Зори над Русью

Рапов Михаил Александрович

«Зори над Русью» — широкое историческое полотно, охватывающее период с 1359 по 1380 год, когда под гнетом татаро–монгольского ига русский народ начинает сплачиваться и собираться с силами и наносит сокрушительный удар Золотой Орде в битве на поле Куликовом. Хотя в романе речь идет о далеких от наших дней временах, но глубокая патриотичность повествования не может не взволновать современного читателя.

Книга снабжена примечаниями, в которых даются пояснения исторических событий, разъясняются древние слова.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Татаро–монгольское иго налегло на Русь почти за полтора столетия до Куликовской битвы и было окончательно сброшено спустя целое столетие после нее. И все же для современников и для потомков 1380 год, год неслыханной битвы за Доном, стал крупнейшей вехой в истории русского народа.

Поэты XIV — XV веков складывали вдохновенные поэмы о Задонщине, историки спустя восемь десятков лет отсчитывали годы от битвы за Доном, как от новой эры.

В тягостное время татарщины, когда баскаки увозили последние запасы, уводили пленных в Орду, когда разрушались и горели города, люди, дома, библиотеки, русские люди любовно сберегали память о лучших временах Киевской Руси. Тогда еще сияли золотом своих теремов такие города, как Киев, Чернигов, Рязань, Переславль, тогда Русь шла одним путем с передовыми странами Европы и вызывала восхищение приезжих иноземцев; тогда не перевелись еще богатыри на Руси, отражавшие половцев и прокладывавшие далекие пути через Дикое поле в сказочные страны Востока…

Теперь, в XIV веке, готический Запад, не знавший обескровливающих татарских грабежей, ушел далеко вперед, его искусство вступило в тревожное «треченто», предвещающее конец средневековья, а разоренная Русь задыхалась в дыму усобиц и набегов.

Русскому народу оставались только воспоминания о величественном прошлом. И народ бережно хранил и былины, и «Повесть временных лет», и «Слово о полку Игореве», откуда черпал осуждение усобиц.

ЗОРИ НАД РУСЬЮ

Повесть лет, приведших Русь на Куликово поле

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

НОВЫЕ ЛЮДИ.

ГЛАВА ПЕРВАЯ.

1. ГОНЕЦ

Лесная бескрайная дремучая ширь русской земли.

На закате догорает холодная полоска зари, над ней — тяжелые, осенние тучи.

Глухо стучат копыта по кочковатой, прихваченной первым морозцем земле, усыпанной поверх мхов опавшими листьями.

Семка Мелик торопит коня: приедешь поздно — закроют городские ворота — ночуй в слободе. Семке не до зловещих закатов, горящих над Русью, и печаль неволи татарской ему неведома: он молод и весел, скачет на добром коне гонцом к князю Дмитрию Костянтиновичу Суздальскому, и пусть там, в вершинах столетних елей, плачет студеный ветер, пусть рвет он сердито клочья зеленой, лешачьей бороды, мшистыми прядями которой опутаны еловые лапы, — Семену все нипочем, — конец пути близок!

Тропа повернула вправо, и между деревьев четким узором на закатной полосе неба встал Суздаль: купола и кресты соборов, тяжелые, из вековых сосен рубленные башни кремля, резвые коньки на высоких крышах княжьих палат, а внизу, у старых стен, во все стороны рассыпавшиеся, почерневшие от дождей избы слободы, плетни, огороды, грачиные гнезда на голых березах, покосившиеся церквушки, шатровые верха колоколен, обросшие серебристо–серой чешуей лишайников.

2. ПОСОЛЬСТВО

И недели не прожил Семка в Суздале. Князь Дмитрий заметил его — парень смел, расторопен — и, посылая в Новгород Великий двух бояр своих, приказал Семке, вместе с десятком дружинников, ехать для охраны.

А Семке что? В Новгород так в Новгород! На княжной службе не худо, а почет выпал великий.

Как видно, парень спешил из Москвы недаром…

В тот день в Новгороде шел снег. Тяжелые, мокрые хлопья медленно кружились в воздухе, весь город был белый, пушистый. На мостовой, мощенной поперек улицы широкими, гладко тесанными сосновыми плахами, снег размесили ногами — он таял. Под копытами коней хлюпала вода, и дивно — большой грязи не было, видать, мостовые деньги при въезде взяли не зря.

Семка ехал, оглядывался по сторонам, присматривался.

3. ШАКАЛ ПОШЕЛ НА ВОЛКА

Ночь была холодной, лунной.

Кутаясь в теплый верблюжий плащ, Кульна, сын хана Бердибека, неслышно крался по улицам и переулкам Сарай–Берке.

[16]

Столица Золотой Орды давно уже спала, но Кульна был осторожен, шел с оглядкой, выбирал самые темные места, где падали глубокие черные тени.

Улица круто повернула; особенно яркими показались освещенные луной белые стены домов. «Хоть бы тучка прикрыла луну. Верблюжий след на сухой пыли и тот ясно виден!»

Кульна остановился в тени, чутко прислушался, выглянул из–за угла: впереди темной громадой высился ханский дворец — Алтын–таш — Золотой камень.

«Вот он, желанный, как солнце, и недоступный, как небо, дворец! Вот он — Алтын–таш!.. Но почему недоступный? Пора прах боязни кровью смыть». Кульна коротко передохнул. «Кровью… Чьей? Золотой кровью золотого рода Чингис–хана.

[17]

Пусть! Или сердце в моей груди гонит по моим жилам не ту же золотую кровь Чингиса, Великого Предка, Потрясателя Вселенной? Нет! Ту же! Ту!.. Ишь колотится!..»

4. В МОСКВЕ

Всенощная кончилась. Сторож, шаркая подшитыми валенками, торопливо переходил от иконы к иконе, вытягивая жилистую шею, тушил лампады и свечи; вслед за ним в Архангельский собор вползал тяжелый мрак зимней ночи.

У самого выхода княгиня остановилась и тихо окликнула ушедшего вперед сына:

— Митя, сходи к отцу Петру, пусть отслужит панихиду на могиле князя Ивана.

К княгине подошел старый боярин Бренко, заглянул в темные тени, упавшие на глаза от низко опущенного вдовьего плата, не увидел — угадал в них слезы, сказал ласково:

— Княгиня–матушка, в животе и смерти бог волен, опять будешь убиваться о своем князе, упокой, господи, его душу, — боярин широко перекрестился. — Пойдем лучше, княгинюшка, не томи, не надрывай душу.

5. ЛАДА

А Семка опять на коне, но теперь уже по своему делу.

После удачи с Новгородом Великим, который, известно, сам себе господин и потому мог ни полушки не дать да в придачу еще князя осрамить, Дмитрий Костянтинович на радостях все посольство одарил щедро. Семке гривну кун

[23]

пожаловал. Отродясь не держал парень в руках такой казны, разбогател во как! Разбогатев, поклонился князю, просил отпустить на недолгое время и вот теперь скачет на родину.

Осталась у Семки в родном селе зазноба. Эх, Настя! Вспомнишь — сердце всколыхнется: уж больно красна девица, высокая да ладная, как вон та елочка, что стоит на пригорке, запушенная снегом. Весело скакать так–то. Любо на белый свет взглянуть. Вокруг леса, в иней одетые, не шелохнутся; зимняя дрема одолела их. Морозное солнце, да искры снежные, да тени по снежным увалам протянулись синие–синие, посмотришь на них — и Настин взор вспомнишь.

Сам на себя удивлялся Семка: другим человеком с ней становился, и озорства как не бывало, и к вину не тянет, и мысли в голове бродят хорошие, ласковые.

Давно приглянулась ему Настя, но до поры до времени и думать было нечего засылать сватов — отец ее богат и горд, а Семка кем был? Бобыль — ни кола ни двора. Теперь иное дело. Легко вымолвить — княжой человек! Князь Дмитрий Костянтинович до него ласков. Конь под парнем добрый. Кольчуга, шелом, меч, нельзя сказать, чтобы очень богатые, но в люди показаться не стыдно: доспех справный. Эх!

ГЛАВА ВТОРАЯ.

1. РАССВЕТ

Семка проснулся от холода. Утро. На лесной прогалине белеет туман. Из–за густого осинника виден краешек огромного красного солнца. Парень поднялся со мха потихоньку, чтоб не разбудить Настю. Пошел в лес.

Благодать–то какая! Посмотришь на землю против солнца — трава стоит, жемчужная от росы, и блеска в ней мало, зато паутинка, сетью растянутая меж сосен, самоцветами унизана.

Пока собирал хворост, вроде легко на душе было, а вернулся на поляну, запалил костер, дымной струей заволокло сердце. Глядел на Настю, думал: «Печаль ты моя, я ли тебя не люблю, головы своей за тебя не жалел, а ты… Не иначе околдовал татарин девку, напустил порчу. Как новую напасть избыть, на черный морок с мечом не пойдешь!»

Не заметил, что Настя проснулась; когда шевельнулась она, поднял голову, пытливо заглянул в тихие, глубокие озера ее печальных очей. Потемнела их прозрачная лазурь, тишина стала обманчива, и ждешь тревожно — поднимется из синей бездны неведомое, холодным плёсом

[66]

сверкнет.

Неведомое! Когда–то думал, что все мысли Настины изведал, а ныне… Гадай о них по потаенному блеску очей, жди беды. Вот и сейчас прозрачные искры дрожат у нее на камышинках ресниц. Кабы искры эти только лесной росой были!..

2. В СТЕПЯХ ОРДЫНСКИХ

Наконец–то над головой не серый войлок московских туч, а высокий, промытый дождями, синий–синий шатер родного неба. Под ним степи лежат ковром зеленеющим.

Тагай не стал дожидаться мурзы — пока старый пес скачет в Москву да обратно, можно поспеть в Орду. Оболгать посла перед ханом дело страшное, но… Кульна поверит, и неизвестно еще, кому удача будет — мурзе или сотнику: пути Аллаха неисповедимы, а плетку Ахмед–мурзы Тагай не забыл. Когда же в первых кочевьях узнали татары, что Кульны нет в живых, еще больше обрадовался Тагай. Весть о новом хане арканом упала на шею Кульниного посла, осталось затянуть петлю. Добыв свежих коней, Тагай спешил в Сарай–Берке.

