Коммунизм как Религия

Рыклин Михаил

Большевиков с самого начала вдохновляла вера в радикальное преобра­зование мира. В ее основе лежал атеизм и отбрасываемая им тень (нерефлексируемая изнанка): светская, политическая религиозность. Придя к власти, ВКП(б) объявила войну религиям царской империи, прежде всего правосла­вию. На месте старой возникла новая, коммунистическая обрядовость с ее «святыми местами», от обязательного «красного уголка» и стенгазеты до пом­пезных праздничных парадов и Мавзолея Ленина. За обожествлением вождя в сталинское время следует подчинение культуры официальному стилю (социа­листическому реализму), а общества — партии и ее репрессивному аппарату.

В то же время ни одна политическая религия XX века не сравнима с комму­низмом (и с Октябрьской революцией как его символом) по притягательности для западных интеллектуалов (Раймон Арон справедливо назвал ее «опиумом интеллектуалов»). Анализ причин столь мощного и длительного влияния — основная задача предлагаемой книги. На примере текстов Бертрана Рассела, Вальтера Беньямина, Артура Кестлера, Андре Жида, Лиона Фейхтвангера, Бертольда Брехта и других авторов рассматриваются разные стороны комму­нистической доктрины, заложенный в атеизме религиозный потенциал, пре­вращение претендовавших на научность предсказаний в объект веры и по­клонения.

Книга была впервые опубликована на немецком языке в марте 2008 года.

КРАСНЫЙ ОКТЯБРЬ

РОЖДЕНИЕ РЕЛИГИИ ИЗ ДУХА АТЕИЗМА

Партия, пришедшая к власти в России в результате Октябрьского перево­рота, была партией атеистов. Ее лидеры гордились тем, что не просто не верили в Бога, но благодаря прозрению Маркса научно познали классо­вую сущность религии, ее связь с интересами эксплуататорских классов. В обществе, обобществившем средства производства, религия после непродолжительного переходного периода, именуемого диктатурой про­летариата, должна отмереть; когда отчуждение исчезнет, социальные отношения станут прозрачными и в религии просто не будет необходимо­сти. Маркс называл религию «опиумом народа». Построение нового обще­ства понималось большевиками как проведение курса дезинтоксикации, излечения от наркомании, от потребности в иллюзорном, религиозном утешении.

«Убежденнейшим атеистом» (Крупская) был сам Владимир Ленин [15, 18]. Он считал веру в Бога несовместимой с членством в революционной партии. В любом отклонении от материалистического решения основно­го вопроса философии, от признания первичности материи он усматри­вал зародыш политической неблагонадежности, угрозу делу революции. Нематериалист для Ленина — потенциальный враг, даже если он об этом не догадывается, считая членство в партии совместимым с увлечением модной философской доктриной. Свой основной философский труд, «Ма­териализм и эмпириокритицизм», основатель большевизма посвятил защите материализма и атеизма от посягательств тех, кого он презрительно именовал «дипломированными лакеями поповщины». Особенно досталось увлекшимся «богостроительством» — т. е. сближением марксизма и рели­гии — товарищам по партии. Под «поповщиной» будущий вождь Октября понимал комплекс идей, связывающий христианский взгляд на мир с идеализмом (в ленинском понимании — с представлением о первичности сознания перед материей). Нельзя, многократно утверждал он, желать ми­ровой революции и быть не только религиозным человеком, но и идеали­стом. Впоследствии, в советский период, это мнение вождя получило на­звание «принципа партийности» в философии.

Тупики, в которые предстояло упереться ленинизму, во многом были предопределены активным, воинствующим атеизмом. Только материалист

ВЕРИТЬ БЕЗ БОГА

В ПРОЛЕТАРСКОЙ МЕККЕ

Путешествия западных интеллектуалов в СССР в период между двумя мировыми войнами вызвали к жизни литературный и религиозно-профетический жанр, который Жак Деррида предложил (по образцу знаменитой книги Жида) называть «возвращениями из СССР». Этот жанр возник как реакция на событие Октябрьской революции, «знаменующее собой реша­ющий момент в истории человечества» [8, 14]: «Ничего подобного не было до Октябрьской революции, и он (этот жанр.

— М. Р.)

прекратит свое су­ществование в ближайшее время: он станет невозможным после оконча­ния периода борьбы и надежд, предвидений и дискуссий, повод к которым дала Революция...» [8, 14—15].

Кроме обычной у многих интеллектуалов после 1917 года появляется «избранная родина» — «patrie d’election» (Жид), отечество всех прогрес­сивных людей, Советский Союз, единственная страна, чье название не отсылает к этносу или к местоположению, является, по выражению Дер­рида, «чисто политическим, коммунистическим». Большевики, если верить авторам «возвращений», осуществляют универсальную, общечеловеческие человека человеком.

