Жан-Кристоф. Книги 1-5

Роллан Ромен

Роман Ромена Роллана «Жан-Кристоф» вобрал в себя политическую и общественную жизнь, развитие культуры, искусства Европы между франко-прусской войной 1870 года и началом первой мировой войны 1914 года.

Все десять книг романа объединены образом Жан-Кристофа, героя "с чистыми глазами и сердцем". Жан-Кристоф — герой бетховенского плана, то есть человек такого же духовного героизма, бунтарского духа, врожденного демократизма, что и гениальный немецкий композитор.

Вступительная статья и примечания И. Лилеевой.

Иллюстрации Франса Мазереля.

Ромен Роллан ЖАН-КРИСТОФ

Книги первая — пятая

Перевод с французского.

И. Лилеева. История великой души

Среди многочисленных книг, существующих в мире, есть книги особые. Их нелегко читать, они требуют абсолютного внимания, они сталкивают с важнейшими социальными и общественными проблемами, заставляют думать, решать сложные и трудные вопросы, а иногда вызывают и на своеобразный внутренний спор с автором. Подобные книги всегда щедро вознаграждают своего читателя, открывая перед ним мир высоких чувств и глубоких мыслей, раздвигая горизонты его интересов. К таким умным и требовательным книгам относится роман «Жан-Кристоф». Его автору, Ромену Роллану, было тридцать семь лет, когда он записал в дневнике: «Сегодня, 20 марта 1903 года, я окончательно начинаю писать «Жан-Кристофа».

Этой записи предшествовали трудные для Роллана годы поисков своего пути в искусстве, в литературе.

Ромен Роллан родился в 1866 году в Бургундии, в старинном городке Кламси. С ранней юности им владели две страсти — любовь к музыке и любовь к литературе.

Будучи студентом Парижской Нормальной школы (высшего педагогического заведения), Роллан решает вначале специализироваться по истории и теории музыки.

Двухлетнее пребывание в Италии, путешествие по Германии раскрывают перед ним огромные богатства, созданные творческим гением человека. Роллан защищает диссертацию по истории оперы, читает лекции по истории музыки в Нормальной школе, затем в Сорбонне.

ЖАН-КРИСТОФ

Для этого издания «Жан-Кристофа, содержащего его окончательную редакцию, мы приняли новое деление, иное, чем в десятитомном издании. Там десять книг романа были разбиты на три части:

1. Жан-Кристоф

2. Жан-Кристоф в Париже

Книга первая

ЗАРЯ

Перевод О. Холмской

Часть первая

Глухо доносится шум реки, протекающей возле дома. Дождь стучит в окна — сегодня он льет с самого утра. По запотевшему надтреснутому стеклу ползут тяжелые капли. Тусклый, желтоватый свет дня угасает за окном. В комнате тепло и душно.

Новорожденный беспокойно зашевелился в колыбели. Старик еще на пороге снял свои деревянные башмаки, но половица все же хрустнула под его ногой, и ребенок начинает кряхтеть. Мать заботливо склоняется к нему со своей постели, и дедушка спешит ощупью зажечь лампу, чтобы ребенок, проснувшись, не испугался темноты. Маленькое пламя озаряет обветренное, красное лицо старого Жан-Мишеля, его щетинистую седую бороду, насупленные брови и живые, острые глаза. Он делает шаг к колыбели, шаркая по полу толстыми синими носками. От его плаща пахнет дождем. Луиза поднимает руку — не надо, чтобы он подходил близко! У нее очень светлые, почти белые волосы; осунувшееся кроткое лицо усыпано веснушками, полураскрытые бледные и пухлые губы робко улыбаются; она не отводит глаз от ребенка — а глаза у нее голубые, тоже очень светлые, словно выцветшие, с узкими, как две точки, зрачками, но исполненные бесконечной нежности…

Ребенок проснулся и начинает плакать. Мутный взгляд его блуждает. Как страшно! Тьма — и внезапно во тьме яркий, резкий свет лампы; странные, смутные образы осаждают едва отделившееся от хаоса сознание; еще объемлет его со всех сторон душная колышущаяся ночь; и вдруг в бездонном мраке, как слепящий сноп света, возникают не испытанные дотоле острые ощущения; боль вонзается в тело, плывут какие-то призраки, огромные лица склоняются над ним, чьи-то глаза сверлят его, впиваются в него — и нельзя понять, что это такое… У него нет даже сил кричать, он оцепенел от страха, глаза широко открыты, рот разинут, дыхание вырывается с хрипом. Вздутое припухшее личико морщится, складываясь в гримаски, жалкие и смешные… Кожа на лице и руках у него темная, почти багровая, в коричневатых пятнах…

— Господи! До чего безобразный! — с чувством проговорил старик и, отойдя, поставил лампу на стол.

Луиза надулась, как девочка, которую разбранили. Жан-Мишель искоса поглядел на нее и засмеялся.

Часть вторая

Крафты были родом из Антверпена. Жан-Мишель провел там весьма бурную молодость: по своему задорному нраву он вечно ввязывался в драки; одна имела печальные последствия, и молодому человеку пришлось покинуть родину. Лет пятьдесят назад он бросил якорь в одном из немецких княжеств, в маленьком городке, где дома с островерхими красными крышами и тенистые сады, сбегая по мягким, пологим склонам, смотрятся в бледно-зеленые глаза Рейна. Жан-Мишель был прекрасным музыкантом и быстро завоевал признание в этих краях, где все любят музыку. Он осел здесь прочно, особенно после того, как сорока с лишком лет женился на Кларе Сарториус, дочери придворного капельмейстера, и тесть передал ему свою должность. Клара была кроткая, флегматичная немочка, имевшая две страсти — к стряпне и к музыке. Мужа своего она окружила таким же преклонением, каким раньше окружала отца. Жан-Мишель боготворил ее; они прожили пятнадцать лет в полном согласии и родили четверых детей. Потом Клара умерла. Жан-Мишель неутешно оплакивал ее, а через пять месяцев женился на Оттилии Шварц, двадцатилетней краснощекой толстухе и хохотунье. Оттилия имела не меньше добродетелей, чем Клара, и Жан-Мишель не меньше любил ее. После восьми лет замужества она умерла, успев подарить супругу семерых детей. Всего, стало быть, у него их было одиннадцать, из которых в живых остался только один. Жан-Мишель горячо их всех любил и горячо всех оплакивал; но даже столько похорон не поколебало его несокрушимого благодушия. Самым тяжелым ударом была смерть Оттилии; он потерял ее три года назад, в том возрасте, когда уже трудно строить жизнь заново и создавать себе новый семейный очаг. И в первую минуту он растерялся; но никакое несчастье не могло надолго выбить его из колеи, и скоро к нему вернулось обычное спокойствие.