Вечером с высокого берега татары увидели излучину Итиля.

[68]

Широко разлились полые воды великой реки. Отложив переправу до утра, Тагай велел разводить костры, сам пошел к реке. Встав наверху у края обрыва, зорко вглядывался в темнеющие заречные низины, где медленно расползались молочные пятна тумана.

Из низин души поднялись, поползли оробелые, смутные мысли: «Кто скажет, кому знать дано, что ждет тебя, Тагай? Дороги твои холодной мглой заволокло. Ой, как бы за мурзу да и головой не поплатиться».

Небо на закате потухло, не разберешь, где вода, где туман. С реки потянуло сыростью.

3. КНЯЗЬЯ СУЗДАЛЬСКИЕ

— Смотри, брат, смотри! Никак басурмане за Волгу норовят перебраться? — говорил князь Дмитрий Костянтинович Суздальский, наклонясь над обрывом.

— Так и есть, в половодье, через Волгу, вплавь. Ну и ну! А я чаю, не выгребут, потопнут. Как думаешь?

Андрей Костянтинович подъехал к краю, не слезая с коня, заглянул вниз, потом перевел глаза на брата.

— Потопнут? Тоже сказал! Виданное ли дело, чтоб конный татарин потоп? А хвосты у коней на что? Так и поплывут, за хвосты держась, кони и вывезут.

— Это так. Да ведь широко ишь разлилась Волга и холодно, поди?!

4. СТЕПНОЙ КОРШУН

До столицы оставался день пути, когда татары увидели в степи богатое кочевье: табуны лошадей, юрты, в прозрачном воздухе синеватые струйки, поднимающиеся от костров.

Тагай жадно нюхал воздух: запахи лошадиного пота, овечьей шерсти, дыма и степных трав перемешались, неодолимо влекли его к себе.

В середине кочевья стояла богатая юрта с красным верхом. К ней и направил свой отряд сотник. Встреченный конной стражей, Тагай подъехал к юрте, на правах гостя вошел первым.

— Селям! — слова приветствия завязли в горле, — Челибей? Ты жив? Я думал, что ты давно в раю вкушаешь ласки гурий; еще зимой в Москве нас известили, что ты бежал из Орды, что тебя повсюду ищет Кульна–хан, да забудется его имя.

Казалось, Челибей не заметил гостя. Сжавшись в комок, охватив руками колени, сидел он, глубоко задумавшись. Чуть видные морщинки, обозначившиеся под редкими усами, были незнакомы Тагаю. Наконец, оторвавшись от своих дум, Челибей взглянул на сотника, сказал с горечью:

5. БОЯРИН БРЕНКО

Киличей

[78]

московский Василий Михайлович вернулся от Науруза с пустыми руками.

Целый день спорят бояре: ехать князю в Орду или нет. Из приоткрытой двери доносятся их голоса. У окна в сенях стоит Митя, прислушивается, что говорят в думной палате. Опять Вельяминов с Василием Михайловичем вздорят:

— Роздал ты и казны и соболей немало, а ярлыка на великое княжение не добыл: не сумел, видать, прислужиться к царю Наурузу, — корит тысяцкий киличея. Тот обиженно отговаривается:

— Толковал я тебе, Василь Васильич, многажды толко вал, а ты все свое. Коли не захотел царь Навруз ярлыка мне в руки дать, моя ль в том вина? Так и сказал: «Пусть сам князь в Орду придет, будет ему ярлык».

— А ты поганому поверил? Нешто не знаешь — верить царям ордынским нельзя!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1. КАФФА ГЕНУЭЗСКАЯ

Ни звезды в небе, ни огня на земле, затихшей перед надвигающейся непогодой, лишь прибрежный песок чуть белеет и, нарушая тишину, в него все злее и злее ударяют валы, идущие издалека, из непроглядного мрака моря.

Усталые лошади бредут понуро, давно пора на отдых и им, и людям, но в Ахмед–мурзу злые джинны вселились — гонит и гонит свой отряд вперед.

Когда бежал он из Москвы, также без пощады гнал свой караван; многие лошади тогда пали, а живые шатались от слабости. Однажды утром мурза точно впервые заметил оскаленные ребра на лошадиных боках и… свершилась милость Аллаха: пробормотав что–то про себя, Ахмед–мурза вдруг вернулся в шатер, сел на кошму и весь день не тронулся с места.

Безмятежны недели отдыха, когда на тучных травах отъедаются табуны, а в неподвижном теплом мареве, висящем над степью, тоскливо звенит старинная, близкая сердцу степная песня.

Приволье! Приволье всем, лишь мрачно молчавший Ахмед не ведал, не хотел отведать безмятежности. Настал день, и, гонимый своими темными думами, мурза сорвался с места и вновь помчался вперед, не жалея ни лошадей, ни людей, ни себя, чтобы через некоторое время опять, запутавшись в тенетах сомнений, потерять ярость и вновь начать бесцельное кружение по степи, вытаптывая лошадиными копытами пастбища.

2. В ПАСТЬ ЗВЕРЯ

Орда!

Зловещий отсвет в дымных тучах, низко нависших над Русской землей. Беспросветность судеб порабощенного народа в этом коротком слове.

Орда!

Но в тревожных снах княгини Орда — это кровь замученных князей русских. Едва смежила она очи, как перед ней открылась излучина реки Калки и мутные, как пылью отошедшей битвы подернутые, виденья поползли одно за другим. На окровавленном поле пьяная от кумыса и победы орда, и где–то вверху, на досках, покрытых пестрыми коврами, беснующиеся в нечестивом ликовании эмиры и мурзы. Дикий посвист, дикие крики, а снизу, из–под помоста, чуть слышный хрип князей русских.

Княгиня открыла глаза, стерла холодный пот со лба. В душной тьме спальной палаты исчезло пиршество свирепых варваров, и лишь в ушах, замирая, еще звучит все тот же последний, предсмертный хрип князей, задавленных помостом, на котором пировали ордынцы после победы над Русью.

3. ПИР ХАНСКИЙ

Вторую неделю дует горячий ветер. С востока, с черных песков Кара–Кума несет он пыль. С высот посеревшего неба жестокое, кровавое око солнца глядит на степи, жжет их, ломает и дробит тусклые лучи свои в свинцовых, мутных водах Ахтубы.

От зноя даже на воле деваться некуда, а в палатах саранского епископа и вовсе дышать нечем. В полутемных покоях — великое смятение. Тревожно шепчутся монахи, попы, служки, и лишь в келье, занятой митрополитом Московским Алексием, тишина нерушима.

Много раз заглядывал туда послушник, но, видя все ту же глубокую морщину на челе владыки, в страхе прикрывал дверь.

Смутен и непонятен, подобен неверному мареву степному, стоит перед глазами митрополита царь Хидырь.

Рады бояре — Хидырь кроток, а сын его Темир–ходжа и совсем благочестивый царевич, недаром ходжой

[97]

зовется, ездил он в град Мекку, на богомолье, ныне тих и духом светел.

4. НАГОРНЫЙ БЕРЕГ

Ордой, пирами, поклонами по горло сыт Дмитрий. Ярлык добыл и будет! С него довольно и вельмож ордынских, и царя их. На следующий день он поехал прочь, домой — в Москву. И лишь вечером, когда после переправы через Волгу отряд остановился на ночлег и княжьи люди начали шатры ставить, Дмитрий удосужился оглянуться назад.

С высоты правого, нагорного берега весь Сарай–Берке открылся, как на ладони.

Но не успел князь Дмитрий поглядеть на зелень садов, на купола мечетей, на тонкие столпы минаретов, как Семен Мелик тронул его за рукав:

— Не туда смотришь, княже. Эвон куда взгляни!

Внизу, по темным, лиловатым водам вечерней Волги, скользила вереница разукрашенных ладей. Пестрые паруса их цвели в закатных лучах небывалыми райскими цветами, а червленые щиты, прикрывавшие борта, алели густой яркой кровью.

5. ЦЕРКОВЬ–ОБЫДЁНКА

— Поберегись! — кричали ратники, бердышами

[103]

расталкивая толпу: по улице шел обоз.

Народ теснился к заборам. Мальчишки лезли на крыши, спорили чуть не до драки, какой припас везут.

Не сторонясь, не замечая ничего, бродил Семка по толчее московских улиц, напрямик лез сквозь толпу, ненароком какую–то старушонку подшиб, та ойкнула, поднявшись с земли, заголосила вдогонку:

— Чтоб тебя! Чтоб самого так зашибли!

Семен не оглянулся, не слышал, шел, крепко задумавшись, лишь порой, когда мешали пройти, окольчуженным плечом прокладывал себе путь.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1. СТАРЫЙ ОБЫЧАЙ

Над одинокой, покинутой в степи юртой, чуя поживу, неотступно парит коршун. Спускается все ниже, ниже, вглядывается: нет ли обмана? Напрасно! Юрта мертва, лишь в темной глубине ее слабо шевелится пережившая всех старуха, но и ей недолго осталось хрипеть. Когда она затихнет, коршун спустится к открытому входу юрты, сядет на закопченный край медного котелка, опрокинутого в остывшую золу, и, вглядываясь желтыми глазами в глубь жилья, будет хищно щелкать клювом, предвкушая обильный пир. Никто не спугнет коршуна. Никто не подойдет к оставленной юрте. Черная смерть

[122]

упала на степи, навалилась, одолевает Орду.

Выдал Фомка себя за колдуна и сам не рад. Теперь, когда мор идет по Орде, зверем смотрит на него Ахмед. «Долго эдак не продержишься, — смекает Фомка, — пока что боятся, но, того гляди, прикончат».

А беда тут как тут — одним днем помер хозяин Куденея, тархан был знатный, такого в пустой юрте на расклев коршунам не бросишь; надо хоронить, а кому охота в чумную юрту войти?

