакомый кусочек, а ты от него уходишь… Но я вытерплю и собачье презрение, и собственный стыд и настою на своем. Уйду. Чинга еще сомневается, но потом встряхивает головой и бежит следом, однако вид недовольный: и зачем ружье тащишь, чудак-человек, если такой совестливый… Я вдруг вспомнил, что ружье не заряжено. Спасибо тебе, Чинга, напомнила. В правый ствол закладываю жакан, левый заряжаю крупной дробью. Мы подходим к подножью горы и идем, огибая его, поскольку взбираться на гору нет ни желания, ни времени: в любой момент может грянуть выстрел Юлюса. Под горой торчат замшелые глыбы скал, нагромождения камней, через которые приходится перешагивать, точно через высокий порог. Пот с меня льет ручьями. В кронах деревьев шелестит кое-какой ветерок, а здесь, внизу, под густым пологом леса — ни малейшего дуновения. Духота как в бане. Пот смыл защитную мазь, и комары с упоением накидываются на незащищенные участки кожи. Дождались, упыри, своего часа. Бредешь, точно сквозь дымовую завесу — такое их тут множество. Тучами кидаются на голову, на руки, шею, набиваются в рот, ноздри, даже в глаза. Чинга и та начала чихать. Хвост, обычно закрученный бубликом, теперь яростно мотается из стороны в сторону, но не так-то просто отбиться от нашествия кровососов. Надо убираться поближе к воде, к открытому месту, туда, где ветерок… Только успеваю об этом подумать, как внезапно сбоку словно доска треснула — с шумом взлетел глухарь. Я и ружья поднять не успел. Но глухарь далеко не летит. Слышу, как он громко хлопает крыльями, опускаясь где-то на ветку. И Чинга заливается звонким лаем. Совсем близко и все на одном месте. Значит, посадила птицу, как выражаются охотники, и теперь держит, ждет, когда я подоспею. Но я знаю, что спешить нечего. Надо скрадывать, подбираться осторожно, главное — бесшумно. Я медленно приближаюсь, хоронясь за деревьями, осторожно переставляя ноги. Долго ли вспугнуть чуткую птицу! Снимется — и ищи ветра в поле. А вот и он, отшельник густого бора. Сидит на ветке и, свесив клюв, уставился вниз, на Чингу, которая лает, задрав морду. Со стороны похоже, будто собака с птицей пробуют сговориться. Как знать, вдруг они понимают один другого? И в этот миг слышу, как на реке гремит выстрел, а эхо повторяет его у горы. Глухарь даже голову поднял. По-моему, он даже присел, будто собирался оттолкнуться. Однако я его опередил: грянул выстрел, и птицу словно ветром сдуло с ветки. Она грузно и, как мне казалось, долго падала на землю, задевая за лиственничные ветви, а безжизненные крылья болтались, как тряпки, пока глухарь наконец гулко стукнулся оземь. Чинга подлетела к птице, вцепилась в горло и принялась мотать из стороны в сторону, а я смотрел, как летели перья, и тихо ликовал. Я думал, Юлюс обрадуется моей удаче, но он не проявил никакого восторга. Смотрел на глухаря, качал головой, а потом поднял на меня свои голубые глаза, и я прочел в них не то удивление, не то укор. Я-то от счастья не мог устоять на месте, был готов хоть колесом пройтись, а он и не улыбнулся. Наоборот, мне показалось, по его лицу скользнула едва заметная гримаса неудовольствия. Я спросил, плохо ли это, что я добыл глухаря, и он напрямик подтвердил: да, плохо. И прочел небольшое наставленьице. Ему вовсе не по душе такие люди: очутились в тайге, шляются с ружьем и палят направо и налево, разя все живое. Будто живут лишь сегодняшним днем и совсем не думают о завтрашнем, словно намерены никогда больше в эти края не возвращаться. А ведь места эти — наши с ним владения. Все, что обитает на этом участке тайги, зависит от нашей милости или немилости. Неужели мы хотим, чтобы все повымерло вокруг? Ведь нам тут жить не день и не два, а что до него, Юлюса, то ему тут еще немало лет промышлять. Зачем убивать ради меткого выстрела? Разве нам есть нечего, с голоду помираем? Вторая часть поучения была посвящена тому, как, когда и где брать зверя или птицу. Ну, птицу, положим, можно подстрелить где получится. Весу в ней немного, уложишь в рюкзак и несешь. А зверя надо стрелять с умом. Какой толк, если уложишь сохатого километрах в двадцати или даже десяти от зимовья? Попробуй донеси тушу. С неделю придется перетаскивать. А за неделю мясо и протухнет. И вообще летом, когда жарко, лучше не стрелять ни лосей, ни оленей. Все равно большая часть мяса пропадет. Даже осенью, когда начинает холодать, лучше всего такую добычу подстеречь у реки, а самое удобное — прямо у воды. Погрузил на моторку и свободно доставляешь к зимовью. Даже тяжелую шкуру, даже развесистые рога… Но учти, лося надо бить насмерть. Если с первого или со второго выстрела не уложил — плохо твое дело. Лось-подранок не одного охотника растоптал. Здешний народ как говорит — идешь на медведя, заказывай койку в больнице, на сохатого идешь, гроб заказывай… Эта своеобразная лекция меня словно холодной водой окатила. Я-то думал, в тайге поохочусь в свое удовольствие, а оказывается, и тут не все можно себе позволить. Какого же дьявола тащился я сюда, на край света? Однако Юлюсу я своей досады не показываю. Поживем — увидим.