Нельзя сказать, чтобы он не был способен на глубокую привязанность; но этот здоровяк питал органическое отвращение ко всякой печали: ему был нужен смех — бьющее через край, шумное веселье на фламандский манер. Какое бы горе на него ни свалилось, он не терял охоты к вкусным блюдам и не отказывался пропустить стаканчик; и музыка в его доме никогда не умолкала. Под его руководством придворный оркестр приобрел в прирейнских городах даже некоторую славу — и оркестр, и его дирижер; сколько там ходило анекдотов о его могучем сложении и его вспыльчивости! В минуту гнева он не знал удержу, а потом раскаивался, ибо этот буян был, в сущности, робкий человек: он любил благообразие и дрожал перед общественным мнением. Но гнев слепил его, кровь ударяла в голову, и бывали случаи, что он не только на репетициях, но даже во время придворных концертов швырял оземь свою дирижерскую палочку, топал ногами, как одержимый, и, заикаясь от ярости, диким голосом орал на провинившегося оркестранта. Герцога это забавляло, но музыканты, посрамленные публично, затаивали в душе обиду. Тщетно старался потом Жан-Мишель, через минуту уже стыдившийся своей выходки, усиленной любезностью и даже угодливостью восстановить добрые отношения, — по первому же поводу он взрывался снова, и эта неудержимая вспыльчивость, возрастая с годами, делала его положение все более трудным. Он сам наконец это понял, и однажды, когда такая бурная сцена чуть не вызвала забастовку всего оркестра, подал в отставку. Он надеялся, что из уважения к его долголетней службе отставку не примут, будут упрашивать его не уходить. Этого не случилось, а самому пойти на попятный ему не позволяла гордость. И он удалился с сокрушенным сердцем, горько сетуя на человеческую неблагодарность.

Оставшись не у дел, он заскучал. Ему было уже за семьдесят, но сил еще хватало, и он стал давать уроки, бегал день-деньской по городу, спорил, разглагольствовал, вмешивался во все, что вокруг происходило. Он был не лишен способностей и скоро нашел себе еще занятие — ремонт музыкальных инструментов; он делал опыты, придумывал усовершенствования — и подчас довольно удачно. Кроме того, пытался писать музыку, — готов был лечь костьми, лишь бы хоть что-нибудь написать. Когда-то он сочинил торжественную мессу, о чем часто заговаривал сам и чем немало гордилась вся семья Крафтов. Это произведение стоило ему таких трудов, что чуть не довело до апоплексического удара. Он старался уверить себя, что его месса гениальная вещь, но в глубине души слишком хорошо знал, что во всем этом творении нет ни единой настоящей мысли; и он даже боялся заглядывать в рукопись, так как, перечитывая ее, в музыкальных фразах, которые считал своими, узнавал вдруг обрывки чужих мелодий, насильственно слепленные вместе. Это была его давняя, незаживающая рана. Случалось, что в голове у него как будто начинала звенеть мелодия — чудесная, божественная! Он бросался к столу, — может быть, хоть на этот раз его посетит вдохновение! Но едва он брал перо в руки, как все умолкало. Он опять был один, в немой тишине. И все усилия заставить вновь зазвучать угасший голос приводили лишь к тому, что в уши ему лезли избитые мотивы Мендельсона или Брамса.

«Есть, — говорит Жорж Санд, — несчастные гении, которым не дано выразить себя; они уносят в могилу тайну своих размышлений, так ни с кем ею и не поделившись, чему примером служит один из представителей этой многочисленной семьи пораженных немотой или косноязычием великих людей — Жоффруа де Сент-Илер

Бедный старик! Ни в чем не удавалось ему быть вполне самим собой. Столько прекрасных и могучих ростков носил он в своем сердце, но они так и не могли расцвести. Глубокая трогательная вера в высокое назначение искусства, в духовную ценность жизни — а выражалась она в напыщенном, нелепом краснобайстве. Такая благородная гордость — а в жизни чуть не рабское преклонение перед сильными мира сего. Такая любовь к независимости — а на деле жалкая покорность. Претензии на вольнодумство — и ворох предрассудков! Восхищение героизмом, истинная отвага — и столько робости!.. Душа, остановившаяся на полдороге.

Часть третья

Пришлось покориться. Кристоф героически сопротивлялся, но побои сломили в конце концов его упорство. Теперь каждое утро и каждый вечер он по три часа кряду просиживал перед орудием пытки. Скривившись от напряжения, изнывая от скуки, он играл, и крупные слезы скатывались по его щекам и по носу; красные ручонки, окоченевшие от холода, — в комнате не всегда бывало тепло, — бегали по черным и белым клавишам; при каждой неверной ноте на пальцы Кристофа обрушивалась линейка, и над самым его ухом гремел зычный голос отца, что было для него еще мучительнее, чем удары. Он был убежден, что ненавидит музыку. Однако занимался он с таким рвением, которое нельзя было объяснить одним только страхом перед Мельхиором. Несколько слов, оброненных как-то дедушкой, глубоко запали ему в душу. Однажды, видя слезы Кристофа, старик сказал тем значительным тоном, какой всегда сохранял в разговорах с внуком: можно немного и пострадать ради того, чтобы овладеть прекраснейшим и благороднейшим из искусств, дарованных человеку для его утешения и для его славы. И Кристоф, всегда признательный дедушке за то, что тот говорил с ним, как со взрослым, втайне был тронут этим бесхитростным советом, так хорошо согласовавшимся с его ребяческим стоицизмом и нарождающимся честолюбием.

Но еще больше, чем все доводы рассудка, повлияли на него глубокие волнения, которые ему как раз об эту пору довелось пережить в связи с музыкой; они-то окончательно покорили его и сделали на всю жизнь рабом этого ненавистного искусства, против которого он тщетно пытался взбунтоваться.

В их городе, как почти во всех городах Германии, имелся театр, в котором ставились оперы, музыкальные комедии, оперетты, драмы, водевили, одним словом все, что можно поставить на сцене, во всех родах и жанрах. Представления происходили три раза в неделю, от шести до девяти часов вечера. Жан-Мишель не пропускал ни одного и ко всем проявлял одинаковый интерес. Однажды он взял внука с собой. Еще за несколько дней до спектакля он во всех подробностях рассказал Кристофу содержание пьесы. Кристоф мало что понял; он уловил только, что будут происходить какие-то ужасы, и хотя ему очень хотелось все это посмотреть, в душе он порядком трусил. Он знал, что будет гроза, и боялся, как бы и его не спалило молнией; знал, что будет сражение, и не был уверен, что и его не убьют. Накануне вечером, ложась в постель, он уже дрожал от страха, а утром в день спектакля готов был молить бога, чтобы дедушке что-нибудь помешало и он бы не пришел. Но, по мере того как приближался назначенный час, — а дедушка и правда не шел, — Кристоф стал все больше волноваться и поминутно выглядывать в окно. Наконец старик появился; они отправились. Сердце у Кристофа сильно билось, в горле так пересохло, что он не мог выговорить ни слова.