В Орде поднялся вой. Слушая его, Фомка почесал за ухом, поглядел на татар да и порешил: будет благо подобру–поздорову в кусты убраться, с очей долой, а то, не ровен час, попадет волк в капкан — муха во щи.

Оставаясь в засаде, Фомка не чуял, что пуще прежней стряслась беда: в Орду пришел шаман.

2. ХОЗЯЮШКА

Фома вышел на берег Волги, загляделся на дрожащий лунный свет, бегущий по воде, и сказал сам себе вслух:

— Ну вот и добро! Через рубеж Русской земли перешагнуть довелось, и Орда, слава те, господи, позади осталась, и Новгород Нижний недалече.

Было хорошо знать, что не надо озираться назад, что вражья стрела не ударит в спину, что шею не стянет петля татарского аркана. Дома! На родине! На Руси!

Фома плотнее запахнул татарский халат, подобрал его длинные полы, заткнул за кушак и пошел вперед.

Месяц успел уже опуститься к прибрежным кустам и бросал медно–красный свет на Волгу, которая, проснувшись от предутреннего ветерка, слабо плескала в берег, а Фома все шагал, оставляя на мокром песке следы своих разбухших, разбитых в дальней дороге лаптей. Изредка, когда усталость морила, ложился ничком на землю, хорошо было растянуться, дать отдых ногам, щекой почувствовать ночной холод прибрежного песка. Но долго отдыхать он не мог, неведомая ему самому сила гнала вперед, и, когда утренний туман оторвался от воды и студеным белым пологом повис над ней, озаренный первыми, еще холодными лучами солнца, на высокой вершине откоса стали видны башни Нижегородского кремля.

3. «МОР НА ЛЮДИ»

Фомкина телега завязла в грязи. Бился, бился Фома — ни с места! Бросив воз посреди улицы, он отошел, шлепая по лужам, к ближайшим воротам, сел на скамейку. Конь стоял, понуро склонив голову, на мокрой спине темные полосы от кнута, с боков пар идет.

Фома зябко повел плечами. Пока над возом бился, жарко было, а сейчас, в промокшем, изодранном халате, стало студено.

Поглядел вдоль улицы — пусто: осень, слякоть — подмоги не жди, все по домам, как тараканы в запечье, да и народу в Нове–городе мало осталось, страсть сколь за лето перемерло!

Фома устало закрыл глаза. Удар над головой по забухшему засову заставил его вздрогнуть, оглянуться.

Открылась калитка. Вышел нижегородец. Мужик дюжий. Вот и подмога!

4. В КРЕМЛЕ МОСКОВСКОМ

Метель! Который день метет, воет.

Переплет окна холодит лоб. И без того тусклые стекла от дыхания запотевают, скрывая декабрьскую метельную мглу.

Княгиня тыльной стороной ладони провела по стеклам. Вновь перед глазами хоромы, службы. Совсем близко внизу ветер рвет ярко расписанную ставню. Дальше — тесно нагроможденные по скату кремлевского холма избы, занесенные белыми увалами снега, а чуть в стороне — острый верх теремного крыльца; снегу на нем нет, лишь внизу, во впадине между стеной и кровлей, намело сугроб; над свисающим краем его снежная пыль тучкой летит, дымится.

И опять на стеклах муть. Нет, муть не в окне — в очах. Княгиня тронула влажной, холодной рукой лоб, устало пошла в глубь горницы.

Сломило лихо княгиню. За эту осень она заметно осунулась с лица, потемнела. Не мудрено, давно ли мужа схоронила, а осенью рядом с отцом в Архангельском соборе княжич Иван лег, а ныне и Митя занемог. Черная смерть мерещится княгине. Нет, у Мити не чума — она с людьми расправляется быстрее, а Митя вторую неделю лежит, но после Ваниной кончины, как Митя слег, и утешить княгиню никто не смел, шептались потихоньку стороной, боясь громко слово сказать, лишь ветер выл над кремлевским теремом в полную свою лютость.

5. КНЯЗЬ

Лишь через три недели здоровье Мити пошло на поправку. Часто теперь звал он к себе Владимира. Тот приходил, болтал о разной разности, не замечая, что Дмитрий смотрит на него по–новому. Не знал Владимир, что Митя слышал его разговор с княгиней, не знал, что ищет в нем Дмитрий уже не сверстника, но друга.

Однажды вечером, оставшись вдвоем, Дмитрий заговорил о Иване Вельяминове:

— Был он у меня сегодня. О здоровье моем сокрушался. Переметная сума этот Ванька. — Высказал давно решенное: — Отец его тысяцкий, а Ваньке тысяцким не бывать, ибо лукав очень. Умрет Василий Васильевич, чин тысяцкого порешу! Не дело, Вельяминовы во главе ратей стоят, а князей оттеснили.

Володя, оберегая покой больного, отмахнулся:

— Полно, Митя, не все бояре такие, как Ванька, что о нем думать.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

КАМЕННЫЙ ГРАД

ГЛАВА ПЯТАЯ

1. НАД ЗАБЫТЫМИ КОСТРАМИ

Утро. В чистые, жемчужные туманы, как обычно окутавшие в этот ранний час Волгу, сегодня впутались, медленно текли с берега черные пряди дыма. Нижний Новгород спал тяжелым, похмельным сном.

Откинув створку слюдяного оконца, княжна смотрела вниз на подол града, где еще курились забытые костры ушкуйников. Берег был пуст. Как нежданно нагрянули непрошеные гости, так же и ушли. Тряхнули градом! Новый город гостей попомнит.

Дуня зябко передернула плечиками: студено на рассвете, но от окна не отошла. Медленно, тихо плыли думы. Вот напали, начали татарских гостей грабить, потом и своих не пощадили. Пакости сотворили много, — но мысль не задержалась на этом, разбои ушкуйников обычны, и дивиться тут было нечему. Опять и опять вспоминала Дуня о подруге своей Малаше, уволок ее атаман разбойников Александр Аввакумович, имя его далеко гремело по Волге. То, что ушкуйник девицу уволок, также не диво, хотя бы и Малашу — дочь немалого боярина. В Нижнем Новгороде ушкуйники узды не ведали. Дивно было иное: отец Малаши бесстрашно к самому Александру Аввакумовичу пошел, просил, грозил, умолял. Когда возвращался он с берега, Дуне в щелку приоткрытого окна довелось увидеть, как брел боярин в кремль. Шел он простоволосый, тяжело переставляя ноги. У крыльца остановился и долго, как слепой, искал рукой перила. Дуня крадучись перебежала переходом из своей светлицы в княжий терем, там затаилась за дверью, слушала, что говорил князю Малашин отец. Думала, пришел он ко князю бить челом на ушкуйника, но об ином говорил боярин. Слышно было, как тяжело вздыхал он, как изредка всхлипывал, потом, собравшись с силами, продолжал свой медленный, трудный для него рассказ. Княжна ясно слышала каждое слово, но смысл речей его смогла понять не сразу. Сейчас у окна, глядя на потухающие костры, Дуня вспомнила, как боярин, задохнувшись, еле выговорил: «Как сказал мне вор, — ты–де, тестюшка, сам дочку спроси, пойдет ли она в терем под замок, — так у меня сердце и заколыхнуло. Ну, думаю, вор девку соблазнил, да и как не соблазнить, ежели он — детинушка здоровый, кудрявый, веселый, ох, веселый!..»

Дуня силилась представить себе веселого, кудрявого вора, ласки которого заслонили Малаше родительский дом, и чувствовала, как тревожно замирает сердце. «Что же за чары такие изведала Малаша? Что, если бы не Малашу, меня схватили ушкуйники?» Вздрогнула. Только что сотканный мечтами богатырский облик ласкового, веселого вора вдруг сник, расплылся, как грязный клок дыма в белом тумане девичьих мыслей. Дуня задорно тряхнула головкой: «Ну нет! Меня этим не полонишь!» В памяти вспыхнули горящие глаза Мити: «Не сочти за похвальбу, княжна, но только быть мне кречетом…» Нет! Малаше и теперь не понять Дуню, не понять, как можно стоять вот так, прислонясь головой к оконному косяку, и шептать самой себе: «Кречет, белый кречет…»

Сзади подошла Патрикеевна, накинула на плечи княжны плат.

2. НЕ ДЛЯ НАС

Обоз понемногу втягивался в лес, под тень сосен. Фома снял шапку, вытер рукавом потный лоб.

— Ух! Хошь немного полегше, а то несть спасения от солнца: разъярилось, палит и палит.

Бор стоял на холмах вековой, богатырский. Под соснами — ни травинки, только вереск да лиловатые сухие лишайники. Из–под ног Фомы выпрыгнул черный кузнечик, распустил красные крылья, с треском полетел прочь. Хорошо в бору в знойный полдень. А запах! От этого соснового духа совсем повеселел Фома. Но радоваться было рано. Голова обоза поползла с горы, под соснами зазеленел мох, дорога пошла через болотистую низину. Оттуда вдруг послышались шум, ругань. Фома взглянул сверху, выругался. Передний воз завяз, весь обоз сбился в кучу, загромоздил узкую полосу лесной дороги. Фома, чертыхаясь, побежал в голову обоза. Возчики, шлепая лаптями по воде, топтались вокруг воза, тащили, надсаживались криком. Куда там! Тяжело: везли камень.

Еще сверху заметил Фома, что кто–то от работы отлынивает, таясь за кустами. «Вишь, подлый!» — припустясь с горки, Фома медведем вломился в кусты.

— Кто тута хоронится?! — ухватил за ворот, тряхнул. — А, это ты, Бориско! — Погнал его на дорогу, действуя коленкой, ибо руки были заняты: за шиворот парня держал. Бориско после каждого пинка только ойкал, но оглядываться на Фому поостерегся, пожалуй, в зубы заедет. Озлился медведище.

3. МАМАЕВ ПОСЛАНЕЦ

Арба с поставленными в ряд узкогорлыми кувшинами затарахтела по переулку, где целый квартал был занят ханской мастерской.

