Нулевая долгота

Рогов Валерий Степанович

Книга повестей Валерия Рогова отображает противоречия современного мира, человеческих судеб. Она зримо высвечивает движение времён — как у нас в стране, так и за рубежом.

Перекрестки судеб

Нулевая долгота

Глава первая

Взоров

«Неужели я умираю?» — думал Взоров. Он никогда о себе  т а к  не думал. Правда, однажды, очень давно, в октябре сорок первого, теряя сознание от пронзительной боли, он удивленно спросил себя: «Неужели меня убило?»

Часто в последующей жизни Взоров вспоминал тот тусклый, промозглый день, а точнее рассветное утро — пасмурно-снежное, холодное, сырое, когда его должны были убить, как Митю Ситникова, но не убили. Однако всегда вспоминал именно день, вернее утро, но ни разу вопрос к себе — «Неужели?..». Оттого, видно, что, печалясь о гибели «Мити, друга ситного», втайне радовался: сам-то жив, и вон уже сколько… Только сейчас в Лондоне, в гостиничном номере, лежа на спине с острой болью под лопаткой, с сердцем, будто булыжник, отчего едва дышалось, Взоров впервые вновь сознавал тот далекий вопрос, который в его мыслях пугающе переменился, однако не по существу: «Неужели я умираю?»

Он все помнил, как и что случилось, в точной последовательности, удивляясь лишь той нелепости, что может умереть в Лондоне. Нет, он не боялся смерти — «когда-то  э т о  случится…» — но он был не вправе умереть именно сейчас, именно в эти два дня. Пусть сразу по возвращении, пусть по пути в Москву, в самолете, но только не сейчас — «только дозволь исполнить долг», а потом хоть сразу, хоть прямо после митинга… И он молил Того — забытого, неведомого, чтобы отпустил, чтобы не забирал раньше, чтобы все-таки  д о з в о л и л…

Взоров попытался поднять левую руку — узнать время, но малое усилие сдвинуло булыжник, и он испугался. Правая рука, однако, поднималась, как бы независимая, и тыльной стороной ладони он вытер со лба липкий, холодный пот. С удивлением обнаружил, что лежит в костюме, впрочем, он все помнил: как отказался от ужина, сославшись на недомогание, как был разочарован Алан Джайлс, региональный секретарь из Ковентри, будущий преемник Джона Дарлингтона, встретивший его в аэропорту, как, войдя в номер, тут же лег на кровать и наконец-то расслабился. Он чувствовал вселенскую усталость и огромную, как бы резиновую, тяжесть в груди. Но она, эта каучуковая тяжесть, с которой он жил все последние дни, не пугала его — случалось подобное и раньше. Пугала возникшая боль.

Глава вторая

Дарлингтон

Джон Дарлингтон намеревался позавтракать с Взоровым, после чего прогуляться по Гайд-парку, недалеко от которого располагался отель, и, может быть, в зависимости от настроения прокатиться в локомотиве Джорджа и Роберта Стефенсонов. Живой символ давнего британского величия был доставлен из его родного Ливерпуля в Лондон по случаю приближающегося 150-летия английских железных дорог. В Гайд-парке проложили стальную колею, и желающие могли вообразить то, что испытывали их далекие предки, бросившие вызов живой лошадиной силе, те фантазеры и реалисты, которые начинали создавать «мастерскую мира».

Бочка с трубой на колесах, любовно склепанная, притягивала Дарлингтона, как мальчишку, — впрочем, разве его одного? Он не сомневался, что они с Федором успели бы все — и побеседовать, и немного развлечься — до начала расширенного исполкома, где предстояло обсудить последние детали воскресного митинга и где хотелось бы, чтобы выступил Взоров. Он знал по многолетнему опыту, что Федор, как и все русские, привез объемистый текст речи и, если примется его читать на митинге, то никого ни в чем не убедит. Поэтому-то, предупреждая вероятный провал своего советского друга, Дарлигтон решил, что не только лучше, но по-настоящему полезным будет его выступление на исполкоме. Там, в свободной атмосфере товарищеского обсуждения, он, Взоров, сумеет доказать миролюбие своей державы, и главное, кому — региональным секретарям и фабрично-заводским шопстюардам, которые в силу разных причин, да и просто обстоятельств жизни, еще глубоко и серьезно об этом не задумывались.

