Том 9. Учитель музыки

Ремизов Алексей Михайлович

В 9-й том Собрания сочинений А. М. Ремизова входит одно из последних значительных произведений эмигрантского периода творчества писателя – «стоглавая повесть», «каторжная идиллия» «Учитель музыки». Это очередной жанровый эксперимент Ремизова. Используя необычную форму, он развертывает перед читателем панораму жизни русского Парижа 1920-1930-х гг. В книге даны яркие портреты представителей духовной элиты эмиграции первой волны (Н. Бердяева, Льва Шестова, И. Ильина, П. Сувчинского и др.), гротесково представлены перипетии литературных полемик известных периодических изданий Русского зарубежья. Описания реальной жизни автора и его окружения перемежаются изображением мира легенд и сказок.

Книга «Учитель музыки» впервые публикуется в России по наборной рукописи парижского архива Ремизова.

А. М. Ремизов. Париж. Конец 1920 – начало 1930-х гг.

Учитель музыки

*

«Учитель музыки» – идиллия. Начал о здравии, кончил за упокой. Незаметно перешла в «каторжную идиллию» с припевом «пропад».

Затеи Корнетова – учитель музыки с камертоном, без инструмента – петербургские канун Революции 1917 г.: Сочельник и Летопроводец 1 сентября, по-старинному новый год и «Парижское воскресенье» 1924–1939 – 15 лет по смерти Барреса до войны.

Событиями бедно, все мелочи жизни, жаловаться на скуку никогда не приходилось, но мне со стороны, дочитав до конца, показалось одним и тем же серым однообразно без блеска – без улыбки.

«Учитель музыки» – моя бытовая автобиография.

Часть первая. Петербургские святки и летопроводец

Предисловие

Легенда

[1]

о Александре Александровиче Корнетове складывается не с Берлина и Парижа, а с Петербурга. Да и немыслимо: Корнетов роду московского и прозвище, данное ему приятелями, «глаголица» есть имя древнего славянского алфавита, загадочного происхождения, а вида фигурного, а кроме того – имя человека, наделенного даром «сказывать», непереводимое никаким словом на иностранные языки, обличает в нем человека по уши вросшего в русскую землю.

Петербургская легенда о Корнетове

1

начинается после 1905 года святочными крещенскими вечерами, – которые обрываются в канун Революции. Этот дореволюционный легендарный период жизни, закончившийся войной, Корнетов не любит вспоминать:

«Воздух был тяжелый и полный грозовых предчувствий, а лучше уж гроза, когда или выжил или пропал, нет, если бы мне предложили снова жить и поставили бы условием повторение этих годов, я не согласен!»

Из революции, героический период которой прожил Корнетов в Петербурге, по моим наблюдениям, вынес он свое поваренное искусство и окончательную запуганность жизнью. В житейских затруднениях и постоянных житейских ошибках Корнетов говорил не раз:

«Как бы я был рад, если бы объявили меня невменяемым и развязали мне руки от всяких контрактов, одно горе – некому!»

Глава первая. Тысяча съеденных котлет

Александр Александрович Корнетов, учитель музыки и никакой музыкант, единственный на всем земном шаре писал письма и всякие дружеские послания «глаголицей»

3

. И это была его гордость, этим он хвастал и в этом чувствовал свое право быть на земле среди миллиона подобных и неподобных единственный и – сам-по-себе – Александр Александрович Корнетов.

«Глаголица», вытесненная «кириллицей», мертвая грамота, и никто толком не знает, откуда она, и кто ее на свет пустил. А от всей премудрости уцелело наперечет несколько ветхих памятников, над которыми и трудятся ученые, умудренные не только в нашей прародительской грамоте, но и в самой эфиопской и кельтской.

Не «ученый», нет у Корнетова ни ученых трудов, ни орленого золотого значка Археологического Института

4

, но и без всяких отличий, как ловко, как бережно, затейливо выводит он крючки и ставит крестики, впору тому же ученому и книжному справщику. Уж такой дар отпущен ему от рождения к вещам темным, на мудреное дело.

Приятели и знакомые в шутку звали Корнетова «глаголицей».