Они подошли к таинственному зданию, о котором так часто поминалось в разговорах домашних. У входа Жан-Мишель повстречал кого-то из знакомых, и Кристоф, судорожно цеплявшийся за дедушкину руку, чтобы, не дай бог, не потеряться, смотрел на них с изумлением: как это можно в такую минуту болтать о чем-то, да еще и смеяться?

Дедушка уселся на свое обычное место в первом ряду у самого оркестра и тотчас, опершись на балюстраду, затеял нескончаемый разговор с контрабасом. Тут он был в своей среде, тут его слушали со вниманием, уважая его многолетний музыкальный опыт, и старый Крафт этим пользовался, можно даже сказать — злоупотреблял. Кристоф ничего не слышал. Он был совершенно подавлен и собственным страхом в ожидании спектакля, и великолепием зала, который казался ему пределом роскоши, и многолюдством — эти сотни лиц повергали его в неистовое смущение. Он не смел повернуть голову: ему чудилось, что все смотрят на него; судорожно зажав между колен свой картузик, он не отрывал широко раскрытых глаз от волшебного занавеса.

Книга вторая

УТРО

Перевод Н. Жарковой

«Жан-Кристоф». Книга вторая.

Часть первая

Смерть Жан-Мишеля

Прошло три года. Кристофу скоро минет одиннадцать. Занятия музыкой продолжаются. Гармонию он изучает под началом старика органиста из церкви святого Мартина, дедушкиного друга, ученейшего Флориана Хольцера, не устававшего внушать своему ученику, что аккорды — чередование столь любимых Кристофом аккордов, от которых замирает сердце и холодок пробегает вдоль спины, — что все эти аккорды неблагозвучны и под запретом. На недоуменный вопрос мальчика неизменно следует ответ: запрещен правилами. Но Кристоф, в крови которого живет неприязнь к дисциплине, больше всего любит именно запрещенные гармонии. И с какой радостью он отыскивал крамольную гармонию у великих композиторов, и с каким торжеством показывал деду или учителю, на что дедушка отвечал, что у великих музыкантов это и в самом деле восхитительно и что Бетховену или Баху все дозволено. Учитель же, менее сговорчивый, сердился и ядовито замечал, что как раз эти места отнюдь не лучшее в их творениях.

Кристоф по-прежнему имел свободный доступ в концерты и театр. Там он перепробовал понемножку все инструменты. В скором времени мальчик уже неплохо играл на скрипке, и отец решил, что пора ему занять постоянное место в оркестре. Кристоф так успешно справлялся со своей партией, что после нескольких месяцев испытания его официально зачислили второй скрипкой в Hof Musik Verein. Так он начал зарабатывать на жизнь, и давно пора, потому что дома дела шли все хуже и хуже. Мельхиор становился все невоздержанней, а дедушка заметно дряхлел.

Кристоф понимал, сколь плачевно положение семьи. Он сразу повзрослел, ходил с серьезным и озабоченным видом. Он мужественно исполнял свои обязанности, хотя работа в оркестре его отнюдь не интересовала: вечерами он чуть не валился со стула от желания спать. Театр не доставлял теперь ему прежних радостей, которые он испытывал, когда был еще маленький, то есть четыре года назад, — мечтать о таком счастье: сидеть вот здесь перед своим пюпитром, перед которым он сидит сейчас? А сейчас большинство исполняемых оркестром пьес ему не нравилось; он еще не решался вынести свой приговор: просто глупые пьесы, думалось ему; а когда случайно играли что-нибудь истинно прекрасное, мальчика сердило исполнение — слишком уж простодушное, как ему казалось; самые любимые вещи вдруг чем-то становились похожи на его коллег-музыкантов, которые, как только опускался занавес, прекращали дуть или пиликать, утирали, улыбаясь, мокрые лбы и спокойно поверяли друг другу незамысловатые новости, будто они и не играли целый час, а просто проделывали гимнастические упражнения. Кристоф часто видел теперь белокурую певицу с босыми ногами, предмет своих детских воздыханий, встречался с нею в антрактах, в ресторанчике при театре. Певица, узнав о его юном чувстве, охотно целовала своего поклонника, но ласки ее не доставляли Кристофу ни малейшего удовольствия, ему отвратительно было в ней все — жирный слой грима, запах, пухлые руки, непомерный аппетит; теперь он просто ее ненавидел.

Герцог не забывал своего придворного пианиста, хотя жалованье, присвоенное на этом основании Кристофу, выплачивалось неаккуратно, всякий раз приходилось выпрашивать деньги; зато время от времени Кристоф получал приказ явиться в замок, и случалось это в те дни, когда у герцога собиралось избранное общество, а то и просто среди недели, когда его светлости с супругой и домочадцами приходила фантазия послушать музыку. Обычно это бывало вечером, а именно в эти часы Кристофу хотелось побыть одному. Приходилось бросать любые занятия и спешить на зов. Иногда мальчика заставляли ждать в прихожей, так как гости не подымались еще из-за обеденного стола. Слуги уже привыкли к Кристофу и держались с ним запросто. Наконец мальчугана вводили в гостиную, где в огромных зеркалах дробился свет люстр, и отяжелевшие после трапезы гости разглядывали юное дарование с оскорбительным любопытством. А еще нужно было пересечь всю комнату, не поскользнувшись на натертом до блеска паркете, и поцеловать руку его светлости. И чем старше становился Кристоф, тем более неуклюжим делались его движения: он сам считал себя смешным, и самолюбие его страдало.

Затем он усаживался за рояль и должен был играть перед этими дураками, ибо он считал, что все они дураки. Минутами он так мучительно ощущал окружавшее его равнодушие, что казалось, пальцы вот-вот замрут на клавишах и он ни за что не доиграет начатой пьесы. Ему не хватало воздуха, он задыхался. Когда он кончал играть, слушатели осыпали его удручающе пошлыми похвалами, наперебой представляли незнакомым гостям. А Кристофу чудилось, что все они смотрят на него, как на какую-то диковинную обезьянку, как на обитателя герцогского зверинца, и похвалы эти относятся скорее к хозяину дома, чем к нему самому. Он чувствовал себя униженным и становился болезненно-подозрительным; страдания его усугублялись еще и тем, что обнаруживать своих чувств он не смел. Самые простые жесты и слова казались ему оскорбительными; если в углу гостиной раздавался взрыв смеха, он был уверен, что смеются над ним, и старался угадать, что вызвало такое веселье: его манеры, костюм или внешность — руки, ноги? Все его унижало; унижало, если с ним не говорили, унижало, если к нему обращались с разговором, унижало, когда ему предлагали конфетку, словно младенцу какому-то. И особенно его унижало, когда герцог, сунув юному пианисту в руку золотую монету, с вельможной бесцеремонностью отсылал его домой. Он страдал оттого, что беден, что с ним обращаются, как с бедняком. Однажды на обратном пути, пользуясь ночною тьмой, Кристоф швырнул в сточную канаву ненавистную монету, которая жгла ему ладонь. И тут же спохватился — он готов был на все, лишь бы вернуть золотой. Ведь семейство Крафтов задолжало за несколько месяцев.