Дарлингтон верил и в искреннюю силу убежденности Взорова, и в его умение доказывать. Значит, еще до митинга они достигнут основного результата — заставят поверить в миролюбие СССР основной слой профсоюзных лидеров, тех, кто непосредственно вращается в рабочей среде. Кроме того, прикидывал Дарлингтон, Федор сможет свободно и, безусловно, кратко выступить на Трафальгарской площади, чего и требует многотысячное собрание. А то, что он умеет говорить получше заштатных ораторов, воспитанных здесь, в британских традициях, Дарлингтон давно и хорошо усвоил.

Но все менялось: с Федором случилось что-то серьезное, и неясность ситуации его беспокоила. Даже не то, что срывался превосходный план, в конце концов, ко всяким непредвиденностям он давно привык, а вот… Нет, этого не произойдет, убеждал он себя, просто нелепо лететь в Англию, чтобы… И отталкивал от себя дурные предчувствия, повторял настойчиво, что все обойдется, Федор упрям, выдюжит… И все-таки он помнил, что в последнюю встречу в Москве Федор неожиданно признался: сердце постоянно шалит, а сдаваться не хочется…

Глава третья

Нулевая долгота

Лишь только Взоров пробудился, как в тот же миг возликовал: жив! Открыл глаза: на сдвинутых шторах сливочным маслом просвечивали солнечные пятна. Пошевелился: булыжник исчез, руки свободно поднимались, в голове — ясность и пустота, которую следовало бы заполнить. Он сел; потом встал; потом прошелся — как-то воздушно, неуверенно: вроде бы долго болел, разучился двигаться по-обыкновенному, с тяжестью. Что-то смутно помнилось, не мог сосредоточиться, сообразить: как, почему? Осмотрелся. Ну да, Лондон, гостиница, снотворное… Ах, прекрасно жить!

Ходил, упорно ходил взад-вперед и чувствовал, как тяжелеет, как тверже, увереннее становятся шаги. Возвращались обрывками мысли, но что-то им мешало, рассеивало, не давало овладеть сознанием. Он вспомнил, что долго был  т а м, где сплошная чернота и никакого света. Он измучился беспредельно, пытаясь вернуться назад, вырваться, а когда совсем уж отчаялся, смирился с безнадежностью, вдруг пробудился, возликовав: жив!

Значит, думал он, побывал  т а м?.. И все-таки вырвался?.. И продолжаю жить?.. Ослепительная радость вновь вспыхнула в нем; запульсировало, заколотилось сердце; он по-новому ощутил себя прежним, тем, каким всегда был.

«Никогда не сдаваться, — сказал себе, — никогда!..»

Глава четвертая

Гайд-парк

Взоров спал провально, беспамятно, а под утро, когда в слабом пробуждении ощутил, как сладостно, отдохновенно, он распластался на в меру мягкой и упругой кровати, как еще и еще ему хочется спать, начались приятные сновидения, а вернее, пожалуй, воспоминания в полусне.

Виделось ему родное село Святые Колодези, переименованное в двадцатые годы, в первый наскок на религию, в  Ч и с т ы е  Колодези, но в полусне он упрямо называл именно  С в я т ы е, будто с кем-то непримиримо спорил. И перед тем же самым «кем-то» защищал правильность своей редкой фамилии Взоров, потому что этот непонятный, невидимый оппонент (этот невидимка!) доказывал, будто истинная его фамилия Невзоров; Невзоровых, мол, множество на Руси.