Глава вторая. Оказион

В прошлые святки все мы по обычаю получили приглашение, и точно, в указанный час явились на Кавалергардскую. Но к нашему огорчению хозяина не оказалось дома, а Ивановна, не впуская никого в прихожую и держа дверь на цепочке, через цепочку всем и каждому одно толковала, что Александр Александрович только что вышел, а вернется неизвестно когда.

Не лучше случилось и нынче осенью на Семенин день. Опять мы получили приглашение и точно, в назначенный час явились к Корнетову и, впущенные на этот раз Ивановной в дом, битый час просидели в «палатах», дожидаясь хозяина.

По словам Ивановны, Корнетов, выходя из дому, гостей принимать велел, но когда вернется, ничего не сказал.

Стол был накрыт, и всего на нем, сластей всяких – и пряников, и слив висбаденских, и варенья, и меду, и пастилы, и фиников, и винной ягоды стояло довольно, и пряник лежал в полстола Ржевский – шесть фунтов полупряник, белый в узорах с миндалем, а дух фисташковый, и коробочка стояла, кленовым листком покрытая, с «лютыми зверями» – муха, блоха и комар – которых зверей хоронить, но хозяина и след простыл.

Глава третья. На птичьих правах

По обычаю прежних лет на «Избиение младенцев» мы отправились к Корнетову. Чудак не предупредил и, туркнувшись на Кавалергардскую, мы поцеловали замок: оказалось, еще осенью вскоре после Летопроводца, никому не сказавшись, покинул он свое долголетнее насиженное гнездо. Хочешь не хочешь, а пришлось тащиться на противоположный конец. И с грехом пополам на «птичьих правах», вися на подножке трамвая, а само собой без билетов, добрались мы до Карповки. А от Карповки до Песочной рукой подать. И благополучно отыскали дом – вроде дачи, такая легкая стройка. Но тут-то и натерпелись.

24

Нам не только сказано было на Кавалергардской, но и собственными глазами все мы видели – в домовой книге записано, что квартира Корнетова № 3, а как раз № 3 в доме не было: было всего две квартиры и никакой третьей. И дворника не разыщешь – какие уж по нынешним военным временам дворники, хотя бы дворничиха высунулась! – и дворничихи нет, и спросить не у кого. Кто посмелее, заглянул было на черный ход, да сейчас же и назад: через всю лестницу врастяжку лежал рыжий пес, тихий и смирный, да кто же его знает! Правильнее всего было бы разойтись по домам, но это показалось очень обидно: в самом деле, не маленькие, в Петербурге и не отыскать!

Кто-то заметил в верхнем этаже красные корнетовские занавески. И ободрившись, решили ломиться в квартиру № 2. Впрочем, зачем и ломиться? – звонка не было, а дверь не заперта – и оставалось только приоткрыть дверь. Да так мы и сделали. И попали во тьму кромешную.

Абраменко, превратившийся по военному времени в начальника собачьей команды, наш поводырь, из всех самый находчивый, зажег спичку. И со всякими предосторожностями двинулись мы по кривой, промерзшей лестнице, которая и привела нас к искомой двери. Тут помянешь и математику!

Часть вторая. Парижское воскресенье

Глава первая. Буйволовы рога

Александр Александрович Корнетов имел такую повадку: всякое утро сбегает на угол за папиросами и пальто не снимет – пальто у Корнетова серое, в Париже такое только у русских «Берлинской волны 1923 года» – так в пальто кофе себе и варит.

Я как-то зашел утром и говорю:

– Александр Александрович, чего вы это в пальто: тепло.