— Вода! Вода! Холодная вода! — загорланил торговец, и послушные этому призыву ханские рабы бросали работу, бежали к воде — напиться. Сразу затихло пыхтение мехов у горнов, смолкли удары молотов, скрип чигирей,

[145]

поднимавших воду в бассейны, откуда она самотеком шла по трубам к горнам для охлаждения их. Знал купец, куда привезти свой товар. Чистую питьевую воду нигде так не расхватывают, как тут, в кархане,

[146]

где около огня и горячего металла люди изнывают от жажды.

Переулок сразу запрудила толпа, так что случайный всадник, проезжавший здесь, остановил своего ишачка, — не протолкаться. Оставалось терпеливо ждать, когда очистится дорога, а очиститься она должна была скоро: вон как надсмотрщики стараются, палок не жалеют, гонят рабов обратно к горнам, да и воды у купца ненадолго хватит. Рассудив так, всадник сидел неподвижно, только его туфли без задников, свисая пятками чуть не до земли, тихо покачивались. Вдруг он вздрогнул, подобрал ноги. На другом конце переулка, привлеченные сюда шумом, показались воины ханского караула. У этих расправа коротка. Десяток ударов сплеча, десяток вскриков, рубцы на голых плечах и спинах, сразу набухшие кровью, и толпа рабов, не дожидаясь, чтобы воины обнажили сабли, рассыпалась, побежала.

Купец вскочил на арбу и погнал лошадь. Звон и дребезг сопровождали купца — денег у рабов не было, и расплачивались они кто чем — своими издельями. Купец, подгоняя лошадь, опасливо оглядывался на десятника караула, знал: попадешься — плохо будет за прямой грабеж ханской карханы.

«Держи! Держи!» — неслось вслед. Но не на того напали! Лошадь у него была резвая, дороги он не разбирал. Сбив с ног замешкавшихся на дороге рабов, купец скрылся за углом.

4. КАРХАНА

Хизр и Челибей вышли из дому. На мурзе был кожаный передник мастерового и грязная, прожженная в нескольких местах рубаха, грубого полотна.

— Сюда, — прошептал Хизр, указывая на тень, падавшую от стен карханы. Они остановились под старой корявой яблоней. Мурза наклонился, всматриваясь в чуть поблескивавшие в темноте глаза старика.

— Мудро ли ты поступаешь, выручая меня, мудрый Хизр?

Старик в ответ только нахмурился. Челибей подпрыгнул, ухватился за сук и уже с дерева сказал негромко:

— Вот мы и снова друзья. Прощай! — Беззвучной тенью скользнул вниз, на двор карханы. Под ногами заскрипел уголь. Озираясь, мурза шагнул раз, другой. Сбившись в кучки по двое, по трое, прямо на земле спали рабы, и только под дальним навесом полыхало пламя да мерно поскрипывал рычаг мехов. Отойдя от яблони, Челибей выпрямился, пошел не таясь: кто его в потемках признает! Ощупал спрятанный под передником кинжал, чтоб ловчее выхватить его и без шума прирезать сторожа. До ворот оставалось каких–нибудь полсотни шагов, когда перед ним, как из–под земли, вырос человек. Мурза отступил на шаг, с первого взгляда распознал, что перед ним раб, мастер, татарин. Тот, тоже пристально приглядываясь, сказал негромко:

5. МАЯЧНЫЕ ДЫМЫ

Ясное, но уже не жаркое солнце стояло высоко на прозрачном небе. Над лесами раскинулась предосенняя ничем не рушимая тишина, такая, что даже и летучие паутинки бессильно повисли, опутав прозрачной сетью и траву и деревья. Первые желтые листочки, изредка срываясь с ветвей, медленно падали вниз, не относимые ветром. Тишь. Тишь…

Но что это? За чуть слышным шелестом начинающегося листопада — четкий и ясный топот копыт. Испуганно вспорхнула сорочья стая, низко над землей пересекла дорогу, мелькнула белыми пятнами в кустах и скрылась. На лесной тропе показались всадники. Красными цветами среди зелени мелькнули червленые щиты, блеснула сталь доспехов. Впереди сотни своих разведчиков скакал Семен Мелик. Воины громко переговаривались, весело смеялись. Любо в такой погожий денек русскому человеку в лесу! Один Семен молчал, вглядываясь вперед, туда, где над лесом, в синем прозрачном небе, поднимались столпами маячные дымы.

Какая беда стряслась, никто на Москве не знал. Дмитрий Иванович послал Семена на разведку. Немало маяков уже миновал Семен, но узнать, что за напасть грозит, было не у кого. Караульщики зажигали смоляные костры, видя маячный дым соседа, и больше ничего не ведали. Дымы вели к Суздалю. Невольно вспомнил Мелик, как скакал он впервые по этим же лесам с вестью о смерти князя Ивана. Много с той поры воды утекло: и князь Дмитрий вырос, и сам Семен другим стал. Воины его сотни дивились про себя: что такое с сотником? Всегда весел, а ныне — как воды в рот набрал. Не кручина ли какая?

Нет, не кручина, а раздумье овладело Семеном. Каким он был в те дни несмышленышем! Лишь удачи для себя желал. Удача! Удача! Ее выстрадать надо, да и так ли уж нужна удача только для себя тому, чей путь подобен прямому полету оперенной стрелы, как когда–то сказал Юрий Хромый…

Вечерело, когда вдали за расступившимися лесами показался Суздаль. Вспыхнула и погасла искра на каком–то дальнем кресте.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1 НА ТВЕРСКОЙ ЗЕМЛЕ

Крутила поземка, пересыпая сугробы сухого колючего снега. Тщетно кутался Бориско в драный тулупчик, невесть каким путем им добытый, продувало то в ту, то в другую прореху. Наклонясь против ветра, парень медленно брел по дороге. Но вот за белыми космами пурги проглянули темные башни с нахлобученными на них шлемами высоких кровель. Бориско приостановился, пошмыгал сизым, обмерзшим носом, вздохнул:

— Ух! Кажись, до града Кашина доплелся. Теперь передохну. Здесь, в Тверском княжестве, всякого московского недруга приветят.

Ободрившись, Бориско зашагал веселее, однако холод давал себя знать, поэтому еще в посаде, не дойдя до городских стен, свернул он к дверям первого попавшегося на пути кабака. Поднялся по измызганной лестнице. У порога вдруг оробел, стоял, скреб в затылке, не решался протянуть руку к деревянной дверной скобе. В самом деле, почто в кабак идти, коли в кармане денег ни полушки? Раздумывая так, Бориско долго, чтоб время провести и с духом собраться, обстукивал свои обмерзшие расхлябанные лапти. Но мороз и голод взяли свое, парень, видимо, что–то надумал, ухватился за скобу, рванул на себя дверь, вошел. Запах жирных щей ударил в нос. Проглотив голодную слюну, он сел поближе к печке, прижался хребтом к горячим кирпичам. Мелкой дрожью трясло иззябшее тело. В тепле стала морить дремота. Бориско распустил губы, стал поклевывать носом, но тут его кто–то дернул за рукав. Парень вздрогнул, поднял голову, глядел осоловело. Потом понял, что перед ним стоит хозяин кабака.

— Не здешний? — спросил кабатчик.

Бориско кивнул.

2. МАЛАЯ ПТАХА

То ли проворен был монах, то ли просто деньгу имел человек, но в Кашине они не застряли. Монах быстрехонько раздобыл коней, и в сумерки они выехали на Тверскую дорогу. Метель к тому времени утихла. Монах сердито ворчал себе под нос, глядя, как их кони перебираются через сугробы, которые намело поперек дороги.

— След оставляем явный.

— Неужто погони за нами ждешь? — спросил Бориско. — Не велика я птаха, чтоб за мной гоняться.

Монах только фыркнул в ответ.

Быстро темнело. Из–за елей поднимался медный щит месяца. Постепенно снег поголубел, заискрился. Наступила ночь. Дорога, круто изгибаясь, полезла вверх через высокий, заросший лесом холм. На вершине его монах отпрукал коня, оглянулся. Небо с неяркими, притушенными лунным светом звездами огромным зеленовато–синим шатром висело над спящей землей. Уходя в бесконечную даль, темнели леса. Светились в прогалинах между ними снежные поляны. Но монаху было не до красот зимней ночи, он смотрел вниз на узкую змейку дороги, то взбегавшую на холмы, то прятавшуюся в тени дремучих елей. Бориско проследил взглядом один за другим все видные отсюда извивы дороги — пусто.

3. НА ЗВЕРИНОЙ ТРОПЕ

— Иван Степаныч, они в лес свернули.

Десятник подъехал к передовому воину, стоявшему на следу. Действительно — свернули в лес.

— Иван Степаныч, дело–то нечисто. Хитрят они. Тропа, смотри, звериная, вишь, сучки на какой высоте поломаны да обглоданы! С чего бы им на лосиную тропу свернуть?

Десятник и сам понимал, что тут какая–то хитрость, но какая? Кто ж ее знает! Можно и на засаду нарваться, но не бросать же преследование! Погоня углубилась в лесные дебри. Был самый глухой предутренний час. Месяц спустился низко. В лесу стало сумрачно, лишь наверху, над морозной мглой, на вершинах высоких елей поблескивал снег в зардевшихся теперь лучах заходящего месяца.

В морозном лесном мареве ехать пришлось с великим бережением, сторожко слушая дремучую тишину, в которой застыл, оцепенел зимний лес.

4. СМРАД

Тяжелым смрадом наполнилась горница, в которую принесли монаха. Был он совсем плох. Рана загнила и смердела. Желтая мертвенная кожа обтягивала его заострившиеся скулы и сухой хрящеватый нос. Открыв глаза, он пересилил себя и спросил:

— Где мы?

— В Твери, отче. Добрались. Лежишь ты в княжьих палатах.

Монах закрыл глаза, затих и, лишь услышав быстрые, четкие шаги князя Михайлы Александровича, разлепил веки.

