Мир не в фокусе

Руо Жан

«Мир не в фокусе» второй после «Полей чести» роман Жана Руо, изданный на русском языке. Роман необычен как по своему сюжетному построению, так и по стилю изложения. Автор мастерски описывает внешнюю сторону жизни, ее предметность, в совершенстве овладев искусством детали, особенно в картинах природы. Автор не боится открыть свой внутренний мир, тайники своей души, он глубоко психологичен; тонкая ирония и даже насмешка над собой переплетаются с трагичностью. Трагедия любви и одиночества, жизни и смерти, трагедия самого человеческого существования — фейерверк чувств пронизывает все произведение, заставляя читателя глубоко сопереживать. Удивительна поэтичность и даже музыкальность прозы Жана Руо. Роман-поэма, роман-симфония, уникальный и великолепный образчик экзистенциального романа — вот далеко неполная характеристика этого блестящего произведения.

_______________________

Жан Руо.

Фотография Луи Монье

.

Жан Руо родился в 1952 году в небольшом провинциальном городке на северо-западе Франции. Несмотря на образование, полученное в Нантском университете, он долгое время работал в самых, казалось бы, неожиданных для филолога местах — рабочим бензоколонки, уличным торговцем, продавцом газет. Наконец в 1990 году Жан Руо с триумфом входит в литературу со своим первым романом «Поля чести», отмеченным престижной во Франции Гонкуровской премией. Писатель открывает этим романом серию произведений, в которую вошли еще три романа-воспоминания: «Великие люди» (1993), «Мир не в фокусе» (1996) и «За ваши подарки» (1998). В основу всех четырех романов легли судьба самого автора и судьбы членов его семьи.

Мир не в фокусе

[1]

I

Я нелюдим, разговоры меня утомляют, и потому сам не знаю, как после восьми лет пансиона со строгим режимом (где все наше женское окружение составляли три старые монашки с подростковой порослью усов) занесло меня во второй состав местного футбольного клуба Амикаль Логреен, в убогую раздевалку при деревенском стадионе, который можно было бы принять за пахотное поле, не будь прочерченной известью разметки да стоек ворот — и это помимо моей воли, на безрыбье, как старое проверенное лекарство от воскресной скуки.

И все-таки какая же скверная погода. Поэтому сразу после финального свистка игроки спешат укрыться в четырех стенах наспех выстроенного барака. Каждый старательно чистит о бетонный порог ботинки, покрытые толстым слоем грязи, устилая землю лепешками глины, продырявленной, будто пробойником, шипами бутсов, прежде чем по одежде на горбатой вешалке отыскать свое место и с подлинной или наигранной усталостью, развалиться на казенной скамейке, которая идет вдоль стен маленькой комнатушки, наполненной запахами пота и камфарного масла. Это обычная времянка: прямоугольные цементные плиты зажаты между балками, сквозь мутное стекло в зеленой металлической двери и маленькое окошко в углу душевой льется тусклый послеполуденный зимний свет, односкатная рифленая крыша сделана из композита — но и этого достаточно, чтобы защитить от ледяного атлантического ветра с дождем, от которого цепенеют редкие зрители, собравшиеся под навесом у буфетной стойки; глядя на них, не перестаешь удивляться, что за удовольствие находят они в этих унылых встречах. Впрочем, не только скука, но и одиночество толкает на странные поступки. Горстка болельщиков каждое воскресенье выстаивает у ограждения — белой облупленной трубы на бетонных подпорках; съежившись от холода, засунув руки в карманы, они демонстративно топают ногами, закатав брюки, чтобы не испачкаться в грязи, — отсюда их привычка ходить, осторожно ступая, на цыпочках. Некоторые из них в кепках, другие — с непокрытой головой, по волосам стекают капли дождя — просто диву даешься, до чего редко встречаются в этих краях, казалось бы, необходимые здесь дождевик и зонт, словно их обладатель боится прослыть мокрой курицей или кисейной барышней, которой не место в гнездилище настоящих мужчин. В большинстве своем болельщики лишь зябко поднимают воротники курток — бессменной круглый год одежды, в которой единственным сезонным отличием является шарф осенней расцветки: не завязанный, небрежно перекрещенный, он болтается под полами куртки — вот оно, высокомерное презрение к превратностям климата, когда к ним нелегко приспособиться кошельку.