Он не сразу ответил – не любит, когда к нему с утра: «Ни говорить, ни смотреть на свет не могу!» – и, не глядя, следя за молоком, чтобы не убежало, медленно выговорил и совсем тихо:

Глава вторая. Счастливые слоны

В Париже есть замечательные уголки, мало их замечают! Загляните на рю Монж – на перекресток с Муфтар, станьте на площади перед Сен-Мэдаром и вы почувствуете: оттого ли, что около этой старинной церкви совершилось столько чудесных дел, вы вдруг спохватитесь, что погружены в века – все стало по-другому и ваши чувства и ваши мысли, но не пропало и Почтовое бюро, которое вас связывает с миром, и Газовое общество, которое атаковывает вас каждые шесть недель с немедленной уплатой по счету, все живет, но где-то тонко, как сквозь дым, над вами. Или подымитесь в сквэр-Монж – там сидит Вольтер – сядьте в садике на скамейку и все ваши заботы и тревога – вся эта отрава от жестоких сюрпризов жизни и от глубокого сознания, что не поспеть и не исполнишь всего отпущенного на твою долю, дни так кратки! – но тут и неизбежное, такое забудется, вы вдруг почувствуете свободу чистой мысли без конца и без начала, бессмертной, и час пронесется, не заметите.

А есть не только уголки, а и целые улицы – и особенно воздушны их перекрестки: XIII аррондисман Авеню-дэ-Гобелен – где бульвар Порт-Рояль, соединяясь с Араго, переходит в Сен-Марсель…

«Выйдешь поутру из углового бистро „Гобеленовский Шкалик" – ближе папирос нет! нацелишься перескочить с тротуара к трамвайным островкам и вдруг, как поднятый на воздух, стоишь и глазеешь, не знай чего – а это-то и замечательно, что не знаешь! – трамваи, автобусы, автомобили, все это идет, бежит и мчится с тобой и твои мысли неразделимы с их вертящимся колесом – со всем движущимся на глубине и по земле Парижем, походя обнажающим голову и поспешно крестящимся, когда, как из распахнувшихся воздушных занавесей, вдруг выступит медленно тянущаяся колесница, где из-под спущенных черных драпировок глядят алые цветы, и ты снимаешь шляпу – знак почтения перед человеком, которому больше не надо искать квартиру!»

Это говорю я со слов Корнетова. Вы, конечно, знаете, Корнетов переехал на новую квартиру – и больше вы его не найдете в сумрачном Отэй

43

.

Глава третья. Железные сапоги

Я застал Корнетова перед дверью собственной его квартиры. И тут же влипавший в дверь слесарь. Слесарь в «железных сапогах» – «железных» в глазах Корнетова – длинными крючками пробовал отпереть дверь: трудность была в том, что совнутри вставлен ключ, и его надо выбить – Корнетов, выходя, захлопнул дверь, не вынув ключ.

– «Призоннье»! – сострил спускавшийся верхний сосед, удостоверившись, что его ключ болтается в кармане теплее тела.

Шутка шуткой, а завидовать нечему: «пленник»!

Да если бы такое в будний день. Корнетов давно бы гулял на свободе. Воскресенье – а в воскресенье да еще летом Париж, с утра кто куда, все из Парижа. И какой там слесарь, сам консьерж – он и дома и не собирается, и то делает вид, будто уехал и сидит где-нибудь в Барбизоне за столиком в ожидании завтрака: свежий воздух и из ресторанной кухни доносит свой щекочущий запах, а кругом лес и такая тишина, только и слышно, шмыгают автомобили и где-то над лесом трещит мотор. Корнетов с луком, репой, морковью и пуаро – суп варить, поднявшись, под самой дверью хватился, что уходя, не вынув ключ, захлопнул. Консьерж – а трудно было его дозваться – все-таки пошел за слесарем, но для уверенности, что перепадет, рассказал случай из прошлого воскресенья о позабытом ключе верхних соседей: «проникли в квартиру только потому, что у них балкон; а что по воздуху никак невозможно!» – и не уверен, застанет ли слесаря – «воскресенье!» – и придется Корнетову на воздухе перебыть до завтрашнего утра. Корнетов – никак «до завтрашнего утра!» – и нет папирос. А слесарь – еще минуту и уехал бы в какой-нибудь Барбизон, консьерж поймал его на пороге – слесарь согласен: 10 франков. И вот за работой.

Часть третья

Глава первая. Индустриальная подкова

Русскому человеку иностранный язык дается не словарем, а горбом. Знаете ли вы, что такое «zut» (зют)? – И я очень хорошо знаю. А лет через десять, если не произойдет еще более удивительного, все мы, живущие в Париже, за такой срок безнадежно окалеченные, но на язык – в карман за словом не полезешь. И сам А. А. Корнетов, стесняющийся переходить улицу по стальным пуговицам – «passage clouté»

83

– и вопреки всяким правилам о пешеходах, не из удали, а от страха, шарахаясь и замирая, перебегающий по диагонали между автомобилей, ступит твердо, и легко пойдет – сам собой – как по движущейся лестнице в метро.