Распахнулась дверь. Стремительно вошел князь. Воины, доставившие монаха, низко поклонились, князь лишь бровью повел, и, послушные этому немому приказу, они заспешили к выходу.

5. КАМНИ КРЕМЛЯ МОСКОВСКОГО

Не пошел Хизр в степи, как советовал ему Челибей. Но, спрыгнув с яблони за ограду карханы, мурза будто унес с собой покой старого Хизра. Долго метались мысли старика, не видел он пути, наконец надумал он словом, убеждением вновь соединить разорванные клочья Орды.

Сегодня Хизр по–новому, без привычного лукавства беседовал с Азис–ханом.

— Отогрели змею на своей груди, — сердито выговаривал старик, — поставили Москву выше других градов русских. Дани для Орды Москве собирать велели. Вот и разбогатели московские князья, ныне каменную крепость строить затеяли. На чьи деньги? На ханские! Кому те стены кровью орошать придется? Татарам! Рано или поздно, а придется, придется, придется!

Азис–хан сидел у очага, грелся, не отводя глаз от горячих углей, улыбался в лысоватую бороденку. Хизр стоял за его спиной и, упрямо повторяя одно и то же, вдалбливал свои мысли в голову хана, и постепенно довольная улыбка сползла с лица Азис–хана, тяжелой морщиной хмурь легла между смоленых бровей. Хизр не видел этого и уже терял надежду найти отклик в душе хана, когда тот оглянулся, встал, запахнул полы зеленого шелкового халата.

— Не знаю, старик, кто ты. Я не верю сказкам, что плетут про тебя на базарах и в караван–сараях, я не верю, что ты святой Хизр, что ты бессмертный Хизр, а вот словам твоим верю, ибо устами твоими говорит мудрость. Ты прав! Пора придушить Москву, пока она еще не загородилась каменными стенами, но ты советуешь мне мириться с Мамаем. Нет! — Хан покачал головой, зло сверкнул глазами: — Нет! Нет! Чтоб хан из золотого рода Чингиса примирился с безродным мурзой, силой захватившим власть над степями и ордами, тому не бывать!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1. НА ТУРЬЕЙ ГОРЕ

Золотая парча заката, расшитая огнистыми узорами перистых облаков, понемногу ветшала, тускнела. В этот вечерний час великий князь Тверской Михайло Александрович медленно поднимался по скату Турьей горы к замку Гедемина. Князь угрюмо молчал, и спутники его, тесной кучкой ехавшие следом, также молчали, догадывались: здесь, в Литве, князю Михайле доведется испить сраму — с поклоном приехал. Оно, конечно, Ольгерд Литовский Михайле Александровичу зять, должен, казалось бы, встретить по–родственному, но, кто его знает, чужая душа — потемки, а Ольгердова и подавно.

Вдруг князь Михайло поднял голову. Хмурь с лица у него как ветром сдуло. Навстречу тверичам от граненой башни Гедемина бежала молодая женщина.

— Сестра! Ульяша!

Князь спрыгнул с седла, обнял сестру, пытливо заглянул ей в лицо: все такая же, какой и в Твери была, — румяная, красивая. Недаром в народе поговаривают, что Ольгерд души не чает в своей молодой жене. И ожила надежда — Ульяна поможет! Никого не слушает старый Ольгерд Гедеминович, а ее авось и послушает. Михайло Александрович еще раз окинул взглядом пышную фигуру сестры.

Знала княгиня Ульяна, что дела в Твери плохи, но лишь увидев усталое, запыленное лицо брата, поняла это вполне и тревожно спросила:

2. ПО ЗАМЫСЛУ МАМАЕВУ

Ломая чащу, вепрь

[186]

продирался вперед, окруженный псами. Вот он выскочил на поляну и на мгновение остановился, тяжело поводя боками. Внезапно зверь метнулся в сторону на ближайшую собаку, та с визгом бросилась наутек. В этот миг Ольгерд спустил тетиву, но стрела только скользнула по твердой шкуре вепря. Зверь коротко хрюкнул и нырнул в гущу леса. Псы с лаем и воем кинулись туда же. Не раздумывая, Ольгерд поскакал за ними.

Михайло Александрович с тоской глядел ему вслед. Уже третий день жили в лесу тверичи, а все без толку. Ольгерд явно не хотел беседовать с глазу на глаз с Михайлой Александровичем, а купца Некомата дьявол куда–то унес вместе с задатком. Князь устало поднялся с пенька, подошел к охотникам и тут только заметил, что Ольгерд ускакал один, никто за ним не последовал.

«Вот случай потолковать с зятюшкой», — князь заспешил сесть на коня. Стоявший рядом выжлятник

[187]

окликнул его:

— Куда собрался, княже?

— Тебе какое дело, холоп, — рассердился Михайло Александрович. — Знай своих псов, коли ты выжлятник.

3. БЕЗВЕСТНЫЕ МУЧЕНИКИ

За открытыми вратами храма ослепительная лазурь неба, густая, чистейших тонов синь моря, почти белый под солнцем песок прибрежья и паруса, паруса: черные, смоленые — над мелкой рыбачьей посудой, белые, сверкающие — над кораблями; прямые — византийские, косые — латинские из Генуи и тоже косые, но другого рисунка, — те из Египта.

Глаз художника невольно остановился на этой яркой картине в темной рамке врат храма, потом Феофан

[191]

опять повернулся к стене, где на свежей, еще не просохшей штукатурке зацветали покорные его замыслу ковры фресок. Художник углубился в работу. Приходилось спешить. Фреску можно писать только по свежей, сырой штукатурке, тогда краска соединяется со штукатуркой, и живопись становится вечной. Но в одиночестве, без помех поработать не пришлось. В церковь один за другим собирались почитатели. Еще бы — великий византийский мастер пишет здесь в Крыму, в Каффе. Кое–кто из почтенных генуэзцев пристал с вопросами (не в их привычках была обходительность с людьми не патрицианского рода).

Почему Феофан ушел из Византии?

Может быть, это тайна? Может быть, были дела, заставившие мастера покинуть родину?

— Нет, это не тайна, — ответил Феофан. — Ныне в Византии все закостенело. Там живой художник задыхается, как в темнице, среди правил и канонов. Прошли времена свободного творчества. Византия живет прошлым.

4. ГАД

В предместье Феофан спросил русского купца Некомата. Купец встревожился, когда хозяин гостиницы ввел к нему знаменитого художника. Оставшись вдвоем, Феофан заговорил по–русски, хотя и с видимым трудом подбирал слова:

— Торговый гость Некомат, сегодня в церкви, которую я расписываю, беседуя с патрициями, ты обронил слово. Оно запомнилось мне…

Некомат насторожился: «Что такое я сболтнул?» — подумал он.

Феофан не заметил этого, продолжал:

— Ты сказал, что на этих днях едешь в Москву. Так?

5. НА СТЕНАХ ТВЕРИ

Фома лежал во рву в самой гуще лопухов и крапивы и медленно соображал: «Да неужто я жив?» Попробовал приподняться, сесть. Это, хотя и не сразу, но удалось. Покосился на стены Твери. «С эдакой высоты кувырнулся», — засмеялся и сам себя похвалил: «Ну, Фомка, и живуч же ты, пес! И как башку не сломал?» Опять посмотрел вверх. Над головой пели стрелы. Из–за тверских стен валил дым. Здесь, во рву, стонали раненые, валялись обломки лестниц, груды исковерканного оружия и доспехов.

«Опять отбили приступ, — сообразил Фома, — люто дерутся тверичи! Меня–то как крепко ошеломили, по сию пору в башке гудет! Сплоховал ты, Фомка! А почему?.. На самом деле, почему?» Фомка крепко задумался. Было что–то такое, что выскочило из гудящей после удара удалой Фомкиной головушки, такое, чего забывать было нельзя, а вот — забыл!

«С кем же, с кем я там на стенах повстречался? Он меня и по башке огрел лишь потому, что я удивился и пасть раскрыл, а он меня тут и ошеломил. Он, он. Кто?»

Фомка затряс башкой, но ничего не вытряс. Вместе с ударом все из памяти вылетело.

Очевидно, его заметили со стен — несколько стрел ударили рядом. Фома, не долго думая, повалился в бурьян. «Пущай тверичи думают, что подстрелили. Свечереет — выберусь». В голове мутилось. Закрыл глаза. За плотно сжатыми веками с тошнотворной медлительностью кружились туманные кольца, и как ни силился Фома, а вспомнить не мог: кто же, кто был там, на стенах?

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1. МОСКВА

Новый белокаменный венец Кремля, охватывающий Боровицкий холм, открылся тверичам вдруг сразу, на повороте улицы. Князь Михайло так и подался вперед, так и впился жадными глазами в это каменное великолепие. За озаренным солнцем Кремлем, медленно клубясь, поднималась лиловатая грозовая туча. Солнце зажгло на ней яркую радугу, и все это — белокаменный Кремль, и темная туча, и яркая радуга — как в зеркале, опрокинулось в речке Неглинной, что протекала перед самыми стенами Кремля. Михайло Александрович, заглядевшись на Кремль, совсем остановил коня. Бояре столпились сзади. Все выше громоздилась туча, все ярче разгоралась радуга, и все темнее становился Тверской князь. Бояре, до того громко разговаривавшие, с интересом поглядывавшие вокруг на богатые терема, на толпы народа, сейчас почуяли недоброе — смолкли.

Как туча, надвинулась на сердце Михайле Александровичу зависть, и не было радуги, чтобы разбить ее мрачную хмурь.

«Мне так Тверь не укрепить, — думал князь Михайло. — Где на это казны возьмешь?»

На берегу Неглинной, перед самым мостом князь снова натянул поводья. Мрачно покосился направо. Там на обрыве, над Неглинной, шла «битва». Десяток мальчишек, не жалея вконец обожженных ног, яростно рубили деревянными мечами крапиву, что успела весенними днями разрастись на берегу за банями. Клочья крапивы летели в реку. Мальчишки весело орали.

— Что у них там? — хмуро спросил князь.