А он возмущался: мол, что ты, невидимка, понимаешь? Откуда, мол, тебе знать, что село их Святые Колодези состояло из нескольких деревень, или «концов», и их «конец» именовался Взоровкой. Почему? А-а, то-то! Знать надо, прежде чем спорить. А потому, что по высоте косогора вдоль Оки пролегает тракт на Коломну, и там, напротив именно их конца, прямо у дороги — века уже! — существует один из «святых» колодезей, где всегда останавливались путники и путешественники водицы испить да передохнуть. А оттуда, от колодца, такая красота, такой простор открываются… А посредине этой красоты, этого простора течет величественная Ока… А Оку чудо-островок на два потока делит… Эх, хоть с утра до вечера гляди от колодца — не налюбуешься! Восторгом наполняются сердца, восторгом! Жить хочется!

От деда к внуку, от отца к сыну, объяснял Взоров с ревностью, передавалось, как императрица Екатерина с Потемкиным тут останавливались — святой водицы пригубить, да взором — взором! — сии места окинуть. Очень все понравилось. С тех пор  В з о р о в к о й  их край села прозвали, а когда на фамилии принялись записывать, то всех Взоровыми и поименовали.

Глава пятая

Митинг

По Оксфорд-стрит лилась лавина под знаменами и транспарантами. Дюжие полицейские невозмутимо вышагивали по бокам. Последние колонны еще выходили из Гайд-парка, а первые уже повернули на Риджент-стрит, пройдя половину пути к Трафальгарской площади. Движение ощущалось неудержимым.

Взоров шел в самом первом ряду между Дарлингтоном и Джайлсом. Он испытывал сильное волнение, тяжесть незнакомой ответственности, отчего прихрамывал больше, чем обычно. Дарлингтон был молчаливо сосредоточен, углублен в себя, что-то упорно домысливая, а Джайлс выглядел бесстрастно-спокойным. И Взоров подумал, что на смену яростному и доступному Дарлингтону придет скучный, кабинетный деятель.

Самому ему казалось, что вечность уже не испытывал такого душевного напряжения, когда формальный подход исключен, когда необходимо добиться предельно возможного результата. Надо, убеждал он себя, так говорить, чтобы проникнуть в души и сознание, чтобы вложить свою убежденность и в сердца, и в умы. Не выступить, а заставить признать, заставить поверить — иное бессмысленно. Такой задачи ему, пожалуй, еще не приходилось ставить себе, но выбора, считал, быть не должно. И теперь он жалел, ругая себя, что целое утро провел в созерцательном расслаблении, катался на паровозике и болтал на никчемные темы, на такие, которые и краем не касаются того главного, ради чего он сюда прилетел. Ради чего со всей страны собрались сюда десятки тысяч людей, которых надо убеждать, потому что мы действительно приблизились к краю, мы, то есть все человечество, действительно на  н у л е в о й  д о л г о т е…

— Федор, — обратился к нему Дарлингтон, — мне кажется, ты должен выступить первым. Я открою митинг, поговорю, пошучу, а потом сразу, неожиданно для всех, дам слово тебе. Я чувствую, так будет правильно.

Печаль и радость

Глава I

Мистер Стивенс в роли спасителя

Ветлугин был взволнован и возмущен. Как, каким образом и почему некто Д. Маркус в Лондоне, в газетке «Кей энд Эйч глоб», так трогательно печется о «трагической» судьбе «талантливого» русского художника Алексея Купреева?!

Вот эта статейка:

Ветлугин знал Купреева. Не очень хорошо и не очень близко, но был наслышан о нем от Кости Баркова, графика, который часто приносил в газету карикатуры. С Барковым они были в давних приятельских отношениях. Ветлугин и сейчас, вспоминая, как бы отчетливо слышал, как большой красивый Барков, возбужденный шампанским, в кафе «Снежинка» громко, никого не смущаясь, во весь свой баритон внушал Купрееву: «Лешка, тебя должны показывать! Ты же настоящий талант!»