Знатоки в силу обстоятельств, они раздают ценные указания из-за боковой: «Бей, пасуй, отбивай от ворот», — хотя легко, конечно, сказать! Всякий раз, когда мы теряем мяч, они отворачиваются с досадой, всем своим видом как бы говоря: «Да на что тут смотреть» или: «Хватит, насмотрелись уже», — и впадают в отчаяние, будто от этого зависят судьбы мира. Но мир здесь ни при чем, просто, выражая досаду, они хотят показать публике, которая из них же самих и состоит, как увлечены они матчем, или, хотя бы, стараются убедить в этом друг друга. Ну почему он держит мяч, когда никем не опекаемый партнер по команде, прорвав оборону, сеет панику в рядах противника? Да тут чисто голевой момент, и мяч давно был бы в воротах, если б этот кретин (к примеру, я) не лез из кожи вон, чтобы удержать его у себя и испробовать свои финты — это когда вы делаете вид, будто хотите обойти защитника справа, он решает, что вы собираетесь проскочить слева, а на самом деле именно справа вы и будете его обходить, но тот, кто играет против вас, — белокурый огромного роста кровопийца, должно быть, потомок викингов, из тех, что в IX веке своими набегами повергали в ужас поселения в устье Луары, пока сами не осели там, — ничуть не смущенный вашими хитроумными уловками, одним движением плеча бесцеремонно отстраняет вас и, отобрав мяч, посылает его далеко вперед с видом человека, исполнившего долг. Однако безмятежно-скромное выражение его лица не может вас обмануть: вы явственно слышите восторженный рев стотысячного стадиона, звучащий у него в ушах.

И меньшего бы хватило, чтобы дрогнуть сметенному грубой силой художнику. Но тут одноклубник, прорвавшийся сквозь оборону противника, набрасывается на вас, как будто мало преподанного вам урока; перемежая слова и жесты, он воздевает руки к небу, потом роняет их долу и тычет пальцами вниз, показывая себе под ноги на клочок земли, который вовсе не является предметом спора, растолковывая вам, что был на этом месте и ждал передачи, готовясь положить — то есть, забить — мяч прямо в ворота, и сколько их было, таких прекрасных моментов, упущенных из-за вашего пристрастия играть в одиночку, как говорится, на себя, а это не что иное, как проявление крайнего эгоизма и полного непонимания смысла командной игры, требующей самоотречения, взаимопомощи, подчинения личных интересов общей цели, и уж лучше бы вы занялись рыбной ловлей, метанием дротиков или лазанием по канату. Но вот гул голосов прерывает этот спор, в котором один против всех и все против одного, оповещая о возвращении мяча, — в такого рода матчах он мечется, словно бесприютный эмигрант, с одной половины поля на другую, — вот тут-то они и увидят, как носком бутсы я сдержу бег скитальца. Это отработанное движение имеет неизменный успех у немногочисленных болельщиков, теперь им придется признать безупречность вашей техники, они еще пожалеют о том, что упрекали вас в безразличии к командной игре.