Игра своего и чужого в текстах, принадлежащих к этому жанру, пара­доксальна; своим в них является происходящее не на родине, а на «из­бранной родине». Большинство интеллектуалов, ставших очевидцами Октябрьской революции (журналисты, приехавшие, подобно Альфонсу Паке и Джону Риду, ее освещать, русофилы, как Пьер Паскаль, оказавши­еся в это время в России, социалисты, революционеры, анархисты и т. д.), подпадают под обаяние этого события, становятся его восторженными поклонниками. Красный террор не является для них тайной, но они оправ­дывают его чрезвычайными обстоятельствами, борьбой революции за выживание. Религиозный момент в их приверженности большевистской революции будет отрефлексирован позже и только теми из них, кто порвет с коммунизмом. Осмысление этого типа веры становится возможным после ее утраты; те же, кто останется в рядах коммунистического движе­ния, так и пребудут до конца своих дней истинно верующими, то есть убежденными атеистами. Как вера большевизм принципиально атеистичен; его религиозное ядро сохраняется лишь в том случае, если соответствующие убеждения (как бы слепо и фанатично им ни следовали, какие бы жертвы ради них ни приносились) запрещается именовать религиоз­ными. Аналогии с традиционной, теистической верой следует, по мнению адептов новой веры, избегать по принципиальным соображениям: она запятнана первородным грехом угнетения, на отмену которого претендует коммунизм.

Среди страстных поклонников революции было мало верующих людей. Когда выяснилось, что Пьер Паскаль — практикующий католик, в Комин­терне слушалось «дело Паскаля»; специальная комиссия пришла к выводу, что христианин — даже оказавший революции такие неоценимые услуги, как Паскаль, — не может занимать пост в международной пролетарской организации. Французский «попутчик» вскоре действительно отошел от коммунизма; вернувшись во Францию, он стал ученым-русистом.

То kill or not to kill. Историческая ответственность интеллектуалов

Коммунизм был не просто наркотиком для интеллектуалов; на него упал отблеск священного в той форме, какую оно еще могло принять в XX веке. За него готовы были отдать жизнь не только члены компартий, но и такие люди, как Жид. В списках основателей организаций помощи, солидарно­сти и дружбы с СССР мы находим имена Эйнштейна, Ролана, Пискатора, Стефана Цвейга, Томаса и Генриха Маннов, Кете Кольвиц, Альфреда Дёб- лина... этот список можно продолжать долго. «Arbeiter-lllustrierte Zeitung», например, выпускалась тиражем в 500тыс. экземпляров [49, 194]. В под­линно религиозном отношении к стране победившего пролетариата недо­статка не было. В 1933 году театральный критик Альфред Керр (Alfred Kerr) писал: «Для меня само существование “Республики Советов” принадле­жит к числу вещей величайших, приносящих наивысшее удовлетворение. Там впервые за две тысячи лет предпринимается серьезная, мощная попытка установить в мире справедливость. Если завтра мне предстоит умереть, мысль об этом уникальном феномене послужит единственным надежным утешением» («Das Faktum “Sowjetrepublik” ist fur mein Bewusstsein eine der groBten und beglukkendsten Tatsachen. Weil hier seit zweitausend Jahren zum ersten Male der ganz ehrliche Versuch gemacht wird, durch Energie Gerechtigkeit in der Welt zu bringen. Wenn ich morgen sterbe, wird der Gedanke an dies vereinzelte Phanomen der letzte, der einzige solide Trost sein») [цит. no: 49, 200]. Здесь есть все: и уподобление большевизма христианству («впервые за две тысячи лет»), и видение коммунизма как единственно способного дать предсмертное утешение в падающем в бездну мире, и уверенность в том, что усилиями сторонников Ленина в мир наконец-то вносится подлинная справедливость.

Влюбленных в СССР часто упрекают в непоследовательности, в том, что они ограничились кратким паломничеством, а не переселились на «избранную родину». Но и мусульмане, совершив хадж, также возвраща­ются на родину, хотя хажд — главное событие в их религиозной жизни. Ничто, впрочем, не излечивало от коммунистической веры лучше, чем тяжелый советский быт и всеприсутствие политической полиции.

Значительно труднее поклонникам СССР было бы отразить другой упрек. Подыгрывая сталинскому режиму в тот момент, когда уничтожались миллионы людей, они легитимировали его в глазах мирового обществен­ного мнения и тем самым способствовали чудовищному размаху, который приняли репрессии. Даже если ими в основном двигало неведение или заблуждение, их

В отношении прокоммунистической интеллигенции работают многие аргументы, которые после 1945 года приводились в отношении Карла Шмитта, Мартина Хайдеггера, Лени Рифеншталь, Луи-Фердинанда Сели­на и Эзры Паунда. Не думаю, чтобы ответы бывших поклонников Сталина сильно отличались от тех, с помощью которых парировали критику выше­названные интеллектуалы. Это были бы молчание и умолчание, ссылки на незнание, неопытность; отсутствие исторических прецедентов, лишающее ориентации; чисто эстетическая и интеллектуальная, а не террористичес­кая вовлеченность. Но если обратиться к многочисленным высказывани­ям апологетов СССР 1920—1930-х годов, мы обнаружим в них не незнание, а, напротив, уверенность в своем праве судить, пророческие интонации, учительские нотки.