С того памятного всем вечера, на котором Корнетов отличился своим чтением, я его как-то из виду упустил. Да и куда там по гостям ходить! И дел по горло и заботы. Эти мои предохранительные трубки – «экономия газа», не знаю, что и придумать: одни говорят – «уже имеем», другие – и разговаривать не хотят; что же касается моего изобретения – «слуховой портативный аппарат – Münchhausensonor», и в самом деле не уступающий константинопольскому уху того самого слуги Мюнхаузена, который, лежа на земле, от нечего делать слушал, как растет трава, – пропащее дело, прямо скажу: из-под носу украли! – а кроме того о земле подумываю – нынче все покупают! – очень соблазнительно, обзаведусь виноградником около Канн, только бы дознаться, сколько сразу, и какая рассрочка; денег у меня нет, но у меня «колониальный» билет, и я всегда могу выиграть миллион; учусь по-английски – если бы я был женщина, я непременно бы вышел замуж за американца; и хлопочу о натурализации: другого выхода не вижу – чуть только начнешь на свет выбираться – «зют!» – и полетел к черту, никакого тебе нигде хода и полная беззащитность, мудровать может над тобой всякий и свой брат, такой же бесправный, первый воспользуется – за эти десять лет вольной эмиграционной жизни собачье беженство опостылело, да и разве в названии дело – Семен Петрович Полетаев или de Simon! – русским я всегда останусь и всегда благодарю Бога, что родился русским, но не век же вечный бегать с экономическими трубками – трубочный пласье! – и почему Корнетов не натурализуется? – ему куда проще, все-таки как-никак сделался писателем, и французы у него есть, со временем мог бы найти себе хорошее место в Лиге Наций… Вот тут-то я и вспомнил Корнетова: через него, думаю, надо попытать счастье!

Всем известно, что к Корнетову так прийти, без предупреждения, нельзя: надо условиться. Я написал письмо. И каково мое было удивление, когда через несколько дней мое письмо вернулось ко мне с надписью: «уехал, не оставив адреса». Я глазам не поверил: так внезапно – и куда мог скрыться? – и как это непохоже: не оставить адрес? Музыкант Набоков, меняя квартиры, адресов не оставляет, и письма ищут его по всему Парижу и, нигде не находя, возвращаются, и в таком жалком виде – зачеркнутые, перечеркнутые, с наклейками, как с заплатами, чтобы только показаться и, не распечатываясь, шлепнуться в ордюр в соседство к картофельной кожуре, луковым перьям, ботве, обглоданным костям и спитому чаю, но зато и слава – музыкант! музыканты люди отвлеченные, а Корнетов – учитель музыки, никакой музыкант, и так сжился с «реальностью» – с «термами» квартирной платы, летним и зимним временем, сезоном винограда, мандаринов, спаржи и ягод, подачей и получением налоговых бюллетеней и сроками уплаты, подъемов Сены, крушением экспрессов, бурей в Ламанше, рекламой нового романа, срок жизни которому оплаченные дни рекламы, выступлениями коммунистов, рижским заговором в Москве, мировым рекордом «пятилетки», советским демпингом, войной неизвестно с кем в Китае, восстаниями в колониях, биржевой паникой в Америке, землетрясениями на Формозе, очередными перелетами через океан, изобретениями истребительных газов и разговорами о всеобщем разоружении, убийствами и самоубийствами и пышными похоронами мексиканского или чикагского бандита, – так восчувствовал эту реальность с улицами, строющимися домами, банками, почтовыми бюро, табачными и нетабачными бистро – да ему просто больно было бы поступить по-набоковски. Ясно, недоразумение.