Часть вторая

Отто

Как-то в воскресенье Тобиаш Пфейфер, Musik Director пригласил Кристофа пообедать к себе на дачу, которая отстояла в часе езды от города. Кристоф решил отправиться на пароходике, бегающем по Рейну. На палубе он уселся возле мальчика, по всей видимости его ровесника, который, заметив Кристофа, предупредительно пододвинулся на скамье и освободил место рядом с собой. Сначала Кристоф не обратил на это внимания. Но, почувствовав, что сосед не спускает с него глаз, Кристоф, в свою очередь, стал присматриваться к мальчику. Это был блондинчик с розовыми пухлыми щечками, скромным косым проборчиком и легким пушком над верхней губой; вид у него был младенчески простодушный, хотя он и старался казаться взрослым джентльменом; одет он был щегольски, даже с претензией, — фланелевый костюмчик, светлые перчатки, белые носки, аккуратно повязанный галстук; в руке он держал тоненькую тросточку. Мальчик искоса поглядывал на Кристофа, не поворачивая головы, смешно, как курица, вытягивая шею, а когда Кристоф посмотрел ему в лицо, мальчик покраснел до ушей, вытащил из кармана газету и притворился, будто погружен в чтение. Но когда от порыва ветра шляпа Кристофа слетела на пол, мальчик быстро ее поднял. Кристоф, не привыкший к такому вежливому обращению, удивленно поглядел на незнакомца, который снова залился краской; Кристоф сухо поблагодарил соседа, — он не терпел этой заискивающей любезности и уж совсем не переносил излишнего интереса к своей персоне. Все же поведение мальчика польстило ему.

Вскоре он перестал думать о соседе — его вниманием завладел пейзаж… Давно уже Кристофу не удавалось вырваться за город, и он жадно вдыхал бьющий в лицо ветер, с наслаждением вслушивался в мерный плеск волн о борт парохода, не спускал глаз с огромного мирного зеркала вод и проплывавших невдалеке берегов, где прихотливо сменяли друг друга высокие серые откосы, ивняк, подымающийся прямо из воды, города, увенчанные готическими башенками и фабричными трубами, откуда валил черный дым, светлая листва виноградников и сказочные утесы. А так как восторги свои Кристоф, не стесняясь, выражал вслух, его сосед оправился от смущения и робко, дрожащим голосом стал называть исторические даты, связанные с обозреваемыми руинами, искусно реставрированными и обвитыми плющом; говорил он с таким видом, будто читал сам себе лекцию. Кристоф заинтересовался и стал расспрашивать своего нового знакомца. Тот охотно отвечал, радуясь, что представился случай выказать свои познания, и, обращаясь к Кристофу, всякий раз величал его «господин придворный музыкант».

— Значит, вы меня знаете? — спросил Кристоф.

— О да, — ответил мальчик с наивным восхищением, что приятно пощекотало самолюбие Кристофа.

Они разговорились. Мальчик часто видел Кристофа в концертах, да и многочисленные рассказы о юном музыканте сильно поразили его воображение. Конечно, он не сказал об этом Кристофу, но Кристоф понял и был приятно удивлен. Он не привык, чтобы с ним говорили таким уважительным и прочувствованным тоном. Он расспрашивал своего спутника о тех местах, мимо которых проплывал пароходик, и тот с восторгом выкладывал свои недавно приобретенные в школе познания; а Кристоф восхищался его ученостью. Однако исторические подробности служили лишь предлогом для беседы: обоих мальчиков интересовало другое, и это другое были они сами. Но они не осмеливались прямо приступить к занимавшей их теме и осторожно вставляли наводящие, хоть и весьма туманные вопросы. Наконец они решились, и Кристоф узнал, что нового его друга зовут господин Отто Динер, что он сын крупного коммерсанта из их города. Совершенно естественно было и то, что у них нашлись общие знакомые; мало-помалу языки развязались. И когда пароходик пристал к городку, где Кристофу надо было сходить, они уже беседовали с жаром. Отто тоже выходил здесь. Это обстоятельство показалось обоим весьма знаменательным, и Кристоф предложил пройтись, так как до обеда у Musik Director'a оставалось еще время. Мальчики отправились в поле. Кристоф, фамильярно взяв Отто под руку, поверял ему все свои планы и мечты, словно они были знакомы с самого рождения. Целые годы Кристоф был лишен общества сверстников и теперь ощущал огромную радость от знакомства с этим мальчиком, таким образованным и хорошо воспитанным и к тому же проявившим к нему искреннюю симпатию.

Часть третья

Минна

Месяцев за пять до описанных событий г-жа Иозефина фон Керих, недавно похоронившая своего мужа, государственного советника Стефана фон Кериха, оставила Берлин, где ее удерживали дела покойного супруга, и переехала на житье с дочкой на свою родину, в прирейнский городок. Здесь ей принадлежал старый дом, доставшийся от родных; дом стоял среди сада, — вернее, среди парка, полого спускавшегося к реке неподалеку от дома Крафтов. Из своей мансарды Кристоф видел свисающие над оградой тяжелые ветви старых деревьев, видел конек черепичной красной, замшелой, крыши. Справа, вдоль ограды парка, шла горбатая пустынная улочка, тоже сбегавшая к реке; если взобраться на тумбу, можно было поверх ограды увидеть весь сад. Кристоф никогда не отказывал себе в этом удовольствии. Он видел поросшие травой аллеи, полянки, похожие на некошеные луга, разросшиеся на свободе деревья, которые, теснясь в беспорядке, тянулись к солнцу, и белый фасад с вечно закрытыми ставнями. Раз или два в году приходил садовник, осматривал сад и проветривал дом. Но природа брала свое, парк продолжал разрастаться и дичать, и снова в парке воцарялись покой и тишина.