Четвертая глава

Мы обрубили сучья с верхних участков лиственничных стволов, остатков наших строительных материалов, и смастерили пару приставных лестниц. Недалеко от зимовья присмотрели место для лабаза — так здесь называют кладовые для продуктов, которые устраиваются высоко над землей. Выбрали средней толщины лиственницы, как нарочно росшие гурьбой на небольшом, почти квадратном клочке. Приставили наши лестницы, забрались наверх и спилили верхушки у четырех деревьев. Теперь они походили на четыре столба, надежно врытых в землю. На этих сваях мы и разместили свой лабаз, с виду смахивающий на небольшую сторожку. Стены сложили из тонких бревнышек, навели крышу и даже обшили толем, вставили дверь, вместо петель приколотили по куску резины, вырезанной из старой автомобильной покрышки. У Юлюса все было загодя предусмотрено и заготовлено: ящик с инструментами, всякими гвоздями и железяками он берег так же тщательно, как ружья. В лабаз мы перенесли все съестные припасы: муку, крупу, сахар, соль, чай, бутылки со спиртом. В зимовье оставили ровно столько, сколько нужно на один раз, так как там уже начали поскребывать мыши. После того, как все было поднято наверх, аккуратно составлено и укрыто, мы слезли вниз по лестнице и еще долго стояли, задрав головы — не могли налюбоваться. «Настоящий домик для гномов», — сказал Юлюс. И правда казалось: вот-вот откроется крошечная дверка и выглянет оттуда человечек с бородой в смешном колпаке. Ей-богу, славный домик. «Это еще не все», — сказал Юлюс. Он выбрал мощную колоду и вытесал из нее толстую дубину. Потом загнал в нее множество острых металлических спиц, прикрепил к концу троса и, забравшись наверх по лестнице, подвесил у дверки лабаза. От медведя, пояснил он. Допустим, косолапый и заберется наверх, а дубина с острыми шипами не даст ему вломиться в избушку-лабаз. Медведь попытается откинуть прочь эту помеху, ударит лапой, а дубина — трах его по носу… Отец рассказывал, что в старину такие дубинки с шипами вешали перед бортью — дуплом лесных пчел, а внизу, под деревом, забивали в почву острые колья или клали борону. Вчера недалеко от нашего нового зимовья, в старом русле небольшой и почти пересохшей речушки, мы обнаружили следы. Медвежьи. Совсем свежие, как определил Юлюс. Зверь был крупный. Когда я увидел эти четкие следы на черном песке, я подумал, что здесь прошел какой-то исполинского роста человек: настолько медвежий след на первый взгляд походит на человечий. Отчетливо отпечатались все пять пальцев, вдавлена стопа и круглая пята. И если бы не закорюки когтей, в самом деле можно принять этот след за человеческий. Встретились нам и волчьи следы. Недаром прошлой ночью нас будил собачий лай. Мы ночевали уже под крышей нового зимовья. Юлюс спал в спальном мешке, выбираться оттуда ему, кажется, было лень, он прислушался к лаю собак и сказал: «Небось волки бродят, выйди взгляни». Я взял ружье и вышел, протиснувшись в узкую дверь жилища. Собаки обе глядели куда-то в тайгу и время от времени подавали голос. Чинга прижалась к моим ногам, и я почувствовал, как она дрожит всем телом, будто ее выкинули на трескучий мороз. Я постоял, повертелся вокруг заимки, но нигде никого не заметил, не уловил ни шороха, ни треска валежника, поэтому вернулся назад. Еще долго не могли успокоиться наши собаки, их рычание слышалось прямо за дверью зимовья. Раньше они никогда не устраивались на ночлег у порога. Видать, за шкуру свою испугались… После того, как мы осмотрели медвежьи следы и пошли по ним вдоль русла пересохшей речушки, я спросил Юлюса, что внушает ему наибольший ужас, вообще — чего он боится больше сего на свете. «Жадности людской», — сказал он. Да, да, так сказал — не медведя, не какого-нибудь зверя лютого, а человеческой жадности.

