Доктор Сергеев

Розенфельд Семен Ефимович

Роман «Доктор Сергеев» рассказывает о молодом хирурге Константине Сергееве, и о нелегкой работе медиков в медсанбатах и госпиталях во время войны.

Часть первая

Ленинград

I

На душе было светло и радостно. То, что в течение шести долгих лет держало властной рукой — лекции, анатомичка, лаборатории, клиника, зачеты, экзамены, — сейчас сразу отошло. Годы института позади, в кармане пиджака — диплом, тут же выписка из протокола Ученого совета — оставить при кафедре внутренних болезней. Впереди — шесть недель отпуска, потом, с открытием клиники, — работа в институте.

Костя Сергеев незаметно прошел добрый десяток кварталов — от института до набережной Невы. И вот уже Летний сад, с детства знакомый, огражденный со стороны реки тонкой, как кружево, ажурной решеткой. Сколько раз он приходил сюда — то с толстой книгой Ланга — «Сердце и сосуды», то с объемистым томом «Фармакологии» Граменицкого или с другим учебником, и в мягкой тени старых деревьев, в тиши спокойного сада читал очередную главу.

Вот угол, соединяющий широкую светлую Неву с тихой желтовато-мутной Фонтанкой, вот горбатый мост, захватывающий обе реки сразу, вот в углу сада, у самого входа в Летний дворец Петра, старая зеленая скамья, дававшая на протяжении многих лет приют и отдых в нежной тени густых деревьев.

Костя с удовольствием опустился на любимую скамью. Впервые за несколько лет он мог сидеть здесь не с учебником в руках, не усталый, а просто так, только отдыхая и радуясь.

Он наслаждался всем — солнечным теплом, светом, тишиной, тенью старых, густых, высоких деревьев. И только улавливая краем уха доносящиеся издалека короткие отрывки последних известий по радио о фашистских бомбардировках и обстрелах мирных городов, он смутно ощущал где-то в глубине сознания тяжелую тревогу. Но, как ни старался Костя, он не мог представить себе воочию, реально ужасы того, что делается сейчас во Франции, в Бельгии, в Югославии, в Греции… Как ни достоверны были все сообщения, как ни взывала к человечеству страшная правда — она казалась невозможной, непостижимой, она не укладывалась в сознании Кости — слишком уж ярко светило солнце, слишком нежна была зелень, слишком приветливо синело высокое небо.

II

Шесть недель прошли быстро, как шесть коротких дней. Поездки на острова сменялись посещениями Петергофа, Шлиссельбурга, Детского Села, Павловска, Сестрорецка. Маленький речной трамвай уступал место пароходу, потом уютным пригородным поездам с белыми занавесками на окнах, потом стоместному шумному автобусу. Дни мелькали один за другим, заполненные все новыми и новыми впечатлениями Взморье у Стрелки, бронзовые фонтаны Петергофа, парки Павловска, мрачные казематы Шлиссельбурга — все, что видел Костя в эти недели, оставалось уже далеко позади. И то, что в начале этих недель казалось отдаленным, надвинулось вдруг, сразу. Он даже не успел прочесть всю ту обширную литературу, которой он хотел «подкрепиться» перед началом работы в клинике.

И вот знакомое здание клиники, сверкающие свежей краской коридоры, знакомые лица сестер, сиделок. Старая санитарка Домна Ивановна, работающая здесь больше сорока пяти лет, увидев Костю, сразу подошла к нему:

— Кончили?

— Окончил, Домна Ивановна.

— Поздравляю с доктором. — Она протянула ему мягкую морщинистую руку. — У нас будете работать?

III

Он пришел в клинику бодрый и свежий. Было еще рано, от вымытых полов и стен больших коридоров веяло приятным холодком, сквозь окна падал мягкий свет неяркого осеннего солнца.

В палате Костя, едва сказав: «Здравствуйте, товарищи!», сразу же обратил внимание на странную позу больного Самойлова.