Эта тишина и привлекала Кристофа. Тайком от всех он устраивался на своем наблюдательном посту; он рос и постепенно перерастал стену; сначала из-за нее выглядывали одни только глазенки, потом появился нос и, наконец, вся мальчишеская физиономия. Вскоре пришел день, когда, приподнявшись на цыпочки, Кристоф мог уже положить локти на гребень ограды, и хотя стоять в этой позе было не очень удобно, он простаивал на тумбе, опершись подбородком на сплетенные пальцы, и все глядел, слушал, — а вечер наплывал на лужайку нежно-золотистыми волнами, которые отливали синим отблеском на фоне темневших елей. Кристоф стоял так, забыв все на свете, пока на улочке не раздавались шаги прохожего. Ночью сад далеко слал свои ароматы: весной оттуда доносилось благоухание сирени, летом — акации, осенью пахло прелой сыростью опавшей листвы. Когда Кристоф возвращался из герцогского замка, как бы он ни уставал за день, он всякий раз останавливался у ворот, впивая сладостное дыхание сада; и как же не хотелось ему возвращаться в свою промозглую комнатушку… Сколько раз он играл — в ту далекую пору, когда его еще увлекали игры, — у входа в дом Керихов на небольшой площади, где между плитами пробивалась травка. По обе стороны ворот росли два огромных каштана; сам дедушка нередко приходил посидеть под ними, покурить трубочку, а дети швыряли друг в друга опавшими каштанами или раскладывали их аккуратными кучками.

Как-то утром, проходя по улице, Кристоф, по обыкновению, вскарабкался на тумбу. Мысли его были заняты чем-то посторонним. Он собрался было уже уходить, как вдруг ему почудилось что-то необычное. Кристоф взглянул на дом: окна были открыты, солнечный свет свободно врывался в комнаты, и хотя никого не было видно, старый дом, казалось, пробудился от долгой пятнадцатилетней спячки и теперь радуется своему пробуждению. И Кристоф, подавляя странное волнение, остался.

За обедом Мельхиор завел разговор о приезде г-жи Керих с дочерью, которые, по его словам, навезли с собой целую груду багажа, — эта тема занимала все умы квартала. Площадь перед домом заполонили зеваки, которым непременно хотелось присутствовать при выгрузке вещей из экипажа. Кристоф, крайне заинтересованный этой новостью, которая в его тусклом существовании была немаловажным событием, вспомнил, идя на урок, рассказы отца, по обыкновению все преувеличивавшего, и постарался представить себе хозяек сказочного дома. Днем Кристоф, занятый по горло, забыл и думать о доме; но вечером, возвращаясь обратно, он вдруг припомнил утренний разговор и, повинуясь острому любопытству, взобрался, по обыкновению, на тумбу, чтобы хоть одним глазом заглянуть в сад. Кроме мирных аллей, кроме деревьев, недвижно дремавших в закатных лучах, он ничего не обнаружил. Через несколько минут мальчик уже не помнил, что именно привлекло его сюда, и, по обыкновению, замечтался, наслаждаясь тишиной. Нигде так не мечталось ему, как здесь, когда он, с трудом сохраняя равновесие, стоял на тумбе у ограды. Рядом с уродливой, тесной, душной улочкой этот позлащенный солнцем сад был полон волшебных чар. Мысль Кристофа вольно уносилась в эти ясные, как гармония, просторы, и сами собой возникали мелодии; Кристоф погружался в сладкий полусон, забывал время, самую жизнь, стараясь уловить все шепоты своего сердца.

Так, открыв глаза и рот, мечтал он и сейчас, не зная сам, о чем мечтает, ибо ничего не видел. Вдруг его что-то словно кольнуло. Прямо против него на повороте аллеи появились две женские фигуры, и он почувствовал устремленный на себя взгляд. Чуть впереди шла молодая женщина в трауре, с тонкими, неправильными чертами лица, с пепельно-белокурыми волосами, высокая, элегантная, с небрежно-красивой посадкой головы; она смотрела на Кристофа ласково и насмешливо, а чуть позади виднелась фигурка девочки лет пятнадцати, тоже в глубоком трауре; ее личико выражало единственное желание — сдержать внезапный приступ смеха; зажимая обеими ладошками рот, она пряталась за спину матери, а та, не оборачиваясь, досадливо махала ей рукой, и чувствовалось, что девочке стоит больших усилий не расхохотаться во весь голос. Лицо у нее было свежее, бело-розовое и круглое, носик чуть-чуть толстоват, ротик тоже, подбородок пухленький, тонкие брови, светлые глаза и роскошные белокурые волосы, заплетенные в две косы и уложенные вокруг головы, круглая и крепкая шейка; гладкий и белый лоб — настоящая кранаховская девушка

Книга третья

ОТРОЧЕСТВО

Перевод Н. Жарковой

Часть первая

В доме у Эйлера

Дом погрузился в тишину. После смерти отца все, казалось, умерло. Сейчас, когда умолкли раскаты его громового голоса, с утра до вечера слышался только назойливый плеск реки.

Кристоф упорно трудился. С безмолвным ожесточением он карал себя за свое дерзкое желание быть счастливым. Он словно окаменел от гордыни и не отвечал ни на утешения, ни на сердечные слова. Стиснув зубы, он выполнял свои каждодневные обязанности и глядел на учеников леденяще-внимательным взглядом. А они, слышавшие о несчастье Кристофа, возмущались его бесчувственностью. И только те, кто был постарше и уже сталкивался с человеческим горем, понимал, что под этим внешним холодным спокойствием подросток скрывает душевную муку, и жалели его. А он даже не был благодарен им за это сочувствие. Музыка — и та не приносила Кристофу обычного облегчения. Он занимался музыкой без удовольствия, словно по обязанности. Казалось, он испытывал жестокую радость, ни в чем не находя или стараясь не находить отрады, — с умыслом не видел смысла в жизни и все-таки жил.

Оба младших брата, не выдержав пугающей тишины погруженного в траур дома, при первой же возможности уехали. Рудольф поступил в торговое предприятие дяди Теодора и поселился в его семье. А Эрнст перепробовал с десяток различных занятий, пока, наконец, не нанялся на пароход, ходивший между Майнцем и Кельном. О семье он вспоминал, только когда нуждался в деньгах. Кристоф остался вдвоем с матерью, в слишком теперь просторном для них доме; вечный недостаток средств, долги, обнаружившиеся после смерти Мельхиора, побудили их искать другое помещение, поскромнее да и подешевле, как ни печально им было расставаться с насиженным углом.

Они подыскали квартиру в третьем этаже — две-три комнатки в одном из домов на Рыночной улице. Квартал был шумный — самый центр города, вдали от реки, вдали от деревьев, вдали от всех родных мест. Но приходилось считаться с доводами рассудка, а не с чувствами. Лишний и к тому же прекрасный повод для Кристофа ощутить нелегкую усладу уничижения. Впрочем, хозяин дома, старик Эйлер, бывший секретарь суда, был дедушкиным другом и хорошо знал Крафтов; этот довод окончательно убедил Луизу, которая растерянно бродила по опустевшим комнатам и всей душой влеклась к тому, что еще хранило память о дорогих ей существах.