Утро, час абсолютно недопустимый для посещения, это я хорошо знаю. Я выбрал сумерки и по кинематографическому призывному звонку поднялся на 5-ый этаж. Но сколько ни звонил, а я и кашлял и стучал и скребся – прислушиваюсь, и кукушка не кукует, один тоскливый свист, как свистит в опустелых квартирах. Значит, правда: уехал! Но какая нечеловеческая сила могла поднять и погнала его с насиженного места: я знаю, ни на что не жаловался, ему очень нравилось место, да и контракт – срок еще не кончился, а и кончится, можно продлить: 3-6-9. Чудеса! Я еще постоял под дверью – да и коврика нет! – и стал спускаться по знакомой, столько раз хоженной лестнице. Прошел мимо Заков – и под Зачьей дверью не было коврика, значит, художник тоже уехал. На площадке первого этажа, где берет свое начало лифт, консьерж: «Вы к Корнетову? – уехал!» И сколько я ни расспрашивал: как, куда и почему? – из всех ответов – консьерж, как всегда, мямлил – я мог одно понять… невероятно, но это так: Корнетов уехал, потому что ему не нравилась квартира – «ассансер постоянно останавливается!» – а переехал он куда-то – «возле Булони, у жены где-то записано!» Странно – не нравилась квартира! ассансер! – но ведь Корнетов никогда лифтом не пользуется, и что значит «возле Булони»? Больше ничего не мог сказать консьерж. И я заметил из «ложи» консьержки приоткрылась занавеска, и два вспугнутых глаза жиганули меня. По привычке я поспешил к выходу.

Глава вторая. Заваль

[3]

В Париже появился из Мюнхена Ганс Крейслер «изучать русскую литературу». Понятней было бы, если бы Крейслер поехал в Москву… но Крейслер родился в Москве, и ничего нет непонятного, что выбрал Париж.

Он обошел литературные мощи, китов и китообразных, всех бывших и бывавших. И, как всегда бывает с иностранцами, попадал и не туда, пил коктейль с Козлоком, слушал басни Куковникова, провел целый вечер у «залесного аптекаря» Семена Судока. Судок по привычке снабдил его такой потрясающей информацией – тысяча и одна ночь русской литературной деятельности в Париже, энциклопедические предприятия, баснословные гонорары – а чего говорить, писатели нынче свои книги на свой счет издают, прикрываясь еще дышащими, обреченными на издыхание, издательскими книжными фирмами! – Крейслер записывал, записывал, да и бросил – unerhöhrt!!

117

От Судока попал он к Корнетову. Судок в лирическом запале представил ему Корнетова «великим русским писателем, который высится неким Эльбрусом над цепью гор и замыкает цикл развития русской литературы, начинающийся с Симеона Полоцкого

118

» – ну и болван этот Судок! – и Крейслер, не говоря ни слова, снял Корнетова для какого-то мюнхенского «Funkstunde». Ну, потом все разъяснилось. Но, осмотрев собрание пил – весь сверкающий зубатый ряд до той круглой, которая распиливает несгораемые шкафы, и перелистав исторические Корнетовские альбомы и не менее занимательные «дикие» Корнетовские рисунки

119

, Крейслер настаивал на помещение фотографии. Но Корнетов не соглашался:

«Если бы только одни пилы, это было бы в техническом отношении интересно, но при чем моя физиономия за подписью никому неизвестного – Alexander Kornetow. Уж если вам так хочется, давайте я вас чаем напою, буду рассказывать что-нибудь из своего тла. Вы понимаете, что значит «тло» – «сгореть до тла»? – «Тло» – пол, дно, исподь. А кроме «тла» и еще, что в голову придет – а это самое важное для определения человека «что ему в голову придет». Это и заменит вам мою карточку.

Глава третья. Юнёр

В литературной парижской газете «Les Nouvelles Littéraires» есть такой иллюстрированный отдел – интервью «une heure avec…». Попасть в этот отдел все равно, что получить Нобелевскую премию, только совсем не надо во фраке перед шведским королем позировать, а сиди себе дома: на весь свет имя, издание книг обеспечено, А ведет этот отдел Frédéric Lefèvre – «лефевр»

134

, что значит, человек, знающий больше всех Ларусов: он все и во всем – историк, математик, философ и музыкант. Беседа ведется вопросами. И, что замечательно, сразу и не уловишь – очень тема сурьезная, а вчитаешься, и невольно приходит в голову, что в ответах знаменитостей есть что-то знакомое, когда-то читанное – «Сатирикон»

135

.