Он сидел, беспомощно опираясь на высоко подложенные подушки, голова была запрокинута, рот открыт. Видимо, ему не хватало воздуха. Костя направился к нему, и уже издали, увидев его лицо, взволнованно подумал:

«Цианоз… Одышка… Наступает острая недостаточность сердца…» Лицо больного было иссиня-бледно, пересохшие губы темны, почти черны, испуганные глаза, несмотря на отеки, широко открыты и вместе с тем странно безжизненны и равнодушны. Живот вздулся, будто в него накачали воздух.

— Что с вами? — спросил Костя.

IV

Жизнь клиники шла обычным чередом. Одни больные поправлялись совсем, «начисто выздоравливали», как говорила Домна Ивановна, и выписывались, довольные и благодарные. Другие, с тяжелыми хроническими болезнями, отдохнув, набравшись сил, уходили лишь «подлеченные», как называла их все та же Домна Ивановна. Третьи задерживались надолго или уходили домой, как пришли в клинику, — слабые и нетрудоспособные. Четвертые… Но о них Костя не любил думать.

Костя отдавал все свое время клинике и часто оставался даже на ночь, если ему казалось, что больному грозит опасность. Он нередко ошибался — больной хорошо спал всю ночь. Дежурный врач убеждал его идти отдохнуть, но Косте казалось, что как только он уйдет, с больным случится несчастье.

По ночам, когда в палатах гасили огонь и только дежурная синяя лампа проливала скупую струю сумеречного света, Костя ощущал себя т» с, как в первые дни своей самостоятельной работы в клинике. Возникало чувство гордости за то важное, ответственное дело, которое было ему поручено, и охватывал страх, когда казалось, что над больным нависает угроза. Тяжелое, хриплое дыхание, спутанные слова бреда, чей-то сдержанный стон — все заставляло настораживаться, присматриваться к больному, оказывать ему помощь, которую без него, возможно, не оказали бы из-за выработанного многолетней практикой спокойствия персонала. Даже добрая Домна Ивановна часто отказывалась вызвать к больному дежурного врача или сестру и говорила:

— Ничего, голубок, и так заснешь, и доктор и сестра заняты около серьезного больного.

И сестры, добросовестные, строгие, обязательные, тоже нередко сердились:

V

Поздно наступившая осень была сухой и солнечной. В садах и аллеях медленно опадали последние желтые листья и, долго кружась в воздухе, нехотя опускались и покорно ложились по краям дорожки.

Костя, страстно любивший такие дни, выйдя и) клиники, пошел вдоль знакомого проспекта. Тягостное чувство досады за непоправимую грубость сейчас заметно смягчилось.

Он старался отстраниться от случившегося, забыть о тяжелом инциденте, но мысли и чувства у него путались.

«Как хорош Ленинград в такие дни… — думал он. — Чудесная осень… Жаль, что это произошло… Зачем я вступил с ним в спор? Зачем я не сдержал себя? Надо забыть об этом, думать о другом… О Лене. За целый день я ни разу не позвонил ей. Сейчас позвоню. Пойдем вместе гулять. Надо рассказать об этой истории. Ведь он старый человек, старый врач. Когда я родился, он уже семь лет был врачом. Семь лет подавал профессору галоши… Оставалось еще восемь… Фу, какая чепуха лезет в голову… Зачем я думаю об этом? Надо переключиться на другое…»

Но о чем бы Костя ни думал, мысль упрямо возвращалась все к тому же. Вспоминалось лицо Степана Николаевича, его вначале свирепый, потом растерянный вид.

Часть вторая

Фронт

I

После больших помещений ленинградской клиники в медсанбате все казалось крохотным и неудобным. Просторная изба, служившая операционной, заполненная столами, шкафчиками, словно сузилась, стала маленькой, невместительной. Рабочее место было ограничено, воздуха не хватало.

Костя, выйдя от командира санбата, надел халат и вошел в операционную в ту самую минуту, когда на стол положили больного и сестра быстрыми движениями смазывала йодом кожу вокруг раны.