Кристоф и Луиза стали готовиться к переезду. Оба без конца упивались горькой печалью последних дней, которые доживаешь у осиротевшего домашнего очага, столь милого тому, кто покидает его навеки. Даже намеком не осмеливались они выказать свою боль, стыдились ее, а быть может, и боялись. Каждый считал себя не вправе открыть свою слабость другому. Сидя за столом в мрачной комнате, при полузакрытых ставнях, они, не смея произнести ни слова, наспех проглатывали обед, стараясь даже случайно не встретиться взглядом, страшась вдруг выдать свое смятение. После обеда они тут же молча расходились; Кристоф шел по делам, но когда выпадала свободная минутка, он возвращался, тайком проскальзывал в дом и подымался на цыпочках в свою спаленку или на чердак. Там, заперев дверь, он пристраивался в углу на каком-нибудь старом чемодане или на узеньком подоконнике и сидел так без мыслей, вбирая в себя невнятные шорохи старого дома, сотрясавшегося даже от шагов на улице. И сердце его дрожало вместе с этими ветхими стенами. Он тревожно ловил легчайшие шумы, идущие с улицы или же из недр самого дома: вот хрустнула половица, вот послышались почти неуловимые и такие привычные звуки — он знал их все наперечет. Мысли его путались, уносились в прошлое, и, только когда на колокольне святого Мартина били часы, он спохватывался, вспоминал, что пора отсюда уходить.

Часть вторая

Сабина

В одном из крыльев дома, по ту сторону двора, квартиру в нижнем этаже занимала молодая женщина, лет двадцати; она недавно овдовела и жила одна с дочкой. Г-жа Сабина Фрелих тоже снимала квартиру у Эйлера. Ее магазинчик выходил фасадом на улицу, а во двор смотрели две комнаты; к флигелю прилегал садик, отделенный от эйлеровских владений простой проволочной сеткой, обвитой плющом. Сама хозяйка в садике появлялась редко, зато девочка с утра до вечера копалась здесь в песочке; за садом никто не ухаживал, и все в нем разрослось по собственной прихоти, к великому неудовольствию старика Юстуса, который любил тщательно подметенные дорожки и образцово ухоженную природу. Несколько раз он пытался просветить свою жиличку на сем счет, но, должно быть, из-за его внушений она избегала выходить из дому, а сад ничуть не выигрывал от этого.

Госпожа Фрелих держала маленькую галантерейную лавочку, и дела могли бы идти неплохо в силу ее удачного расположения на торговой улице в самом центре города, но хозяйка занималась магазином не больше, чем садом. Вместо того чтобы самой вести дом, как и подобает порядочной женщине, — так, по крайней мере, считала г-жа Фогель, особенно если не располагаешь достаточными средствами, которые если и не оправдывают, то хоть объясняют безделье, — жиличка держала прислугу, девчонку лет пятнадцати, которая приходила каждое утро на несколько часов убрать комнаты и присмотреть за магазином, пока молодая хозяйка нежилась в постели или засиживалась за туалетом.

Иногда Кристоф видел из своего окошка, как Сабина лениво бродит по комнате босиком, в длинной ночной рубашке, или часами сидит перед зеркалом, ибо она была так беспечна, что забывала опустить занавески, и даже когда замечала это упущение, то ленилась закрыть окно. Кристоф, более стыдливый, чем молодая галантерейщица, отходил от окна, не желая смущать ее, но искушение было слишком велико. С легкой краской на скулах он украдкой глядел на голые худощавые руки, лениво касавшиеся неубранных волос, видел скрещенные на затылке пальцы, которые расцеплялись сами собой, онемев от усталости, видел всю ее фигурку, забывшуюся в небрежно-томной позе. Кристоф пытался убедить себя, что любуется этим приятным зрелищем просто случайно и что оно отнюдь не мешает его музыкальным думам, но мало-помалу так втянулся в это занятие, что под конец проводил у окна, глядя на г-жу Сабину, столько же времени, сколько тратила она времени на одевание. Не то чтобы она была кокеткой, — скорее неряхой и, уж конечно, не могла сравниться с Амалией и Розой, которые особенно заботливо следили за собой. Если Сабина и сидела часами за туалетным столом, так это от лени: воткнув в волосы шпильку, она подолгу отдыхала от этого непомерного труда и глядела на себя в зеркало со скорбной гримаской. Так она и оставалась до вечера полуодетой.

Часто прислуга уходила раньше, чем Сабина успевала привести себя в порядок, а покупатель звонил у дверей лавчонки. Сабина, не подымаясь со стула, слушала звонки и крики. Наконец, не торопясь, она с улыбкой входила в лавку, не торопясь начинала искать спрошенный покупателем предмет, и, если не могла обнаружить нужную вещь сразу (бывало и так) или требовалось приложить хоть какое-нибудь усилие, скажем, перенести стремянку в другой конец лавки, хозяйка спокойно заявляла, что таких товаров у нее нет; и так как она даже не пыталась навести в лавке хоть относительный порядок, пополнить недостающий ассортимент, терпение покупателей истощалось, и они шли в соседние магазины. Впрочем, покупатели не сердились на Сабину. Да и как можно было сердиться на такую миленькую особу, с таким нежным голоском и невозмутимым видом! Вряд ли ее огорчали упреки или замечания посетителей, — это чувствовалось с первого взгляда; и даже если клиент начинал было жаловаться, у него не хватало мужества продолжать, и он уходил, ответив улыбкой на очаровательную улыбку хозяйки; однако больше не возвращался. А ее это ничуть не тревожило. Она улыбалась.

Лицом Сабина напоминала молодую флорентинку. Тонко очерченные дуги бровей, серые полузакрытые глаза под густой щеточкой ресниц. Нижние веки слегка припухшие, с легкой складочкой. Небольшой, аккуратный носик с закругленной линией горбинки и приподнятым кончиком. Другая закругленная линия шла от носа к верхней губке, слегка выступавшей вперед; маленький рот был всегда полуоткрыт в капризно-усталой улыбке. Нижняя губа была немного толще верхней; в очертаниях подбородка чувствовалось что-то детски серьезное, как у мадонн Филиппо Липпи

Часть третья

Ада

После дождливого лета наступила сверкающе ясная осень. Ветви яблонь и груш гнулись под тяжестью плодов. Краснощекие яблоки блестели сквозь листву, как бильярдные шары. То тут, то там деревья поспешно облекались в блистательное убранство осени: огненно-красное, пурпуровое, цвета спелой дыни, апельсина, лимона, цвета густой подливы, цвета подрумяненного окорока. Лес стоял пестрый, как тигровая шкура, и луга убрались крохотными розовыми огоньками прозрачных безвременников.