Глава II

Освобождаясь от одиночества

(Записи Купреева, тетрадь первая)

Мне тридцать четыре года. Бывает, я чувствую себя глубоким стариком, который устал жить. Но бывает и обратное: я беззаботный мальчишка — то трех, то десяти лет. Или тринадцатилетний подросток, или семнадцатилетний юноша, впервые влюбленный, — конечно, глупо и по-смешному. Я, бывает, смеюсь, а бывает, и плачу. И все — от одиночества. Оно свалилось на меня после смерти мамы. Сначала — как бесконтрольная свобода, а теперь — как проклятие. Тому уже больше пяти лет.

Когда умерла мама, я уволился из конструкторского бюро и весь отдался живописи. Меня вдохновляли возможности неподотчетного труда. Собственно, все, что у меня есть стоящего, я создал за эти одинокие, отшельнические годы. Но всему приходит конец, и нам не дано знать, когда это случается.

Сейчас я сижу перед зеркалом — бородатый и грустный — и пытаюсь работать над автопортретом. Я хочу его сделать так, как делали иконописцы. В центре я сам, а по окружности — картинки моей жизни. Почему возникла эта идея — не знаю. Но при исполнении замысел стал меняться. Это понятно: моя жизнь еще не закончена, а картинки моего «жития» малоинтересны, и потому все начало переосмысливаться, и я уже очень далек от первоначальной идеи. Нет, суть не ушла, наоборот, она предельно прояснилась. Я уже вижу свою картину наяву, и от этого видения — оно в тусклой глубине зеркала — мне жутко…

Я взял тетрадку и вот пишу, защищаясь от видения, освобождаясь от него, возвращая себя в реальность. О эти галлюцинации одиночества, которые все чаще меня преследуют! Я никогда не любил писать, но теперь чувствую в этом спасительную потребность. Мне надо разговаривать хотя бы на листе бумаги, хотя бы с самим собой. Как я понимаю узников одиночек! Иначе сойдешь с ума!

Страшно мне от моего видения, бегут мурашки по спине и шевелятся волосы. В церкви в свете свечей — гроб с мамой. У нее успокоенное белое лицо, на ней голубой узорчатый покров. Так было на самом деле в ту последнюю ночь в чуткой тишине церкви Воздвижения. А я — на сумеречной далекой стене во весь рост вместо одного из апостолов. А откуда-то из черной выси невесомо нисходит отец в новенькой военной шинели, с нимбом над головой. Нет, не смогу я этого исполнить: не хватит моих душевных сил.

Глава III

Маленькие открытия Рея Грейхауза

Итак, что стало известно Ветлугину после прочтения первой тетради дневниковых записей Купреева?

Он заглянул в душевную жизнь Купреева, узнал о его окружении в феврале семьдесят третьего года, о его разномышлениях, надеждах, сомнениях, неудачах… Около него тогда были Потолицын, Грудастов, Барков. Он познакомился с синеглазой Варей и властной Антониной, которая поддерживала связь с англичанином.

«Англичанином, наверное, был мистер Стивенс, приехавший в Москву скупать непризнанную современную живопись, — подумал он. — Почему непризнанную? Отличная реклама: с политической подоплекой…»

Ветлугин встал из-за письменного стола, стал расхаживать по кабинету.

Глава IV

О тебе радуется

(Записи Купреева, тетрадь вторая)

Уже неделю живу в Мисхоре и удивляюсь морю. Какое непостоянство цвета! Глазами жадно схватываешь, а рука не торопится, в опаске. А какое восторженное отдохновение души! Брожу по парку — и все смотрю, смотрю море! Иду к причалу, где людей погуще, с непонятным пристрастием вглядываюсь в лица, будто ищу какое-то откровение (видно, влияние Кости). Много, с удовольствием ем, попиваю винцо; читаю — в который раз! — «Княжну Мэри». И сплю — сразу, с легкостью, без сновидений. И ощущение странного освобождения, будто готовлюсь к какому-то особому деянию. А делать — ну ничего не хочется. И знакомиться ни с кем не хочется. И встречу с Варенькой откладываю на потом, когда стану сильным в убеждении и решимости, окрепну духом.