— Военврач третьего ранга Сергеев прибыл в ваше распоряжение, — старательно, по-военному доложил Костя старшему хирургу Соколову.

Хирург, невысокий, в белом халате, с белым колпаком и с марлевой маской, закрывшей почти все лицо до самых глаз, склонился над столом. Руки его, в желтых резиновых перчатках, были подняты кверху, готовые опуститься на операционное поле.

— Очень хорошо, — сказал он, подняв голову. — Прекрасно. Переодевайтесь и приступайте к работе. Дела по уши.

II

На новом месте работали не так много, как раньше. И расположились здесь прочнее, заняв ряд удобных помещений достаточно просторной школы. Сортировочная, перевязочная и операционная помещались в больших комнатах, столы освещались широкими окнами; рядом поместилась такая же светлая предоперационная, за ней госпитальная, состоявшая из трех палат. Все было совсем как в больнице мирного времени. Когда подвоз раненых на время прекращался, Косте казалось, что он снова в своей ленинградской клинике, что тишину помещений ничто не может нарушить и он будет снова спокойно записывать в свои толстые тетради все, что захватывало его внимание. Порой выдавался свободный час-другой, и он торопился занести в «анналы» — как шутливо именовал Трофимов его тетради и блокноты — все случаи поразительного действия сульфидина и стрептоцида в лечении гнойных ран.

Эта тема стала теперь его основной темой. Он знал статистику прошлых войн: его поражали цифры смертности и ампутаций вследствие нагноений и сепсиса. Даже в самые светлые времена расцвета листеровского учения хирургия не могла в полной мере бороться с послераневыми инфекциями, и во всех армиях погибали и оставались калеками сотни тысяч людей, в то время как сама рана вовсе не угрожала ни жизни солдата, ни даже целости его рук и ног. И вот сейчас порошок стрептоцида запросто решает судьбу человека — припудривая из самого примитивного пульверизатора свежую рану, Костя уже твердо знал, что стрептоцид безусловно задержит рост и размножение микробов. Если врач сталкивался с уже инфицированной раной, то, обрабатывая ее тем же путем, он знал наверняка, что резко уменьшает или вовсе устраняет инфекцию.

Костя переживал период влюбленности в сульфамидные препараты. Он с удовольствием смотрел на банки с стрептоцидом, сульфидином, сульфазолом, и его охватывало то великолепное чувство, которое испытывает артиллерист, стоя у дальнобойного усовершенствованного орудия, или летчик, управляющий чутким, беспрекословно подчиняющимся боевым самолетом. Обрабатывая рану, он словно смотрел через сильнейший микроскоп и видел мириады микробов, страшных врагов человека, готовых захватывать все большее и большее пространство, терзать живой человеческий организм, приносить страдание и смерть. И вот эти невидимые человеческим глазом убийцы миллионов людей сейчас во власти человека. Надо их только достаточно засыпать вот этим белым порошком, надо только достаточно насытить им кровь больного, и убийцы будут уничтожены!..

Костя обрадовался, когда ему поручили сопровождать санитарный транспорт в полевой подвижной госпиталь. Он хотел увидеть своих старых больных, осмотреть их раны, услышать от врачей отзывы о результатах работы санбата.

Первым он увидел Бушуева. На его голове еще белела круглая, как ермолка, плотная повязка, но выглядел он почти здоровым и работал вместе с остальными санитарами, ничуть не уступая им в бодрости и силе. Сергеев был удивлен, но Бушуев сказал невозмутимо, пряча в глазах озорные огоньки:

III

Еще задолго до войны Лена часто видела один и тот же сон: будто идет она по своей Гагаринской улице и над ней внезапно появляются гудящие черные машины и быстро покрывают все небо почти до самого горизонта. Машины спускаются совсем низко и вдруг выбрасывают блестящие голубые, розовые, зеленые шары. Падая на улицу, шары эти с грохотом взрываются, высоко, насколько видит глаз, подбрасывают многоэтажные дома, и они рассыпаются фонтаном обломков, камней, земли. Люди бегут вдоль улицы, и с ними вместе бежит Лена. В лицо ей дует горячий ветер, впереди стреляют оранжевым огнем узкие длинные орудия. Она бежит в жестоком испуге, стремясь укрыться в знакомом подвале совсем уже близкого дома, но огромная черная машина спускается над нею, из круглого отверстия вылетает красный шар и, грохоча, шипя, разрывается у самых ног. В грудь ударяет сноп огня. Лена умирает, и, умирая, она успевает подумать: «Убита… Что будет с папой?..» — и просыпается. Кругом спокойно и тихо, и она уже понимала, что все это было только во сне, но тоска еще давила грудь. Лена, как в детстве, бежала к старой няньке и шепотом рассказывала об ужасном сне. И Мокеевна, прижимая ее к себе, неизменно отвечала:

— Страшен сон, да милостив бог… Не бойся, девочка, спи.

Лена часто видела этот сон и всегда долго оставалась под его тягостным впечатлением. Изредка содержание сна несколько изменялось, и тогда вместо черных машин появлялись бегущие по улицам немцы с неестественно красными лицами, с большими фашистскими знаками на железных касках. Они оглушительно стреляли из громадных, похожих на большие зенитные орудия, черных автоматов. Длинная пуля попадала в самую середину груди, и рана быстро расширялась, становилась круглой и большой, воздух с шипением вырывался из легких. Лена широко раскрывала рот, мучительно хотела крикнуть, но голоса не было, даже шепот не получался… И, проснувшись, она в испуге снова бежала к няньке, и та тихонько крестила ее под одеялом и говорила:

— А ты поменьше газет читай и радива не слушай.

Но Лена читала газеты и слушала радио. И все, что делали фашисты в Польше, Франции, Бельгии, Греции, Югославии, остро врезалось в память. Убийства тысяч людей, злобная бомбежка Варшавы, Лондона, Белграда, чудовищное разрушение Честерфильда, Бристоля, Ковентри, Манчестера, тысячи злодейств во всех государствах Европы, — все отлагалось где-то в глубине мозга, в далеких тайниках сердца.

IV

Костя также томился тяжелым неведением о близких. Лена, отец и мать — все словно сговорились, никто не давал о себе знать.

— Что они, с ума посходили там? — сердился он. — Ни от кого ни слова!

— Так ведь многие же не получают писем… — успокаивал его Трофимов. — Подумай! Разве только на самолетах, так ведь у них и без почты работы хватает.

— Пойми, — все больше волновался Костя. — Ведь я не знаю даже, где Лена, что с ней, уехала ли она, если уехала, то куда?.. Что с отцом, с матерью?..

— Все узнаешь, потерпи еще немного, — обнадеживал его Трофимов.

V

События разворачивались со стремительной быстротой. Фашистская армия приближалась к Москве. На карте отчетливо вырисовывалось огромное полукольцо, с каждым днем все туже сжимавшее столицу. Дороги, идущие по радиусу к одной точке, казались цепкими щупальцами, жадно протянутыми к сердцу страны и готовыми вот-вот вцепиться в него. Они протягивались все глубже на восток, грозя обогнуть Москву и замкнуть кольцо. Информбюро сообщало об отходе наших войск, об оставленных городах. «Правда» в передовой писала об опасности, нависшей над столицей.

Всматриваясь в карту, прислушиваясь к разговорам, Сергеев весь наполнялся тягостной тревогой. Неужели возможно окружение Москвы?..

И тут же чувствовал всей глубиной своего существа, что это невозможно. Ленинград окружен, отрезан от страны, но это еще не значит, что он сдастся врагу; враг приближается к Москве, захватил на пути к ней десятки городов, бросает в бой десятки дивизий — но Москвы ему не видать, как не видать и Ленинграда!

— Почему ты уверен в этом? — спрашивал его ставший в последние дни угрюмым и молчаливым Трофимов.

— Потому, что я уверен в наших силах… — страстно отвечал Костя. — У нас огромные силы… Огромные, нетронутые резервы!