Кристоф спускался с холма. Воскресный день угасал. Шагал он крупно, почти бежал, следуя крутому уклону. Напевал музыкальную фразу, которая с утра настойчиво звучала у него в ушах. Растрепанный, с обветренным лицом, он шел, дирижируя в такт шагам рукой, дико вращая глазами, и вдруг на повороте дороги увидел стену, а на стене белокурую девушку, которая изо всех сил притягивала к себе толстую ветку дерева и жадно засовывала в рот маленькие синеватые сливы. Оба замерли от неожиданности. Девушка, пережевывая сливу, с испугом смотрела на Кристофа, потом вдруг расхохоталась. Кристоф последовал ее примеру. На незнакомку приятно было глядеть: ее круглое личико лучистым ореолом обрамляли белокурые вьющиеся волосы, щеки у нее были круглые и розовые, глаза голубые, нос довольно большой, но задорно вздернутый, рот маленький, из-под ярко-красных губ виднелись белые зубы с крупными, немного выступающими вперед резцами, подбородок чувственный, и вся она была статная, полнотелая, хорошо сложенная, крепко сбитая. Кристоф крикнул ей, не останавливаясь:

— Приятного аппетита!

Но девушка окликнула его:

— Послушайте-ка! Будьте добреньки, помогите мне. Никак не слезу…

Книга четвертая

БУНТ

Перевод Р. Розенталь

Предисловие к первому изданию

На пороге нового этапа «Жан-Кристофа», этапа, где звучит довольно резкая критика, способная задеть читателей любого направления, я прошу моих друзей и друзей Жан-Кристофа не считать наших суждений окончательными. Каждая из наших мыслей — это только определенный момент нашей жизни. Разве не затем мы живем, чтобы исправлять ошибки, преодолевать предрассудки, добиваться широты ума и сердца? Терпение! Окажите нам доверие, если даже мы ошибаемся. Осознав свои ошибки, мы посмотрим на них еще суровее, чем вы сами. Каждый день мы стремимся хоть немного приблизиться к истине. Когда дойдем до конца пути, тогда и судите о наших усилиях. Как гласит старинная пословица: «Конец венчает жизнь, как вечер — день».

Р. Р.

Ноябрь 1906 г.

Часть первая

Зыбучие пески

Свободен!.. Свободен от себя и других!.. Сеть страстей, целый год оплетавшая его, вдруг порвалась. Как это произошло? Он и сам не знал. Он вдруг вырос, и петли поддались мощному напору его «я». Это был один из тех кризисов роста, когда здоровые натуры единым могучим движением сбрасывают вчерашнюю, уже омертвевшую, оболочку, в которой они задыхались, — свою прежнюю душу.

Кристоф, еще не понимая, что же произошло, дышал полной грудью. Когда он возвращался домой, проводив Готфрида, под аркой городских ворот бушевала ледяная вьюга. Уклоняясь от ее порывов, прохожие втягивали голову в плечи. Девушки, торопившиеся на работу, ожесточенно сражались с ветром, который трепал их юбки: они останавливались, чтобы отдышаться, щеки и нос у них горели, взгляд был сердитый, они с трудом удерживались от слез. Кристоф смеялся от радости. Шквала он не замечал. Он думал о другом шквале, от которого только что спасся. Он смотрел на зимнее небо, на укутанный снегом город, на людей, сражавшихся с ветром; смотрел вокруг себя, в себя: ничто не связывало его ни с чем. Он был одинок… Одинок! Какое счастье быть одиноким, принадлежать себе! Какое счастье стряхнуть с себя свои цепи, боль воспоминаний, неотвязные, как бред, любимые или ненавистные образы! Наконец он живет, наконец он не добыча жизни, а хозяин ее!

Кристоф пришел домой весь в снегу. Он весело встряхнулся, как мокрый пес. Подойдя к матери, которая мела коридор, он обхватил ее и приподнял, что-то ласково выкрикивая, будто играл с ребенком. Старая Луиза беспомощно барахталась в объятиях сына, облепленного таявшим снегом; она обозвала его дуралеем и залилась добрым, детским смехом.

Кристоф в одно мгновение взлетел по лестнице в свою комнату. Он едва различал свое отражение в маленьком зеркале — так сумрачен был дневной свет. Но сердце его ликовало. Тесная, низкая комната, в которой негде было повернуться, показалась ему целым королевством. Кристоф заперся на ключ и даже рассмеялся от удовольствия. Наконец-то он найдет себя! Как давно он себя потерял! Ему не терпелось уйти в свои мысли. Они были — как большое озеро, сливавшееся вдали с золотистой дымкой. После ночи, проведенной без сна, в лихорадке, он стоит на берегу, ноги его лижет студеная вода, тело обдает теплым утренним ветерком. Он бросается вплавь, не зная, куда приплывет, — да и не все ли равно? Радостно отдаваться на волю волн. Он молча смеялся и слушал тысячи голосов, звучавших в его душе, — казалось, в ней роились бесчисленные живые существа. Напрасно Кристоф силился разобраться в этом хаосе, — голова кружилась, рождалось ощущение бурного счастья. Радостно было чувствовать в себе эти неведомые силы. Он испытает свое могущество позднее, решил он беспечно, а пока что, застыв, горделиво упивался своим внутренним цветением, вдруг прорвавшимся, как нежданная весна после долгих месяцев прозябания.

Мать звала его завтракать. Он спустился вниз, чувствуя себя оглушенным, словно наглотался свежего воздуха; он так сиял от радости, что Луиза спросила, что с ним. Вместо ответа он обнял мать за талию и закружился с нею вокруг стола, на котором дымилась миска с супом. Луиза, запыхавшись, крикнула, что он сошел с ума. Вдруг она всплеснула руками.

Часть вторая

Пески засасывают

Как раз в эту пору деятельности Кристофа, мечтавшего возродить немецкое искусство, в городе проездом побывала труппа французских актеров. Вернее сказать, не труппа, а, как водится, кучка, случайное сборище неизвестно где подобранных полунищих субъектов, молодых и никому не ведомых актеров, готовых идти в кабалу, только бы им позволили выступать на сцене. Все они были впряжены в колесницу старой и прославленной актрисы. Гастролируя в Германии, она по пути остановилась в маленькой столице, где собиралась дать три спектакля.