Признание того, что все это делалось по неведению, имело бы, конеч­но, некоторое морально очищающее значение, но не избавило бы от кро­потливой работы с архивом «возвращений» и сходных по содержанию произведений. Ибо слишком многое в архиве Октябрьской революции нуждается не в моральном осуждении, а в подлинной деконструкции, в создании исторической дистанции от массы патетических, профетичес- ких, автобиографических повествований. Без этой работы под коммуни­стической верой едва ли можно будет подвести черту. Проделать ее без антикоммунистической истерии — задача ближайшего будущего. Мы со­зреем для нее, когда избавимся от двух видов ослепления: попуститель­ства («все невинны, никто ничего страшного не сделал») и мести («все они одинаково преступны»). Тем более, что идея справедливости полностью, в отличие от права, свободной от мести, и есть та часть наследия Марк­са, которую — в характерной для начала 1990-х годов атмосфере разоча­рования в коммунизме, интенсивной работы траура — призывал любой ценой сохранить Жак Деррида.

«Рука в огне». Советский Демофоон

В заключение я хотел бы прокомментировать историю советского заклю­ченного, инженера Михаила Алексеевича Костылева, которую приводит в книге воспоминаний под названием «Иной мир» польский писатель, быв­ший узник ГУЛАГа Густав Герлинг-Грудзинский.

Фабула проста: раз в несколько дней Костылев развязывал повязку на правой руке и держал руку какое-то время над огнем, чтобы получать ос­вобождение от работы.

Перед нами советский Демофоон, закаляющий руку в огненной стихии. Таким его запомнил и автор книги: «...Вижу его с искаженным от боли ли­цом и рукой, погруженной в огонь, словно лезвие закаляемого меча» [6, 86].

Ради чего держал руку над огнем заключенный Костылев?

Сталинская система наказания карала не преступное деяние; она, конста­тирует польский автор, ставила целью разрушение человеческой личности и построение на ее месте другой личности, с новыми реакциями. В терминах тогдашней идеологии это называлось «воспитанием нового человека».

БЕРТРАН РАССЕЛ. САМОУБИЙСТВО РАЗУМА

Философ, логик и математик Бертран Рассел посетил Россию в 1920 году, за два года до того, как она стала СССР, в составе делегации английских профсоюзов. Октябрьская революция показалась ему событием даже более значительным, чем Французская революция. Освободить человека от проклятия труда ради прибыли, возвратить ему достоинство не сред­ства, а цели, считал он, — великая задача. Не сомневался философ — что тоже отвечало духу времени — также в скором конце капитализма, строя, до основания потрясенного великой войной.

Но, одобряя цели большевиков, он отказался признать научными их представления об истории (в особенности о ее преодолевании с помощью познания ее собственных законов). Воспитанный в атмосфере научных дискуссий, приверженный одушевляющему их духу терпимости, предан­ный либеральным ценностям, Рассел был неприятно удивлен атмосферой фанатизма и нетерпимости, царившей в стане большевиков. За притяза­нием на познание законов истории, на эксклюзивное представительство от имени разума он быстро разглядел новую религию. Свои впечатления от встречи с Лениным он резюмировал в следующем пассаже: «...Он про­извел на меня впечатление крайне самоуверенного, несгибаемого орто­докса. Его сила коренится в непоколебимой вере — религиозной вере в евангелия от Маркса, которая занимает то же место, что и вера христи­анских мучеников в Царствие Небесное... Возможно, любовь к свободе несовместима с верой в существование панацеи от всех человеческих бед... Я приехал в Россию коммунистом, но общение с теми, у кого нет сомнений, тысячекратно усилило мои собственные сомнения — не в са­мом коммунизме, но в разумности столь безрассудной приверженности символу веры, что ради него люди готовы множить без конца невзгоды, страдания, нищету» [18, 24].