Если обычно мяч отскакивает от ноги, то сейчас — смотрите, не пропустите — он так и прилипнет к моему ботинку. Поднятая нога будет плавно двигаться назад вместе с мячом и мягко гасить его скорость, сводя на нет силу сопротивления. Чтобы лучше понять эту физическую задачу, возьмем два поезда, которые едут навстречу друг другу по одному и тому же пути. За несколько мгновений до неминуемого столкновения — ужасного, но не о том здесь речь — один из поездов подает назад, постепенно останавливая другой. Теперь попробуйте догадаться, кто тот доблестный хладнокровный машинист, который управляет локомотивом? Едва вы успели решить задачу со столкновением поездов, как вдруг откуда-то у вас из-за спины, воспользовавшись вашей минутной и вполне оправданной слабостью (вы уже упиваетесь заголовками передовиц: «Он спас тысячи человеческих жизней», — и любуетесь смиренным выражением собственного лица на фотографии во всю страницу: я только выполнял свой долг), предательски вырастает тот самый кровопийца и рывком просовывает голову между мячом и вашей ногой. На этот раз поезда все же сталкиваются. Треск расколовшегося черепа. Но что это, почему он не падает, погрузившись в глубокую кому? Вы ошеломлены и, словно жонглируя невидимым мячом, так и застываете с повисшей в воздухе ногой под улюлюканье кучки зрителей и вопли вашего проворного одноклубника: чего он ждет?! — поезда? Что ж, час вашего торжества еще не настал, но пусть будет вам сладостным утешением и слабым оправданием стекающая по лбу белокурого душегуба жидкая грязь. А если повнимательней приглядеться, только я один и не измазан в грязи посреди этого болота, что, учитывая все обстоятельства, согласитесь, просто чудо.

II

Если бы не Жиф, я ни за что не вернулся бы в спорт. Возвращение — штука сомнительная и не сулит ничего хорошего. За редкими исключениями, как например, Расин, через двенадцать лет после Федры тайно писавший для воспитанниц Сен-Сира. Не вернулся, если бы не Жиф и не мое воскресное одиночество. Тут уж ничего не поделаешь, воскресенье почти неизбежно разочаровывает: наверное, в самой его сути изначально присутствует некий конструктивный изъян, и в таком подарке после шести дней подневольного труда мерещится какой-то подвох. По этому поводу уместно привести афоризм Жифа: подобного рода дьявольские подачки хозяев грозят ужесточением потогонной системы.

Но в коллеже в течение всей недели мы ждали воскресенья как избавления. Вся наша жизнь была подчинена электрическому звонку: по звонку начинались и заканчивались уроки и перемены, по звонку мы ели и ложились спать, и только в субботу в пять часов пополудни он возвещал о нашем освобождении. Однако и думать было нечего о том, чтобы расслабиться до срока, поскольку впереди уже маячил свет в конце туннеля: нас часто задерживали после звонка, в чем некоторые учителя находили особое удовольствие. И горе тому, кто невольным вздохом, покашливанием или просто взглядом, брошенным на часы, дерзнет намекнуть на то, что урок затянулся. Наказание следовало незамедлительно: письменное задание провинившемуся и лишних десять минут отсидки для всего класса, а это означало, что одни опоздают на автобус, а другие (в дни, когда штормило, они с тревогой поглядывали в сторону моря) — к отплытию парома, который ходил в устье реки, связывая левый и правый берег.

Жиф был самым дерзким, а значит, и самым смелым из всех; однажды, когда нас в очередной раз задержали после урока, он демонстративно собрал свой портфель, закрыл его, встал и, игнорируя гневные взгляды учителя, вышел из класса, громко стукнув дверью. Понятно, он тогда уже знал, что в конце учебного года его выгонят из коллежа (в Сен-Косме Жиф отучился только шестой класс), но все равно была в его поступке потрясшая нас удаль. Притом все это выглядело ужасно смешно: выходя из класса, он запустил поверх наших голов бумажный самолетик, на котором было написано что-то вроде «идиотом будет тот, кто сие прочтет», — а именно это не преминул сделать наш наставник, развернув злополучный самолетик. Тридцать человек, сидевшие перед ним, замерли от ужаса, боясь не удержаться от хохота. И как тут было ему поступить? Разумеется, нам продлили урок еще на десять минут.