У Корнетова собрано «Les Nouvelles Littéraires» номер к номеру со смерти Барреса, со дня въезда Корнетова в Париж и памятной ночи, проведенной с чемоданами в «доме свиданий», куда с вокзала, проплутав по отелям впустую – «все занято» – завез его небезызвестный Иван Козлок.

Находясь в положении «шомера» и «питаясь сомнительными матерьялами», я этих «юнёров» достаточно начитался, днюя и ночуя в Булони у Корнетова. Из русских я не нашел ни Шестова, ни Бердяева, хотя они и числились в кандидатах на Нобелевскую премию, равно как и Осоргина

136

с Алдановым

137

, а попали только двое: Анна Хигерович («Медведка»), эта «ветвь от ствола Толстого и Достоевского», по меткому определению одного из бесчисленных французских рецензентов, с которых спрашивать нечего, и Андрей Яковлевич Левинсон

138

, художественный критик, известный как в России, так и за границей; ожидается Яша Шрейбер

139

.

Я решил попробовать счастья: будут ли мои «юнёры» удачнее моих экономических газовых трубок или доведут до какой еще неизвестной, а по жгучести все превосходящей зоны – впрочем все равно, теперь я безработный, как метье, деваться мне некуда. Последняя моя надежда – перебили таки у меня и этот проект: «русско-эмигрантское похоронное бюро» – собственными глазами читал объявление в «Последних Новостях» и в «Возрождении»… «под руководством б. директора петроградского центрального похоронного бюро – при бюро имеется одежда на умерших, русский фасон гробов, монахини для чтения Псалтыря, заморозка умерших, отправка и приемка умерших во все страны света» – «Во все страны света!» – нечего тут и соваться: чтецом над покойником я могу, в факельщики тоже, а насчет заморозки… Так я и решился на «юнёр».

Корнетов не одобрил моего названия.

Часть четвертая

Глава первая. Камертон

За недели, какие прожил я в качестве «шомёра» у Корнетова, делая безуспешные попытки к чему-нибудь пристроиться, я присмотрелся к его жизни, и мне бывало не очень весело, и особенно досадно на свою беспомощность: куда уж кому-нибудь помочь, когда сам – из помощи! Я только теперь отчетливо увидел и понял, в каком он отчаянном круге. Если я в настоящее время «шомёр», но я знаю, рано иль поздно, я достану работу, потому что дело мое полезное, все же занятия Корнетова были и есть бесполезные, и человек он ненужный. Знал ли он, что он ненужный, не знаю. Он любил повторять, точно бы в оправдание своего хронически-безработного положения, Гоголевское витийство, что «человек так способен оскотиниться, что даже страшно желать ему жить в безнуждьи и в довольствии». Мысль зернистая, только никак тут не связывается и ничего не оправдывает. Или это очень трудно сказать себе, что ты сам по себе, по своему складу ни к чему, и вот отчего все.

У каждого есть что-нибудь заветное, сопровождающее его до смерти, и часто таким бывают сущие пустяки: ложка, шапочка, брелок, лента… у меня, например, этот мой «похвальный лист», выданный мне в приготовительном классе, и не за какие-нибудь выдающиеся успехи, а за чистописание. И зачем я этот «лист» таскаю с собой? – да будь еще он первой степени, а то ведь второй. Конечно, поправить на первую очень просто, бумага достаточно истрепалась за все мои дороги, да все думается: себя не обманешь и судьбы не переменишь. А если все-таки подделать? И почему судьбу не переменишь? – ведь как часто бывает в жизни: вдруг…

А у Корнетова его камертон. Единственное, что он вывез из России, этот камертон. И этот камертон был тот знак, который отличал его от других, и та заветная вещь – бесполезная, с которой он не расставался на всех путях своей жизни.