2. КНЯЖИЙ СПОР

У распахнутого настежь окна стоял Михайло Александрович, смотрел на Кремль, призрачно белевший в лунном свете.

Нет! Не призрак! Камень! Плечи князя Михайлы передернулись, он со вздохом, который не сумел удержать, отвернулся. В палате была полутьма. Тускло горели две оплывшие свечи, на них черными шапками висел нагар, снимать его все позабыли. Михайло Александрович, вглядываясь в полумрак, думал: «Вот они — враги!» Перевел взгляд с одного на другого. Князь Дмитрий сидел в глубокой задумчивости, подперев голову рукой, под локтем скатерть смялась, пошла складками. Князь Михайло и сам не знал, почему он заметил этот пустяк. «Задумался! Прикидывается, что огорчен моим отпором, прикидывается, что мира и дружбы со мной ищет. Нет, не обманешь, Дмитрий Иванович! Насквозь тебя вижу, С Владимиром легче, ишь вытянулся столбом, не сидится ему. Этот хоть сейчас готов в драку». Михайло Александрович перевел взгляд в угол, где еле виден был митрополит.

«Судия праведный! Вчера и благословил, и обнадежил, а сегодня…»

Князь вдруг сорвался с места, выбежал на середину палаты, вцепился тонкими пальцами в край стола, подался вперед, к Дмитрию.

— Ответь мне без обиняков, — голос Михайлы Александровича звенел, — ответь, по какому праву ты требуешь, чтобы великий князь Тверской назвался твоим меньшим братом? По какому праву пытаешься рассудить меня с предателем и изменником — князем Еремой? Право твое на каменных стенах Кремля лежит. Воздвиг твердыню и посягаешь на соседей. — Михайло Александрович задохнулся, смолк, потом, отдышавшись, сказал твердо:

3. НА ТОРГУ

Еще только порозовели в первых лучах солнца верхние зубцы на Фроловской башне, еще тонкие струйки тумана тянулись над водой в глубоком рву под кремлевскими стенами,

[220]

а Великий торг уже проснулся, зашумел. Скрипели телеги, на которых везли из ближних деревень всякую снедь; с Москвы–реки в больших мокрых корзинах тащили свежую рыбу; визжали петли открываемых ларей.

Купцы, помолясь на крест ближайшей часовенки, принимались зазывать покупателей, расхваливали товар, божились, переругивались друг с другом. Тут же толкались, липли к прохожим толпы гнусаво причитающих нищих. Их перекликали разносчики товара с рук. Эти за словом в карман не лезли, частили скороговоркой, пересыпали речь прибаутками.

Некомат, пыхтя, отомкнул пудовый замок на дверях своего ларя, начал раскладывать шелковые узорчатые ткани византийских и арабских мастеров. Купец не спешил, раскладывал своя товар не кое–как, а с умыслом: товар лицом показать, сам любовался драгоценными узорами, а спешить было некуда, сюда в Сурожский ряд

[221]

черных людей и палкой не загонишь, а те, у кого мошна тугая, не спешат и рано вставать обыкновения не имеют. Утром Сурожский ряд пуст.

Некомат не успел разложить свои товары, когда к его ларю робко подошел нищий, принялся жалобно причитать.

— Иди прочь, убогий. Много вас тут, — закричал на него Некомат, но нищий не уходил. Вооружившись железным посохом, купец вышел из ларя, чтобы огреть покрепче бродягу, но, вглядевшись, сразу замолк и даже в лице изменился. Сунул посох за спину.

4 МАМАЕВ ЯРЛЫК

Некомат, отказываясь ехать, кривил душой, а сам был радехонек, надеясь сорвать и с Мамая, и с князя Михайлы, а потому уже на следующий день налегке, с небольшим обозом он отправился в Орду.

Все было бы хорошо: и погода пригожая, и дорога легкая, да заметил Некомат, что за ним следят. Два дня, не приближаясь к каравану, неотступно маячили на дальних курганах всадники. Люди Некомата встревожились. По каравану поползли шепоты. «Беда, братцы! Вишь, на шеломянах

[223]

конники? Выслеживают нас, окаянные, а потом как налетят! Порубят аль в полон заберут. Вестимо! У нас и людей–то два десятка. Попадем, как чижи в перевесище,

[224]

как сетью нас накроют».

Некомат ослеп и оглох, татар не видит, шепота холопов не слышит, и, лишь когда никого поблизости не было, он зорко приглядывался к татарским караулам.

На третий день в степи стали попадаться голые, вытоптанные места, покрытые лошадиным пометом. Вдали, в колеблющемся от зноя голубом мареве, проносились бесчисленные табуны. Сторожевых караулов стало заметно больше. По всем признакам близко кочевье. Люди Некомата с тревогой глядели на хозяина: «Как он?»

А он никак! В полдень по–обычному велел делать привал и, поев гречневой каши с бараньим салом, завалился в холодок, под телегу, вздремнуть.

5. ДЕЛА КУПЕЦКИЕ

По одной в юрту мурзы на осмотр купцу вводили девушек. Некомат, видя густую толпу народа вокруг юрты, сначала безобразить опасался, но потом, решив по угрюмому молчанию народа, что никто не нападет и на рожон не полезет, что все стерпят, купец разошелся, Развалясь на ковре, он заспорил с Тагаем:

— Эту не возьму — кривобокая.

Мурза, конечно, принялся расхваливать свой товар. Тогда купец приподнялся и приказал девушке:

— Раздевайся! Совсем.

Девушка рванулась из юрты, но Тагай цепко ухватил ее, отшвырнул обратно. Однако приказ купца мурза не повторил. Некомат только фыркнул сердито, повалясь на ковер, потянулся к кувшину с бузой и, будто между прочим, сказал:

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

КУЛИКОВО ПОЛЕ

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1. ПАНЦИРЬ

Фома очнулся, открыл глаза. Вокруг тьма. Попытался подняться, но пробитую стрелой грудь резанула острая боль. Стиснув зубы, Фома сдержал стон — опыт воина заставлял его таиться.

«Вороги рядом, найдут и добьют!» О том, что московский полк на реке Тросне разбит и если кто и есть поблизости, то только враги, — Фома знал крепко.

«Авось, к рассвету отдышусь, тогда уйду, схоронюсь», — решил он и остался лежать, глядя в темное небо. Тучи, тучи — тяжелые, черные, ночные. Медленно, но неотвратимо надвигаются они, закрывают голубой луч звезды, потом так же медленно расходятся, и вновь над Фомой горит одна–единственная звезда. Фома думает долго, мучительно: «Почему только одна? Куда подевались остальные? Вот опять сомкнулись тучи. Полно, сомкнулись ли? Как висели, так и висят тяжелыми клубами, и звезда горит, как горела, а если и исчезает ее луч, так ведь это просто в очах свет меркнет. Видно, мне совсем худо», — понял наконец Фома и принялся себя подбадривать: «Ах, чертов кум, от одной стрелы обабился». Но если в горячке боя эта же мысль помогла вырвать из груди стрелу, то сейчас — ни злости, ни задора. Мысли не летели — ползли, старые, помертвевшие, а звезда опять начала меркнуть.

Вдруг где–то рядом шаги. Фома отчетливо разобрал хруст промерзшей, покрытой инеем травы, и мглы как не бывало, и звезда сразу стала яркой. Кто–то встал над ним, наклонился, заслонил звезду. Фома опустил веки, следил за подошедшим вприщур. Человек простуженным, хриплым голосом сказал:

— Глядикось, Евдоким, а этот вроде бы помер.

2. В ПАУТИНЕ

Когда тиун Евдоким привез раненых, боярыня приказала расселить их по избам мужиков. Конечно, не обошлось без шума: кому охота возиться с больным, выхаживать его ради боярской выгоды, если боярыня и без того мужиков ободрала так, что одним освяным киселем приходилось пробавляться. Фоме повезло. Пока мужики ворчали да поругивались, к тиуну подошел молодой мастер и, скомкав в кулаке свою шапку, сказал:

— Дозволь, Евдоким Иваныч, забрать этого воина ко мне.

— Бери, Горазд, бери! — Евдокиму некогда было раздумывать, почему Горазд добровольно шею в хомут сует. Так Фома очутился в избе златокузнеца Горазда.

Медленно проходили короткие, темные дни. Медленно текла лютая, вьюжная зима. Медленно заживала пробитая грудь.

Фома просыпался каждый раз задолго до рассвета и поглядывал с печи, как хозяйка, вытащив на шесток еще не совсем потухший уголь, начинала его раздувать, осторожно подкладывая сухой мох. Вот она наклонилась к шестку, дует, что есть силы, по ее лицу пробегают красноватые отсветы, потом все лицо озаряется, слышится треск занявшейся бересты. Фома невольно любовался круглым задорным лицом молодой женщины, хлопотавшей внизу. Не замечая Фомы, хозяйка зажигала лучину, закрепляла ее над кадушкой с водой в железный зажим светца и начинала затапливать печь. Только тут, возясь с глиняным горшком или деревянной плошкой, она обычно вспоминала о Фоме, вскидывала на него глаза и принималась причитать:

3. ШМЕЛЬ

Апрельское солнце пробилось через замерзшую слюду оконца, озарило Горазда, склонившегося над работой. Фома спустился с полатей, подошел к мастеру, заглянул ему через плечо и невольно залюбовался на гибкие пальцы мастера, с великим терпением сплетавшие тонкие провощенные веревки в чудесный сквозной узор.

— Давно, Гораздушка, хотел я тебя спросить: пошто ты эдак хитро вервие сплетаешь?

Мастер вздрогнул, отдернул руки и, лишь убедившись, что ни один завиток плетенья не пострадал, оглянулся на Фому, засмеялся.

— У, домовой! Сижу, работаю, в избе тихо, и вдруг над ухом рык медвежачий. Это я накладку на ножны делаю.

— Веревочную?

4. ТАЙНА БУЛАТА

На околице усадьбы, там, где дорога из Волока Ламского давала развилку на Тверь и на Микулин, холопы по приказу боярыни Василисы спешно, в пару дней, построили для Фомы новую кузницу.