Почему в своих мыслях я теперь называю ее Варенькой? Разве мы всегда творим идеальный женский образ? В одиночестве — очаровываемся, влюбляемся, в общении — разочаровываемся, рвем; так ли это? Но вопросы вечно от ума, а в сердце иной свет, иное тепло. Умом любить невозможно, да и незачем. Любят сердцем, душой. А без любви жить нельзя, иначе засохнешь, состаришься. И я уже люблю Вареньку, но боюсь ее придуманности, встречи с ней. И вот тяну — наблюдаю море, лица; сплю, читаю. Ах, забыл упомянуть Ай-Петри, удивительную гору Ай-Петри, с вершиной, похожей на рыцарский замок, с каменной осыпью цвета золы, нависшую над Алупкой…

Печорин, думая о Вере, с редкой для него душевностью признается: «…и я ее не обману: она единственная женщина в мире, которую я не в силах был бы обмануть».

Что такое любовь? Сколько раз в жизни мы спрашиваем себя об этом. Что это — томление или просто вдохновенная близость, так сказать, сумасшедшая страсть? Наверно, и то, и другое. Любовь — это жизнь в вечном стремлении к единству. И к телесному соединению, и к слиянию душ! Любовь всегда духовна!

Глава V

Загадочная миссис Стивенс

В тот день было открытие выставки, и Ветлугину очень хотелось отправиться в галерею Стивенса. Но лучше было не обозначать себя там, особенно в первый день. К тому же в одиннадцать часов в правительственном особняке на Пэлэс-гарденс проводилась пресс-конференция высокой советской делегации по экономическому и научно-техническому сотрудничеству, после которой необходимо было поприсутствовать на коктейле. Однако посмотреть картины Купреева, которого он уже так хорошо знал, не терпелось.

Ветлугин хоть и не признавался себе, но сильно нервничал. Время диктовало активные действия. Если до конца выставки не предпринять решительных шагов, то затеянная схватка со Стивенсом будет проиграна. Но чтобы атаковать, надо знать как можно больше о противнике и всех обстоятельствах, связанных с делом. А многое все еще оставалось невыясненным.

Грудастов не звонил, и Ветлугин решил, что день открытия выставки подходящий момент, чтобы позвонить самому. Николая Ивановича на месте не оказалось. Но секретарша сообщила, что он и Александр Александрович Потолицын ожидали звонка Ветлугина и просили передать, что в посольство на его имя посланы важные бумаги.

Ветлугина обрадовало то, что Потолицын прервал свой крымский отдых и прилетел в Москву. Но будут ли достаточными доказательства в посланных бумагах? Если нет, то что тогда еще предпринять? — думал Ветлугин уже по пути на пресс-конференцию.

Ржавый след

Этот день…

Утро девятого дня мая тысяча девятьсот восьмидесятого года выдалось пасхально светлым. В небесах и на земле застыла солнечная тишина. В полевых просторах, в низинках матово таился ночной туман. Плотные зеленые всходы отяжелялись стеклянными росинками. А потому поля казались голубоватыми.

По полевой тропе от дачного поселка к станции с торжественной неспешностью вышагивал грузный пожилой человек. Его темный пиджак украшали ордена и медали. Медали вздрагивали, медно-серебряное бренчание разносилось по округе.

«Пол-Европы прошагали, полземли, — мысленно произнес Ветлугин, направляющийся туда же, но вдоль дороги. — Этот день мы приближали как могли…» Необыкновенный праздник! — думал он. — Всенародный и лично каждого. Именно каждого — независимо от возраста. И никого не надо упрашивать, обязывать, организовывать. Потому что это — долг, совесть. Радуемся и скорбим. Всенародно и лично..»

На дачной платформе было многолюдно. Выделялись, конечно, праздничные ветераны.

«Но как они, однако, постарели… Хотя что же здесь удивительного? — с грустью размышлял Ветлугин. — Ведь минуло уже столько лет!.. А время неумолимо: вот и они, победители, на жизненном склоне… Да, уходят, уходят ветераны…»

Ночь в Веймуте

Поезд из Лондона в Веймут прибыл поздно вечером. Перрон был одновременно и причалом. Прямо против вагонов светился огнями большой корабль. Путешествие на остров Джерси из железнодорожного в морское переходило без всяких осложнений. Однако накануне в Ла-Манше штормило, и случились неполадки в машинном отделении: отплытие отложили до трех часов ночи.