Восхищение великой задачей, поставленной Октябрьской революци­ей, не помешало скептически настроенному англичанину увидеть за ее кулисами вызов, брошенный разуму молодой фанатичной верой. Он не­сколько раз сравнивает большевизм с исламом времен расцвета: обе религии, по мнению философа, «практичны, социальны, неспиритуальны, ориентированы на завоевание господства в этом мире... Что магометан­ство сделало для арабов, то большевизм может сделать для. русских» [18, 6]. То, что в исламе является следствием последовательного монотеизма, вытекает в большевизме из не менее последовательного атеизма. Имен­но атеизм делает сторонников Ленина воинственно-религиозными людь­ми, нетерпимыми ко всякой иной вере. На авторитет основателей своего учения, харизму вождя и партийные решения большевики опираются так же, как раньше мусульмане опирались на авторитет Пророка и Коран. Английский философ усомнился, что, как и ислам, новая религия способна противостоять соблазнам «мира сего»[12]. Послание большевизма универ­сально, он будет осуществлять экспорт революции в другие страны, как когда-то их силой оружия завоевывал ислам.

В глазах Рассела цельность, своеобразный холизм коммунизма, от­сутствие в нем мировоззренческих лакун, обладание ответами на все вопросы, непримиримое отношение к любым (даже самым на первый взгляд добросовестным) оппонентам, готовность для достижения возвы­шенной цели применять насильственные средства, воинствующий ате­изм — признаки не научного (свободного), а религиозного (несвободного) отношения к миру. В своей брошюре он предпринял попытку расчленения коммунистической доктрины на составные части, объединенные, по его мнению, в единое целое произвольно. Так, материалистическая концеп­ция истории и философский материализм, считает он, — учения прин­ципиально разные. Если первая в качестве научной гипотезы поддает­ся верификации на конкретных примерах и обладает относительной истиной (которую коммунисты произвольно превращают в абсолютную), то философский материализм (убеждение в универсальной зависимос­ти психического измерения от физического) экспериментальной провер­ке не поддается в принципе и принимается на веру. Радикальный атеизм большевиков опирается прежде всего не на исторический, а на фило­софский материализм, т. е. является продуктом веры, явлением недока­зуемым и неопровержимым. Политическая практика, основанная на вере, особенно если последняя рядится в тогу научности, обречена на фанатизм и применение насилия, способные скомпрометировать вели­кую цель.

Рассел однозначно отказывает большевизму в статусе научной теории: «Социальный феномен большевизма следует рассматривать как некую ре­лигию, а не просто политическое движение. Возможны два разных, рав­но важных отношения к миру — религиозное и научное. Научное отноше­ние базируется на опыте и постепенности, строится на доказательствах за, а не против...

ВАЛЬТЕР БЕНЬЯМИН. ТОПОС УТОПИИ

В самом названии текста Вальтера Беньямина — «Капитализм как рели­гия» — заложен новый взгляд на капитализм, но проявляется новизна не сразу, а вырастает, как обычно бывает у этого автора, постепенно, скла­дываясь из отдельных фраз, из накопления деталей и достаточно конкрет­ных наблюдений.

Во-первых, замечает Беньямин, капитализм как религия сводится ис­ключительно к культу, у него нет ни догматики, ни теологии. Во-вторых, этот культ не знает временных пробелов; он продолжается непрерывно, «sans treve et sans merci» (в тексте стоит «sans reve», но, скорее всего, это опечатка). В-третьих, уникальность капиталистической религиозности и в том, что она не только не предполагает искупления, но пробуждает в тех, кто этому культу предается, все более и более глубокое чувство вины, которое в конечном счете должно стать всеобщим. Это «первый случай не искупительного, а, напротив, увеличивающего вину культа» [33,100]. Фор­му культа здесь приобретает огромное, ни с чем не сравнимое чувство вины, долг настолько большой, что его никак нельзя возвратить. Это чув­ство «вбивается» («einhammern») не только в сознание человека, но в дли­тельной перспективе предполагает полное заражение им самого Бога. Только в этом состоянии он сольется с религией чистого культа, какой видится Беньямину капитализм. Парадоксальным образом именно с до­стижением этого состояния крайнего отчаяния и связывается еще неко­торая надежда.

Историческая беспрецедентность капитализма, по Беньямину, состо­ит в том, что с религией ассоциируется уже не «реформа бытия», а его расчленение на мелкие части («Zertrummerung»). Божественной трансцен­дентности больше не существует; однако Бог странным образом не умер, а превратился в «саму человеческую судьбу» [33, 101]. Первым это понял Ницше, который не замедлил возложить выполнение заветов новой рели­гии-культа на фигуру сверхчеловека, которая стала необходимой в резуль­тате заражения Бога чувством вины, или, что то же самое, принятия им на себя человеческой судьбы.

Четвертая черта капитализма как религии такова: поскольку Бог скры­вается, обратиться к нему становится возможным лишь на пике его погру­жения в вину и долг («im Zenith seiner Verschuldung», где «Schuld» — и долг, и вина), т. е. в ипостаси сверхчеловека Ницше взрывает небо с помощью все возрастающей человечности сверхчеловека, исключающей какое- либо искупление.