Именно поэтому мы с опасением относились к выходкам Жифа. Сначала ждали предъявления коллективного счета, и лишь потом готовы были разразиться рукоплесканиями. Конечно, это было не по-товарищески, но от нас — задерганных всевозможными придирками и не желающих преумножать их — большего ожидать не приходилось. «К тому же, — думали мы, — он вошел в роль, заработал себе авторитет, эта завидная и опасная роль льстит ему, несмотря на связанный с ней риск». Да, он платил немалую цену за образ героя, смутьяна, школьного хулигана, он подставлял себя под удар, иногда в самом прямом смысле (пощечины Жиф сносил, не моргнув глазом, тем более что его очки, одна из тех бесплатных моделей, которые полностью оплачивает соцстрах, со временем приобрели не очень эстетичный вид и являли весьма курьезный пример асимметрии: левое стекло провалилось и сидело в глазу, как монокль), но все же это было лучше, чем дрожать перед опросом, молить Бога, чтобы тебя не вызвали к доске, и целовать украдкой, притворно кашляя в кулак, крестильный образок, висевший на груди.

Доска в классе была зеленой, что привносило современную ноту и вполне соответствовало архитектуре нашего коллежа, два симметричных крыла которого — два высоких бетонных корпуса с фасадами кремового цвета, с широкими проемами окон, полукружьями боковых пристроек, плоской крышей, — обрамляли невысокую, стоявшую вровень с пристройками центральную часть здания с крытым прямоугольным входом посередине, забранным зеленой решеткой, — он представлял собой парадный подъезд; здесь же размещалась каморка привратника. Типичная послевоенная постройка, какие встречаются в Сен-Назере, в Гавре, Бресте, Руайяне, Лорьяне — во всех портовых городах, разрушенных в войну и отстроенных заново, с нуля, где по прямым проспектам гуляет ветер. Сен-Косм стоял у самой кромки моря, что придавало ему вид пригородной виллы, в которой собрались сливки местной учащейся молодежи. Все это не позволяло нам жаловаться на жизнь: как мы могли объяснить, в таких-то условиях, что настроения прошлых веков пережили в нашем коллеже налеты союзной авиации?

III

Казалось, я его уже видел, но мельком, да и волосы у него теперь отросли и падали на плечи, надо лбом белел прямой пробор, а пряди он зачесывал за уши, что было уж слишком, поскольку на них же опирались и дужки очков, приобретенных по старой цене, без скидок, такие никогда не выставляются в витрине оптики. Именно это и должно бы навести меня на след: очки, которые возможно купить разве что во время карнавала, и носят их где-нибудь в глухой провинции или в нищенских приютах. Обычно студенты, не желавшие походить на своих родителей, выбирали себе очки в духе Чехова или Троцкого: было что-то интеллектуальное и спартанское в металлической круглой оправе. Но эти переходили всякие границы. Напялив на себя подобное, никогда не пойдешь ни на какие классовые компромиссы. Несомненно, кто носит такую оправу, тот твердо поддерживает трудящиеся массы, непримирим к целому миру, весь устремлен в светлое будущее.

Завтра неминуемо будет лучше, чем вчера, — здесь допустимы лишь оптимистические нотки или уж вертись, как знаешь, стараясь убедить себя в этом, потому что и капля сомнения в таких серьезных вопросах яду подобна. Можно даже проявить некоторую непреклонность. Например, бизнес, словно вонючая гиена, выгоды ради пригревает на своей вероломной груди не только крупных воротил, но и мелких предпринимателей. Что, мама? Вонючая гиена? Нельзя ли обойтись без язвительных намеков вокруг да около покойного отца, жертвы капитала? Ну да, можно сказать и так, чтобы не распространяться об этом, хотя в какой-то мере он и вправду загубил себя на работе, но рановато мне защищать или прославлять своих близких. Тем более, что наша семейка далеко не святая, и вообще не будем говорить о святости, поговорим лучше о чем-нибудь другом. Однако и тут искусство диалектики моих братьев по оружию снова помогло мне уйти от неосторожной дискуссии о ревизионизме и перевернуть свое выступление так, что я закончил его в полном противоречии со своим исходным утверждением, изначально тоже не слишком вразумительным, но надо же было как-то начинать. Все равно пришлось и дальше распинаться перед поднявшими меня на смех спорщиками, объяснять им, что как раз это противоречие я и хотел выявить (про себя же клялся, что больше меня никогда так не подловят). Меня, конечно, опять подловили, ведь трудно все время держаться в стороне, а быть братом по оружию — значит, выступать в определенном ключе, выставляясь совершенно безоружным и, если совсем начистоту, довольно одиноким.