Журнал Вальдгауза поднял вокруг этих гастролей большой шум. Маннгейм и его друзья были осведомлены о литературной и светской жизни Парижа, или, вернее, хвастали своей осведомленностью: повторяли сплетни, подобранные в бульварных листках и понятые с грехом пополам; они представляли в Германии французский дух. Не мудрено, что Кристоф потерял к нему всякий интерес. Маннгейм наскучил ему своими гимнами в честь Парижа. Он не раз ездил туда; в Париже у него жили родные, — у него была родня во всех концах Европы; повсюду она усваивала национальные особенности страны и иногда получала ее титулы. Сие Авраамово племя насчитывало в своей среде английского баронета, бельгийского сенатора, французского министра, депутата рейхстага и папского графа. При всей своей спаянности и уважении к общему корню, от которого они происходили, это были завзятые англичане, бельгийцы, французы или паписты; они уже из одной гордости не допускали, чтобы страна, где они поселились, не была лучшей из всех. Один лишь Маннгейм из любви к парадоксам решил, что забавнее будет предпочесть любую чужую страну своей. О Париже он говорил часто и восторженно, но, расхваливая парижан, изображал их чуть ли не помешанными — какими-то развратниками и бахвалами, которые только и знают, что устраивать пирушки и революции, и никогда серьезно не относятся даже к себе; поэтому Кристофа не очень-то прельщала «византийствующая и упадочная республика по ту сторону Вогез». Кристоф искренне представлял себе Париж таким, каким он был изображен на одной наивной гравюре, которую ему довелось видеть в каком-то немецком издании, посвященном вопросам искусства: на первом плане — дьявол собора Парижской богоматери; скорчившись, сидит он над крышами города. Внизу надпись:

Как истый немец, Кристоф питал презрение к развратным французам и их литературе, хотя знал только несколько игривых водевилей, да еще «Орленка», «Мадам Сан-Жен»

В репертуаре, вывезенном в Германию французской трупной, были две-три классические пьесы, но главное место в нем занимал тот хлам, который по преимуществу импортируется из Парижа: нет ничего более интернационального, чем посредственность. Кристоф знал «Тоску»

Часть третья

Освобождение

Теперь вокруг Кристофа была пустота. Ни одного друга. Милый дядя Готфрид, который был ему опорой в трудные времена и в котором он так нуждался сейчас, уже несколько месяцев, как исчез, и на этот раз — навеки. Как-то летним вечером Луиза получила письмо, написанное крупным почерком, судя по обратному адресу, из какой-то отдаленной деревни; неизвестный адресат писал, что брат ее умер: старенький разносчик при всех своих немощах ни за что не хотел отказаться от скитаний. Там, на сельском кладбище, его и предали земле. Последняя мужественная и чистая дружба, в которой Кристоф мог бы найти поддержку, канула в бездну. Он остался один со своей одряхлевшей матерью, которая могла лишь любить сына, но не понимала его. Вокруг него расстилалась огромная германская равнина — угрюмый океан. При каждой попытке выбраться на берег его захлестывала еще более высокая волна. А враждебно настроенный город хладнокровно взирал, как он тонет.

И вот, когда он бился, стараясь удержаться на поверхности, перед ним возник, словно молния в обступившей его ночи, образ Гаслера — великого музыканта, которого он боготворил с детских лет, чья слава теперь гремела по всей стране. Он вспомнил обещания, некогда данные ему Гаслером, и со всей силой отчаяния ухватился за эту последнюю соломинку. Гаслер может спасти его! Гаслер должен спасти его! Чего он, Кристоф, просит? Не помощи, не денег, не материальной поддержки. Только одного: чтобы его поняли. Ведь и Гаслера некогда травили, как его, Кристофа. Гаслер — свободный человек. Он поймет свободного человека, которого так мстительно преследует и грозит задушить немецкая посредственность. Ведь оба они ведут одну битву.

Он не стал откладывать задуманное: предупредил мать, что будет отсутствовать неделю, в тот же вечер сел в поезд и отправился в большой город на севере Германии, где Гаслер был дирижером. Кристоф не мог больше ждать. Он чувствовал, что задохнется без этого глотка свежего воздуха.

Гаслер был знаменит. Его враги не сложили оружия; а друзья его хором кричали, что он величайший музыкант настоящего, прошлого и будущего. Окружающие ругали или хвалили его, доходя до абсурда и в том и в другом. Закалки у него не было, и поэтому критика его ожесточила, поклонение избаловало. Все свои силы Гаслер расходовал на то, чтобы досаждать своим критикам и исторгать у них вопли негодования, — он напоминал мальчишку, измышляющего всякие каверзы, и надо сказать, что каверзы Гаслера были самого дурного пошиба: он не только разменивал свой огромный талант на ухищрения, которые приводили в ужас жрецов искусства, но из озорства выбирал причудливые тексты, странные сюжеты, двусмысленные и даже скабрезные ситуации, словно нарочно старался оскорбить здравый смысл и чувство приличия. Рычание буржуа доставляло ему удовольствие; и буржуа не отказывал в этом удовольствии Гаслеру. Сам император, который вмешивался в дела искусства с наглой самоуверенностью, свойственной выскочкам и царствующим особам, расценивал успех Гаслера как успех скандала и никогда не упускал случая выказать пренебрежение и равнодушие к его бесшабашной музыке. Гаслера выводила из себя и восхищала эта оппозиция его величества, которую передовое немецкое искусство воспринимало, как аттестат зрелости, и он продолжал еще усерднее бить стекла. При всяком новом дурачестве композитора его друзья исступленно кричали, что он гений.

ПРИМЕЧАНИЯ

Над романом «Жан-Кристоф» Ромен Роллан работал более двадцати лет.

Первоначальный замысел книги относится к весне 1890 года, когда Роллан впервые представил себе будущего героя, «который видит и судит современную Европу глазами Бетховена». Замысел этот был еще очень расплывчатым и неконкретным. В последующие годы, работая над другими произведениями, Роллан постоянно возвращался к образу «современного Бетховена», обдумывая план книги, делая черновые зарисовки и наброски.

«Первый четкий чертеж целого сложился в мае 1896 года», — писал впоследствии Роллан. Однако и план 1896 года претерпел затем значительные изменения.

Вначале писатель думал создать роман, еще более обширный по охвату действительности, чем его окончательный вариант. Роллан хотел поставить в центре книги не одного, а двух героев, которые дополняли бы друг друга. Рядом с новым Бетховеном на страницах книги должен был появиться революционер типа Мадзини. Кристоф должен был принять участие в революционных событиях в Германии и Польше. Эта неосуществленная часть по первоначальному замыслу следовала за книгой «Подруги» и должна была предшествовать швейцарскому эпизоду, встрече с Анной Браун из книги «Неопалимая купина». Затем Роллан отказался от намерения написать «том о Революции и международных социальных схватках» и заменил эту часть главами, рассказывающими о более знакомом ему французском рабочем движении (начало «Неопалимой купины»).

К концу 90-х годов у Роллана были написаны отдельные главы, эпизоды. «Младенец Кристоф» родился в сентябре 1895 года, первые строки «Зари» написаны у его колыбели. С тех пор он незримо сопровождал каждый мой шаг… В 1897 году мне явилась Грация… Один за другим без всякой последовательности по зернышку сыпались эпизоды романа. В феврале 1898 года я повстречался с Коринной, и мы стали добрыми друзьями. В 1900 году неожиданно в дверь ворвалась Анна из «Неопалимой купины» (Р. Роллан, Воспоминания, «Художественная литература», М. 1966, стр. 448). Создавая отдельные страницы будущей книги, Роллан еще не был уверен в замысле целого и вначале не намеревался публиковать эти эскизы.