Ветлугин решил не томиться в душном салоне корабля, а побродить по ночному Веймуту. Кроме того, ему хотелось есть, и, зная, что китайские ресторанчики, в нарушение английских традиций, работают далеко за полночь, отправился поискать один из них.

Из темной дали моря дул напористый мартовский ветер, пронизывая насквозь. Продрогнув на набережной, Ветлугин торопливо свернул в узкие улочки торгового центра. В этот поздний час они были пустыми. Ненужно сверкали витрины магазинов. Залетавший ветер ошалело гнал сухой мусор, вертел под ногами. В стороне от торгового центра Ветлугин наконец набрел на улицу, где сосредоточились пивные, рестораны, кафе. Все они уже были закрыты, но китайский ресторанчик «Золотой лотос» продолжал работать.

Внутри было накурено, очень тепло, даже душно. Почти за всеми столиками сидели. За круглым столом в центре развязно шумела компания юнцов. Они распивали пиво из банок, беспрерывно курили, гоготали, громко рассказывая скабрезные истории. Все они были наружностью и одеждой на один манер, как солдаты, — короткая щетинистая стрижка, кожаные черные куртки на «молниях». Но они не были солдатами. Может быть, принадлежали к мотоциклетной братии «ангелов смерти», но вернее всего, к «фронтистам», членам английской фашистской партии Национальный фронт. Похоже, им хотелось скандала, а еще больше — драки.

Ветлугину хотелось тишины, тепла, вкусной пищи. Он задержался у входа, раздумывая, остаться или уйти. К нему быстро направился невысокий китаец с плоским пергаментным лицом, на котором застыла усталая улыбка. Он предложил крошечный столик в полутемном уютном углу наискось от стойки. Ветлугин снял пальто, повесил на вешалку и проследовал за китайцем. Усевшись спиной ко всем, и прежде всего к злонамеренным юнцам, он почувствовал себя легко и отъединенно. Он заказал суп из акульих плавников, тонко порезанную свинину с жареным луком, а также бутылку португальского вина «Матеуш-розэ» — плоскую, с широкими боками, как платье светских дам восемнадцатого века. Он любил это слегка шипучее, слегка сладкое и слегка пьянящее вино. У юной китаянки, принимавшей заказ, было нежное, совсем детское лицо, но уже по-азиатски непроницаемое. Она быстро принесла вино и суп. Искоса взглянув на него — так ли все? — и не обнаружив в его глазах неудовольствия, безмолвно исчезла за бамбуковым занавесом.

Обязательно помочь!

Очередь у телефонной будки продвигалась медленно. Ветлугин думал о том, что вот уже столько лет мать Вячеслава Песчинского никак не может успокоиться, потому что она хочет знать неведомую ей правду. Она не может смириться с фактом его исчезновения. Пропал без вести — как это? куда? почему? Ей все кажется, что он жив. Что он не убит, ее сын. Она не видела его мертвым. Он должен вернуться к ней. Он не может не вернуться к ней…

«Да, — повторял себе Ветлугин. — Надо обязательно помочь! Обязательно!»

Наконец он попал в душную будку. Вадим Татушкин оказался дома. Он бурно обрадовался звонку Ветлугина. Он, не умолкая, говорил:

— Витенька, я знал, что ты позвонишь. Я чувствовал. Увидимся, да? Сейчас лечу. Какая женщина? Вся в черном в праздничной толпе? Пропал без вести? Надо помочь? Обязательно поможем! Сейчас загляну в свою картотеку. Кажется, я этим уже интересовался. В любом случае разберемся, поможем. Нет, я чувствовал, Витенька, что ты мне позвонишь. А говорят, не существует телепатии. Я даже знал, откуда ты позвонишь. Значит, где встречаемся? Ага, на лавочке у самой воды, поближе к Нескучному саду. Лечу, старик, жди. Через полчаса буду. А потом и отметить не грех! А? Не грех? Вот я и говорю. Конечно, отметим! Я тебе такого порасскажу. Сколько мы не виделись? Да, да, понимаю. Ну я на тебя тонну информации высыплю. Говоришь, стучат. Куда стучат? Кто стучит? А, в будку стучат. Понятно! Лечу, жди меня. Жди!