Корнетов имел звание учителя музыки, хвастал своим слухом и точностью, вспоминал своего приятеля Слонимского

160

, у которого образцовый слуховой аппарат – «абсолютный слух». Но этот замечательный Слонимский, как я узнал, дирижировал оркестром в Бостоне, а не менее замечательный Корнетов что-то не слышно, чтобы имел уроки, да и инструмента у него никакого не было, один камертон. Да и мудрено: в Берлине или Париже русский учитель музыки – ну, Костанов не в счет, Костанов профессор «ненормальной консерватории!» – а таких «нормальных» тут на каждом углу: учитель.

Глава вторая. На крайний камень

А ведь какой этот мошенник Козлок, другого имени нет ему и не придумаю. Балдахал объявился, но ни в какого Тирбушона он не превращался и никаким дегустатором не делался. И вообще с ним никаких происшествий – застрял в лифте с молоком, но это не историческое. А ведь я так поверил.

Балдахал в доказательство показал язык – ну, самый обыкновенный язык в сосочках, едва ли что способный отличать, кроме горчицы и сахара. И тут же откровенно признался, что к винам не способен и никакой «кавист».

– Не иначе, как Иван Андреевич Козлок с кем-нибудь меня спутал.

Не спутал, а нарочно голову морочил, чтобы потом, высунув свой каверзный язык, над нами смеяться.

Глава третья. Прессинг

И весна и Пасха были особенные. Несмотря на «шомаж», кто на последние, а кто в долг, но все сделали, чтобы по-человечески встретить праздник и разговеться, как в России. И из всех – всех больше старался африканский доктор: африканский доктор объяснял всем, что это его десятая Пасха в «изгнании». И чего он только не заготовил: какие колбасы – была и самая нежная кроличья, и самая замечательная с фисташками заячья, а какой окорок, вина, куличи и паски, и все эти душистые и вкусные вещи красовались со цветами, как полагается в Пасху; если заглянуть в щелку, так подумаешь, что находишься не в Отой, а в Таганке.

В Пасхальную ночь африканского доктора видели и на Дарю и в Сергиевском подворье: обычно наводящий гнетущее уныние и тоску крайней своей озабоченностью, а вот и узнать нельзя: беспечный, торжественный – во фраке ходил он и в церкви и по церковному двору и со всеми христосовался, насилием в губы. С ним можно было сравнить только не менее мрачного и вдруг просиявшего бывшего фотографа Сундукова, у которого от беспрерывного христосованья нижняя губа автоматически выпячивалась в пустоту и к предметам неодушевленным, ловя. И было, как в летнюю ночь: чуть накрапывал теплый дождик – лягушкам в большое удовольствие, а выходящим из церкви – легко дышится.

Отстоять обедню в Сергиевском подворье, куда собираются профессора и ученые, и где нет никакой тесноты и давки, как на Дарю, куда идут все, африканский доктор в величайшем благодушии и не один, а с теми избранными счастливыми гостями, которых пригласил к себе разговляться – десятая Пасха в изгнании! – возвращался компанией домой на ночном автобусе. И дорога была любопытная: и когда это случай такой выпадет – посмотреть ночной Париж с его огнями и развлечениями – автобус бежал бульварами на Пигаль.

Но удивление его с дорогой не только не кончилось, а когда переступили порог, дошло до – гости остолбенели: если бы такое в шутку… либо во сне приснилось – нет, трудно себе представить – все вверх дном, весь пасхальный стол, с такой заботливостью убранный, как зубом сорван, на полу, и все вдребезги. Ни окорока, ни заячьих колбас, ни куличей, ни пасок, а бутылки расшвырены – те, что закупоренные, с пробками, а те, что были откупорены – пустые, и вокруг лужа, а уж битой посуды – тюк. «Воры?» – африканский доктор бросился к телефону: «конечно, воры!» – но виновато юркнувший под стол Флитокс все разъяснил, И как все оказалось просто и какие пустяки: африканский доктор, продержав с неделю на диете своего Флитокса, уходя в церковь, загнал в соседнюю комнату, но позабыл запереть, и вот Флитокс распорядился и подчистил до – яиц, даже и самой малой скорлупки признака не было. «Два десятка, – жаловался доктор, – два десятка схряпал!» И осталась гостям одна копченая веревочка от окорока – пес ее обнюхивал, а то б и того не попало.