— Деревня наша, как рассказывал отец, была вытянутая — вроде кишки в три километра. Даже улицы в ней не было — так, полоска берега, бессовестно размолоченная колесами и гусеницами, со множеством глубоких ухабов, в которых после дождя набиралось столько воды, что взрослые боялись за малолетних детей — в такую яму угодит какой-нибудь карапуз, недолго и захлебнуться. А частенько весной дорогу заливало полой водой, и людям приходилось плавать на лодках, точно в какой-нибудь Венеции. Все дома стояли только с одной стороны этой улицы, чуть на взгорке. Нашим ближайшим соседом был Любомир Вениаминович Островой. Это был пожилой человек, он прошел всю войну и, как рассказывали люди, оставил свою подпись на самом рейхстаге. Был дважды ранен и, когда малость выпивал, выкрикивал: «Ты меня не трожь, бо я контуженый, за себя не отвечаю!» Крики эти чаще всего относились к его жене Любаше, которая не позволяла ему опохмеляться. Трезвый и даже пьяный, он был как человек, даже можно сказать — добрый человек. Но неопохмеленному ему лучше не попадайся на глаза, не путайся под ногами. Эти его «заходы» часто кончались тем, что деревня на день-два оставалась без хлеба: Любаша была в нашей деревне пекарем. Он избивал ее до такой степени, что та не могла выйти на работу. Возможно, не столько из-за побоев, сколько от желания настроить против него людей: сама она была против неге бессильна.

Островой тоже работал при пекарне. Пилил да рубил дрова, ухаживал за лошадью, на которой возил хлеб из пекарни в магазин. Со спиртным в те времена было худо. Но наш сосед сам изготовлял бражку — чего-чего, а дрожжей в пекарне достаточно. Поэтому нередко от Острового с приличного расстояния несло сладковато-приторным запахом, даже собаки отворачивали морды.

Хлеб он возил в огромном фанерном ларе, установленном на телеге с широким и плоским дном. Когда бывал в духе, нам, детишкам, разрешал забраться на телегу. Усадит, бывало, нашу банду вокруг ларя, а мы помогаем ему выгружать еще теплые, вкусно пахнущие буханки хлеба.