Ветлугина радовали встречи с Вадимом Татушкиным. Но от его бурной говорливости он всегда уставал. Однако более отзывчивого товарища, чем Вадим, у него не было. Татушкин, как правило, появлялся тогда, когда он был просто незаменим. Они могли месяцами, даже годами не общаться, изредка перезваниваясь. А потом возникал стремительный период сближения, прямо-таки неразделимости. И, насытившись, наполнившись друг другом, они вновь погружались в свои бесконечные дела, обязанности, заботы. Они не ревновали друг друга к служебному товариществу, к разным знакомствам, вообще к чему-либо. Они знали, что в душе каждого для другого есть особое, никем не заполнимое место.

Тайны старой фермы

Барреты были фермерами. Их одинокий каменный дом стоял в долине среди сравнительно высоких гор, укрытый яблоневым садом. У каменной ограды Ветлугина встретил угрюмый человек лет пятидесяти пяти, одетый в толстый свитер и грубые мятые брюки, назвавшийся Гарольдом Барретом. У него была тяжелая короткопалая лапа, которую он вяло протянул при знакомстве. Он смотрел на Ветлугина исподлобья, недружелюбно. Мистер Баррет не пытался скрывать, что визит русского не радует его. Ветлугин было подумал, что это муж миссис Баррет, представил их тяжелое объяснение перед его появлением, но Гарольд Баррет оказался братом.

— Значит, вы тоже знали Георгия Пошатаева? — поинтересовался Ветлугин, когда они шли по выложенной камнем дорожке к дому.

— Да, — односложно ответил тот.

Гостиная в доме была темная, низкая, с маленькими окнами, и по этим окнам можно было судить, что дому Барретов не меньше ста лет. Стены были увешаны фотографиями; размером и аляповатостью выделялась малоинтересная картина с пасущимся стадом по лесистому склону горы, залитому солнцем. Из мягких старомодных кресел поднялись две женщины — две миссис Баррет, очень разные. Одна была женой Гарольда Баррета, и звали ее Кэтрин. Другая, Элизабет, была его сестрой.

Кэтрин была невысокая, черноволосая, полнотелая, тех неопределенных лет, когда женщине уже, конечно, сорок, но никак не больше — и никогда не будет больше, только там, в самом конце. Она приветливо улыбалась, и глаза ее светились любопытством. В ней чувствовалась легкокрылая женственность, отличающая француженок. Она и была француженка, как многие на Джерси.

Татушка-архивариус

Через два месяца, в конце мая, Виктор Ветлугин получил ответ на официальный запрос. Ответ был кратким: Георгий Михайлович Пошатаев, 1919 года рождения, умер 18 мая 1952 года. И все. Это было как нокаут. Ветлугин вертел серую бумажку в пол-листа с жирной чернильной печатью. В печати была правда: Пошатаев мертв. Чуда не произошло. Элизабет Баррет и Георгий Пошатаев в этой жизни уже не встретятся. Но как сообщить Элизабет эту жестокую правду? Да и в правде-то только один завершающий факт: смерть Георгия Пошатаева. Но что он делал семь лет с того дня, как покинул Джерси? Элизабет не сомневается в одном: в верности их любви. Так ли это? Но об этом серые пол-листка умалчивают, как и о всем другом, что было с ним в течение последних лет его жизни.

Нет, не мог Ветлугин с бесстрастным равнодушием отписать этот печальный факт Элизабет Баррет. Но что он мог сделать? Его коллеги с грустным пониманием говорили: ну что ты, действительно, мучаешься? А он мучился. Однако что же сделать? Как разузнать все о судьбе Пошатаева? Как доказать, что он до самой смерти верно любил «Лизоньку»? Ветлугин почти не сомневался в этом. По крайней мере, ему очень хотелось, чтобы так было.

