В темных религиозных лучах. Вместо послесловия

Розанов Василий Васильевич

…Неприятный лязг или шум около головы заставил меня вскочить и сесть на койке. «Что такое? Да… Была буря, и мы не могли выйти в море». В самом устье Двины разыгрались такие буруны, кипение пены и брызг, сквозь которые нельзя было прорваться в могуче колыхавшееся, но гораздо более устойчивое и безопасное море. Я дивился: «Как, по реке нельзя идти в бурю, а по морю можно?» Но мне сказали, что я ничего не понимаю, и я покорно лег спать, когда пароход бросал якорь перед Динаминдом. Долго ли я спал, не знаю. Но слова накануне, что «в море полная буря», сделали меня тревожным и заботливым. Я поспешно натягивал носки, твердо заприметил спасательный пояс на бечевке, а другим глазом смотрел, как о стекла окна лязгали серые массы льдистой воды. «Мы идем? значит, мы идем!» — догадался я и еще более заторопился.

Пароход шел беспокойно. Что-то с ужасной силой визжало позади его, полминуты, минуту, и умолкало; и все приходило в порядок: шумела только машина. Но это продолжалось опять не долее одной или двух минут, и начинался снова мне непонятный визг сзади, совершенно заглушавший машину. Мне было понятно, что когда стучит машина — «хорошо», а когда визжат там, сзади, — «не хорошо». Ход машины в пароходе — как пульс: пульс нашего парохода был с перебоем, и это внушало мне страх. Гораздо позднее я расспросил, чтó это такое визжало сзади, и мне объяснили, что корма парохода от сильной килевой качки поднимается совершенно над уровнем воды, винт обнажается, и вот — когда он обнажается — то лопасти его, не встречая сопротивления воды, начинают с ужасающей быстротой, как волчок, вертеться в воздухе, и в то же время машина, не работая, стучит удесятеренно быстро. Корма опускается, винт погружается в воду, получает себе сопротивление, медленно гребет — и машина опять идет в той правильности и регулярности, с расчетом на которую построена. Значит, я не ошибся, думая: «не хорошо», потому что, конечно, «не хорошо», когда машина в положении, не рассчитанном механиком.

Наверху была паника, конечно, от глупости человеческой. Нос, действительно, то чудовищно вздымался кверху, то падал вниз, рассекая море и погружаясь в хаос пены и брызг. Было, во всяком случае, необыкновенно красиво. Я выбрал среднюю линию, рассекавшую пароход пополам, и уселся в точке, которая почти не качалась. Я сказал о глупости человеческой. Действительно, я пошел предварительно отыскать прислугу, имевшую билет третьего класса, и что же? Мужики, солдаты, здоровенные, забились под навес в самый что ни на есть кончик носа, т. е. в точку наибольшей качки, и изливались в рвоте, слезах, отчаянии. «Смерть наша пришла». Я взял прислугу под руку и повел к воздуху, говоря и другим, чтобы шли туда же. «Туда? — с ужасом говорили солдаты, — где ветер и брызги? Мы и здесь чуть живы!» И они ползли все в угол, все дальше, в острый треугольник носа, в наивысшую качку. Я махнул рукой. «Где их выучить многопольной системе и травосеянию и орошению!» — «Не трошь… И так издыхаем».

Устроив прислугу в точке возможно меньшего качания и дав ей есть, я завернулся сам в плед и сел, и наблюдал море. Море без бури — половина картины. Волны, действительно, были велики. Я видел по размерам и направлению одной, что она обольет меня. Можно бы отскочить в сторону, но она шла так быстро, что я, очевидно, не успел бы этого. Я только отвернул лицо и согнулся, как на молитве. С ужасным шумом покатилось что-то по спине, прокатилось дальше, разлетелось, и когда я выпрямился, то сказал: «Хорошо». Действительно, в силу горизонтального движения воды она вас как-то не мочит, ничего худого не делает, а только шелестит, скользит, и вы обрызганы, как цветок, а не мокры, как мочалка. Бирюзовые, изумрудные, серые, белые клоки водной стихии сверкали, ни секунды не спокойные, ни секунды не монотонные. Прекрасно. Восхитительно.