«Вот и ладно, — рассуждал сам с собой Фома, — здесь простор, не то что в тесноте на усадьбе, и речка рядом, и от боярских хором подальше. Хорошо!» — Фома возился в кузне, ладил мех к горну, когда в дверях показались три парня.

— Вы пошто сюды забрели? — спросил неласково Фома.

Парень, стоявший первым, бойко зачастил:

— К твоей милости, мастер Фома. Боярыня нас прислала. Мне велено быть молотобойцем, а вон они меха качать станут. Уж и наслышаны мы про твое искусство, уж и наслышаны…

5. ИСПЫТАНИЕ МЕЧА

Тиун Евдоким попал меж двух огней. Боярыня его посохом попотчевала, когда он на бесчинство Фомы пришел жаловаться. Не столько обидно было, что боярского посоха отведал — без этого под боярской рукой не проживешь, сколько солоно показалось, что боярыня дурнем обругала, а он–то думал, что нет его хитроумнее на всей усадьбе. Пришлось по приказу боярыни вести к Фоме подлинных москвичей. Но тут Фома отрезал:

— Никого мне не надо, один с Никишкой управлюсь!

Евдоким принялся уговаривать. Куда там! Фома и его обещал… башкой в сугроб воткнуть.

Теперь боярыня с мечом торопит, а Фома тянет. Никишка ему помощник слабый: только и знает, что кашляет, рыжеватыми патлами трясет, да руками пот отирает.

Сейчас Евдоким опять шел к Фоме. Не идти нельзя, боярыня послала, но почему–то все на сугробы глядится, и мысли в голову лезут нелепые: «На снегу наст. Если мордой да об такую корку, так и в кровь можно ободрать…»

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1. СУД ИВАНА ВЕЛЬЯМИНОВА

Тоскливо воет ледяной ветер над сумрачной пустыней зимних степей. Под ветром гнутся редкие кусты, похрустывая тяжелыми, оледенелыми ветками. Вокруг них, завиваясь, слабеют, падают вихри поземки. Сугроб изгибается, как застывшая в крутом приплеске волна, растет на глазах. Его вершина дымится белым, снежным дымом, и дым этот уносится вдаль по тусклому, будто слюдяному насту.

Чуть заметной переметенной тропой уходит в глубь степей дорога. Дорога в Орду! Единственный путь на великокняжеский престол, оставшийся князю Михайле Тверскому.

Пусть хмурятся воины! Пусть угрюмо молчит старый верный боярин Никифор Лыч! Пусть Ванька Вельяминов, едущий впереди, сутулится, будто старик, пряча лицо от льдистых уколов ветра в высокий воротник тулупа. Пусть у самого князя Михайлы смутно на душе! Пусть! Вновь, сломив княжескую гордость, он поклонится земным поклоном эмиру, но своего добьется: в бараний рог согнет Москву, не тверскими и литовскими, так татарскими руками!

Иван Вельяминов изредка оглядывается, украдкой посматривая на князя, и только головой качает.

«Куда что девалось? Исхудал Михайло Александрович, щеки ввалились, лицо потемнело. Из–под овчины распахнутого на груди тулупа выглядывает соболий воротник алого кафтана. Поистерлись княжеские собольки! Поистерлись! Уж не зря ли я из Москвы утек?.. — думает Вельяминов. — Вон дядюшка Тимофей Васильевич имеет окольничество

[248]

— тож чин немалый…»

2. СНЕГ

Князь Михайло не зря помянул про Бориску. Сейчас, когда не только великое княжение Владимирское, но и своя вотчина — Тверской стол для него недосягаем, здесь, в зимних ордынских степях, он все чаще вспоминал о людях, которых мог считать своими сторонниками, на которых мог опереться и не оперся, кичась тем, что люди шептали о львиной свирепости княжого сердца. Вспомнил он и о Бориске. Но Бориске ныне был в дальней дали, в глухих мордовских лесах. Еще до первого похода Ольгерда на Москву повелением митрополита Алексия сослали его в отдаленный монастырь. Когда вели владычных холопов из Кремля, увидел Бориско самого владыку Алексия. Стоял митрополит на крыльце, опираясь на посох, глядел на кабальных людишек.

Дивился потом на себя Бориско, откуда смелости набрался, только рванулся он из толпы, упал на колени перед крыльцом, завопил:

— Помилуй, владыко! Помилуй! Пошто меня вкупе с кабальным народом гонят? Не должен я те ни алтына, ни денежки, ни полушки! Помилуй, возьми на службу во владычный полк, вот те хрест, буду служить верно!..

Грозным оком ожег его митрополит, потом словом добил:

— Не суйся в волки с собачьим хвостом! Выпустили тебя из подклети — радуйся! Гонят тебя ко святым инокам на исправу — иди смиренно, а меч не про таких!

3. ШИРОКАЯ МАСЛЕНИЦА

И мягкая, сиротская зима сурова для людей, урожай которых замело снегом. Страшны бесконечные зимние ночи, когда над деревней кружит дикую карусель мокрая метелица и тоскливый вой несется над заснеженными полями, а кто воет — поди разбери: то ли метель, то ли стая голодных волков из ближнего перелеска, а еще страшней, когда по избам начинается плач ребят, разбуженных ночной непогодой.

— Мамонька, хлебца… — стонут ребятишки.

Стонут! И слава богу, что стонут, а каково, когда стон затихает, и мать, тронув заскорузлой ладонью ребенка, отдергивает руку, не в силах поверить, что коснулась захолодевшего, мертвого лба.

Но всему приходит конец. Протекла и эта голодная зима, от первого снега до солнцеворота, от солнцеворота до широкой масленицы. Именно об этом прозвище масленицы вспомнил Бориско, растирая между ладонями колосья последнего из спасенных снопов. Высыпал он две с половиной пригоршни зерна в круглое отверстие деревянного жернова, сел, закрыл глаза. Со стороны взглянуть — забылся. Нет, в ушах будто завязло негромкое, хрустящее шипение: то Анна с натугой крутит мельницу. Хруст все явственнее, перемололось зерно, нет его под жерновом. Железные планки, набитые на тяжелый деревянный жернов, вырезанный из ствола столетнего дуба, скрежещут по таким же планкам нижнего жернова. Звук стих. Бориско открыл глаза.

— Все?

4. ЯРИЛО

Придя домой, Бориско молча снял колпак, швырнул его под лавку. Анна все поняла без слов, расспрашивать не стала, только взглянула большими, ставшими вдруг бездонными глазами.

«С чего бы это? Не было у нее таких глаз! Словно омуты. Горе да голодуха красят Анну. Ну и баба, сколько сил в ней!» — так думал Бориско, вглядываясь в глаза жены.

— Не дали монахи хлеба, — сказал он, потом сел, прислонился спиной к печи, задумался.

«Житье монахам! Сами блины жрут, а нам грех. Уйти бы в монахи, так ведь и там не посадят. Привольно живут только чины ангельские, но для того надо в монастырь вклад сделать, а так без вклада до седых волос послушником промучаешься. Вот если бы каким ни на есть подвигом прославиться, людей удивить!»

Эта мысль будто уколола. Взглянул на жену, боясь, что она по глазам догадается о его думах, но Анна сидела за прялкой, глаза опущены, нога, обутая в маленький лапоток, нажимая на веревочную петлю, плавно покачивала зыбку. Бориско скинул валенки, полез на печь, лег лицом к стене.

5. СВЯТОЙ ОТШЕЛЬНИК

В ночь на Чистый понедельник

[253]

срубили Бориске келью, а во вторник на первой неделе Великого поста хлынул теплый дождь, и свершилось небывалое — рухнули снега.

[254]

Стоя на пороге кельи, Бориско глядел на бегущие ручьи, вдыхал теплый воздух, думал:

«Неужто вправду чудо? С чего бы? Наврал им про видение, и вот на тебе», — и тут же, хитро посмеиваясь, корыстился: «Теперь, мужики, вы от меня не отвертитесь, чудотворца кормить придется». Но еще раньше мужиков подумали о том монахи. На околице показался отец ключарь, торопливо шлепал по грязи, в руках у него что–то черное. «Ряса, что ли?» Следом послушники тащили снедь.

Бориско не стал напускать на себя смирение, еле кивнул отцу ключарю, прикрикнул на послушников и, лишь попробовав квасу да понюхав соленые рыжики, помягчал.

Так поститься было можно: и хлеб мягкий, и караси важные, а про бочонок рыжиков и говорить нечего — объедение.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1. ОПЯТЬ МЕЧ ФОМЫ

С той осени до весенних дней много воды утекло, а вернее, много утекло крови. Ходили московские рати изгонять тверичей из Бежецкого Верха, да в середине зимы Олег Рязанский с большой силой на Москву шел — тоже на великое княжение зарился. Пришлось и Олега попотчевать: едва ушел с малой дружиной Рязанский князь. Суровой и кровавой была зима, но сейчас под апрельским солнцем хирели снега, и, казалось, настало, наконец, время течь не крови — воде. Какие уж тут походы да битвы. На реках разлив, в каждом овраге ревет ручей.

Но Дмитрий Иванович не верил затишью и потому после пасхи разогнал верных людей по городам посмотреть, не подмыло ли где разливом стены и башни. Семену Мелику довелось ехать в Переславль. Добрался он туда поздно вечером и, переночевав, вышел на осмотр укреплений.

Пригоже весеннее утро. На ярко–синем, будто умытом, небе белые облака, и на таком же синем, только чуть потемнее, озере кое–где белые пятна льдин. Кусты вдоль берега ожили, покраснели, зимней черноты в них как не бывало, издали казалось, что голубое зеркало озера охвачено узорной рамкой из красноватой бронзы.

Семен шел не торопясь, зорко приглядываясь к стенам, иногда подходил вплотную, трогал рукой сырые, темные бревна. Тихо было вокруг, только снизу изо рва неслось веселое, разноголосое кваканье лягушек, и невольно вздрогнул Семен, когда тишина рухнула, расколотая всполошным боем колокола.