В один из погожих июньских вечеров Ветлугин сел в машину и поехал бесцельно по Лондону. Почему-то его повлекло в Хай-гейт, на северную окраину города, в холмистый полудикий парк, где он любил гулять с сыном. Этот парк напоминал дачное Подмосковье. Наверное, потому, что там было много берез, а осенью много грибов, к которым англичане равнодушны.

Бродить по парку не хотелось. Ветлугин зашел в пивной бар «Джек Строус касл», возвышающийся над парком, и заказал себе кружку светлого холодного пива. Ему не захотелось оставаться в полутемном пустом баре, и он вышел в выложенный булыжником дворик, где под тентами стояли столики. Он сел за столик у барьера, откуда открывался вид на Лондон. Лондон был виден частями, закрытый зеленью парка. Ветлугин смотрел на далекую перспективу высоких зеленых холмов, в низинах между которыми уже зажглись желтые огни магистральных улиц. Он всегда удивлялся, что Лондон — холмистый и очень зеленый город.

На небе лежала розовая полоса, упиравшаяся в огромное облако, нависшее над самым дальним лондонским холмом. А там, за холмом, скрылось солнце, и оттуда струилось кровавое полыхание. И именно в этот момент, в тихом дворике бара «Джек Строус касл», при виде тревожного огненного заката, Ветлугин вспомнил о своем приятеле-друге Вадиме Татушкине.

Апрель в Лиссабоне

Злополучная тема о путях португальской революции, похоже, разрушала их отношения. Фролов наотрез отказался прочесть лекцию. Людмила Николаевна — так ее звали студенты исторического факультета, где она преподавала французский язык, а для Фролова просто Мила, — не понимала этот категоричный отказ, как и его неожиданное упрямство. Она тоже заупрямилась, настаивая на согласии. Она говорила ему, что это будет прекрасным дополнением к тому циклу лекций по экономике латиноамериканских стран, который он прочел на факультете полгода назад и который высоко оценили, что это поможет ему занять профессорскую должность, о которой он мечтал. И, конечно, о том, что он подводит ее, что она уже договорилась о его выступлении в ректорате, объявила студентам. Мила была настойчива. Однако Фролов молчаливо и отчужденно выслушивал все ее аргументы и повторял одно: «Нет, никогда».

— Но почему же?! — восклицала она, испытывая и раздражение, и недоумение, и даже неприязнь к нему, чего еще не случалось за время их в общем-то спокойных и достаточно радужных отношений. — Ты же только и вспоминаешь о Португалии, хотя был там всего три дня. Ты же все знаешь об этой стране! Обо всем, что там происходило и происходит. Ты же можешь выступать без всякой подготовки, хоть сию же минуту. — Она упрямо убеждала, настаивала, уговаривала: — Саша, ты же сам говорил, что у тебя не было ничего более яркого в жизни, чем прикосновение к португальской революции. Ну, пожалуйста, сделай это ради меня. Пожалуйста, Саша, очень прошу.

— Нет, никогда, — твердил он.

Считают, что интуиция есть чувство истины, и интуитивно Людмила сознавала ту истину, что если она преодолеет это упрямство Фролова, то добьется и того, что было теперь главным в ее жизни, — выйдет за него замуж.

Она долго ждала его, Фролова. Именно таким она представляла своего мужа — и по внешнему облику, и по жизненным устремлениям. Он идеально совпадал с тем образом, который рисовался в ее грезах еще в девичестве. Долго, очень долго она его искала — ей шел двадцать девятый год. Но она именно искала его, а не ждала. Людмила уже была однажды замужем, но разошлась с мужем быстро и без сожалений — он ее не устраивал. У нее всегда было много поклонников, она привыкла к тому, что нравится мужчинам. Всем, кто привлекал прежде всего ее внимание.