Над угловой башней, закрывавшей от Мелика посад, заклубился дым; подхваченный ветром, он распластался по голубому небу.

2. В СТАНЕ КНЯЗЯ КЕЙСТУТА

Прислонясь к косяку бойницы, Семен смотрел со стены Переславля. Тишина, хрупкая, как льдинки, затянувшие лужи, охватила в этот вечер посад. Невольно думалось: хрустнет тишина, разорвется криками, стонами. Но тихо было внизу на посаде, шуметь там некому, враги ушли, пленных угнали, остались лишь мертвецы на захолодевшем пепелище. Тихо было и в городе: затаился Переславль, не веря, что враг в самом деле ушел, что на развалинах посада не пряталась в засаде вражья сила.

К бойнице подошел переславский воевода, оттеснил плечом Семена, тяжело посапывая, вздыхал, глядя со стены вниз на разоренный посад. Семен взглянул в его снулые глаза и, хотя знал, что поступает не по чину, слушать притворные вздохи не захотел, вымолвил все, что в душе накипело:

— Было бы тебе, воевода, выйти из града да и ударить на захватчиков. Так вот нет же, оробел, за стенами отсиделся, а ныне вздыхаешь. Снявши голову — по волосам не плачут.

Взгляд воеводы ожил.

— Знай свое место, сотник! Никак ты меня, воеводу, учить вздумал?

3. НЕ БЫВАТЬ ВОЛКУ В ПАСТУХАХ

Семен медленно шагает по дороге. Встреча с князем Кейстутом не сулила доброго, так что и торопиться ему было некуда. Сзади тяжело топает воин, в левом кулаке у него повод Семенова коня, а к поводу привязан конец ремня, которым руки Семена стянуты. Так и ведет обоих: Семен впереди, конь сзади. Мелик несколько раз оглядывался на своего стража. Рожа у мужика мрачная, борода бурая, будто из медвежины, шлем бурый: ржа его изъела, а из–под шлема упали на самые брови такие же ржавые патлы. Как такого окликнешь? Семен все же сказал, как бы про себя:

— Вот ведет русский человек русского человека к литовскому князю. Связанного ведет. Срам!

Мужик промолчал, только кашлянул сердито, но Семен и этому был рад, спросил:

— Сам ты отколь?

— Полоцкие мы. Холопы князя Андрея Ольгердовича.

4. ЧЕРЕЗ НОЧНУЮ НЕРЛЬ

Стремительные потоки черной ледяной воды подхватили коня, понесли. Вода шла тяжелым валом. Семен чувствовал, как нарастает ее напор. Жутко было взглянуть в неверную, текучую, непроглядно темную глубь. Белые пятна пены мелькали одно за другим, закручивались в воронках водоворотов. Коня развернуло по течению, сносило вниз. Семен видел: конь медленно погружается, не в силах справиться с ледяными струями. Вода дошла Семену до пояса. Он сорвал шлем, швырнул в воду. Одеревенелыми пальцами расстегивал, рвал застежки панциря, а тугой напор воды уже наваливался на грудь. Пальцы скользили по мокрым кольцам доспеха, панцирь застрял на плечах, и не было сил скинуть его. А конь тонул, вместе с ним уходил вглубь и Семен. Тяжелый удар воды повалил его набок, выбросил из седла. Уже в воде Семен скинул панцирь, он мгновенно ушел в темную пучину. Конь, освободившись от груза, стал выплывать, ржал призывно. Почти теряя сознание, Семен судорожно вцепился ему в шею. Казалось, холод проник до сердца, стиснул его, и только тревога, что течение несет и несет, что близятся огни литовского табора, бодрила, заставляла бороться с водой.

«Сейчас мужик поднимет сполох, а берега не видно…»

Но мужик почему–то молчал и, лишь когда конь достал дна и зашуршал в прибрежных кустах, позади раздался крик. Семен и головы не повернул, обессилел, окоченел. Конь вытащил его на берег, встал, раздувая бока. Мелик не мог отдышаться, стоял в оцепенении. На том берегу замелькали факелы, несколько стрел, пущенных наудачу, свистнули через Нерль.

«Надо уходить!»

Семен не знал, как он сумел взобраться на седло. Повернул коня в сторону озера. Мокрая одежда начала похрустывать, замерзая.

5. ЗАБОТЫ

— Совсем худая охота!

— И куды это дичь подевалась? Намедни дичи всякой было полно, а ныне нет как нет!

— Без лешего тут не обошлось.

— А што?

— Иль не слыхивал? Лешим в бабки на зверей играть первая забава. Наш, видно, промотался: всю дичь проиграл.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1. ОТ СЫТОЙ СОБАКИ ПЛОХАЯ ОХОТА

С окол мурзы Бегича хотя и ударил утку, но немного промахнулся, пролетел мимо, а утка, трепыхаясь, начала падать.

— Велик Аллах! — этот шепот сорвался с губ загонщика дичи, когда, кинувшись грудью в воду, он почувствовал, что пальцы вцепились в слабо дрогнувшее утиное крыло. Свернув оглушенной утке шею, татарин вылез на сухой пригорок. В животе сосало с голодухи, и немудрено: третий день веселится Мамай с нойонами на охоте, третий день тысячи рабов и уртакчи рыскают вместо собак по болотам, выпугивают дичь.

Торопливо ощипав и выпотрошив утку, татарин развел на пригорке маленький костерок…

— От сытой собаки плохая охота! — Мамай плетью показал на дымок, чуть курившийся среди камышей. — Темир, пошли нукеров. Пусть поймают ловца, запалившего костер. — Уже вдогонку крикнул: — Ленивого пса покарать на месте!

«Не надо подгонять Темира. Коршун!» — С холма Мамай удовлетворенно проследил, как двое нукеров исчезают в болотных зарослях. Вновь подумал о Темире: «Лихой кешихтен!..»

[272]

— и сам не заметил, как покосился на мурз, будто они могли мысли его услышать. «Если Темира кешихтеном назвал, значит, себя с Чингис–ханом в мыслях равнять начал. А чем тысяча Темира «очередной стражи» Чингиса хуже? Лучше! Но до времени мысли такие надо таить…»

2. НА БЕРЕГАХ СЫР–ДАРЬИ

Над умирающим жаром мангала

[273]

кое–где еще пляшут живые голубоватые огоньки. Но все больше пепла на углях. На решетчатых стенах юрты тускнеют отблески. По юрте ползет угарный запашок. Пора бы и на покой, но кто же уйдет, пока акын, трогая жильные струны домбры, рассказывает напевно о святом Хизре, что пришел ныне на берега Аральского моря, в самое сердце Ак–орды.

[274]

— В рваном пурпурном халате идет Хизр по оснеженным пескам… Узнайте его, правоверные, откройте перед ним вход в юрту… У того, кто накормит и согреет старца, вечно будет вода в арыке, и бараны его будут жиреть, и кобылы принесут резвых жеребят. В рваном пурпурном халате идет святой Хизр по пескам Ак–орды… Узнайте его, правоверные… Мир и счастье ждет того, кто приютит его… Счастье и мир…

Опять и опять повторяет акын, как припев, слова о мире и счастье, перебирает тонкими пальцами лады на длинной шейке домбры. Только две струны у домбры, но напев акына звучит каждый раз по по–новому.

— Идет, идет святой Хизр по пескам…

И никому невдомек, почему захожие акыны ныне запели по кочевьям о святом Хизре. Почему все акыны приходят с заката, следом за верблюжьими караванами, идущими из Кок–орды? Звенят струны домбр, и, словно по ветру, летят по Ак–орде вести:

3. ТРИ ЗМЕИ

Нукер, охранявший ворота дворца, сказал:

— Хан велел провести святого Хизра в нижнюю палату круглой башни.

Заскрежетали петли ворот. Хизр отметил про себя: ворота новые, а петли, видно, со времен Джучиевых стоят. Окруженный плотным кольцом караула, Хизр вошел во дворец.

Запах прели. Полутемная путаница переходов. Западня, из которой не выбраться, а сзади по–прежнему два копья, готовые вонзиться в спину. Вот и двери в круглую башню, покрытые тонким резным узором. Что ждет его за этой дверью? Хизр выпрямил сгорбленную спину, надменно вздернул подбородок.

Сильный удар швырнул его через порог прямо к ногам хана. Не по летам для Хизра такие полеты. Оглушенный, лежал он, лежал слишком долго, хан даже встревожился: не убили ли Хизра раньше времени, до пытки. Но вот старик шевельнулся, со стоном взялся за голову, начал подниматься, упал, поднялся снова, а встав, резко, властно крикнул нукерам:

4. СНОВА В ЛЕСАХ МОРДОВСКИХ

«Снова зарева полыхают над Русью! Снова тропами Бату–хана идет орда и волчьи стаи крадутся по следам ордынским…»

Как злое наваждение, гнал Хизр такие мысли. С ними шел он в орде Булат–Темира на реку Пьяну. Десять лет прошло, но Пьяны Хизр не забыл. Ныне поднял он в Ак–орде царевича Арабшаха и идет с ним по лесам мордовским на Русь, а впереди, за лесами, Пьяна течет…

«Знакомые места и мысли знакомые. Прочь! Прочь, наваждение!»

Только и радости Хизру, когда посмотрит на Арабшаха. «Совсем не похож он на Булат–Темира, и ни на кого не похож».

Покачиваясь между горбами верблюда, Хизр глядел на оглана, дивился: «Уродится же такой. Ростом коротыш, а плечи богатырские. Молод Арабшах, а лицом сморчок. Обидел Аллах оглана, зато свирепости дал без меры, в том и суть, в том и благо».

5. ПОСОЛ

Не жег деревень Арабшах, ибо и без огня разгромить деревню не мудрено, а дым над лесными просторами виден издалека.

Но быстрее дыма, подхваченного ветром, летела впереди Арабшаха молва:

— Орда идет!

Пусть чистым оставалось небо над лесами, кровью и гарью несло от этих слов.

— Орда идет!