Редко кто постучится в дверь моей комнаты в университетском городке. И дело не только в том, что надо карабкаться на пятый этаж без лифта. Я и сам приложил к этому руку, из чрезмерной осмотрительности охлаждая благие намерения желающих. Ведь тип в очках круглого сироты не первым рискнул сунуться ко мне. Незадолго до него с визитом заявился — ничем не лучше — старый однокорытник из Сен-Косма, и я сразу же заподозрил, что он собирается шпионить за мной или насмешничать. Иначе зачем бы ему тащиться через весь город, когда медицинский факультет находится прямо напротив филфака? Чтобы справиться о моем здоровье? Узнать, успешно ли идут занятия? Тряхнуть воспоминаниями о житье-бытье в коллеже? Ну ладно, несколько лет мы проучились вместе, — даже если он перешел в другое заведение после второго класса, — все равно мы жили в разных условиях. Он был экстерном, иначе говоря, барчук, в сравнении с нашей участью, к тому же из семьи, принадлежавшей к добропорядочному обществу Сен-Назера: отец — большой начальник на морских верфях или что-то в этом роде, мать занималась благотворительностью при своем приходе, — кстати, и мне перепало от их благополучия: следуя долгу милосердия, однажды в четверг, который был тогда выходным, меня пригласили в их красивый дом на берегу моря, виллу в стиле тридцатых годов — непонятно, как она уцелела во время интенсивных бомбардировок порта и города, превративших местность в сплошные руины.

Тем сильнее меня удивило это приглашение, что я никогда не чувствовал, будто мы, он и я, дружим или хотя бы приятельствуем. Ученики в коллеже разделились на две обособленных группки, и ни к одной из них он не принадлежал. Но благодаря этому неожиданному с его стороны знаку внимания я хотя бы мог избежать занудные послеобеденные прогулки по четвергам, когда мы шли рядами по двое (спасибо, при этом не заставляли держаться за руки) вдоль моря, по дороге к таможне или, если стояла плохая погода, в противоположную сторону, до порта, а в порту развлекались тем, что отталкивали от причала огромные суда одним движением ноги. Когда же после пяти километров пешего хода мы добирались наконец до своего пляжа (под скалой, на берегу крохотного заливчика, тонкий песок которого уходил под воду во время приливов), нам, разумеется, запрещали не только лазать по скалам, но и бегать босиком по воде, поэтому развлекались мы, главным образом, прыгая в длину или оставалась еще игра в блошки (если знать подвох, считай, выиграл в самом начале: достаточно первому забросить светлую ракушку или серую гальку на пересечение линий расчерченного квадрата). Конечно, брали с собою и мяч, скатанный из водорослей, — страшненький, в разводах и трещинах, словно луна, — но на таком песке невозможно вести нормальную игру, и потасовки тут случались совсем уж яростные. Потому-то все и претендовали на место вратаря, кандидатов хоть отбавляй, что на крохотной игровой площадке можно эффектно встревать в игру. Да и пас принимаешь с опаской пораниться о гальку или присыпанные песком обломки скалы, мертвые ветки, бутылочные осколки, ржавую проволоку. Правда, учитывая расстояние и то, что нас ждали к пятичасовым занятиям, особенно разгуляться времени не было: пришли, перевели дух — и обратно.

Чем ближе к лету, тем томительней становился обратный путь, и нам в виде исключения позволяли остановиться возле продавца мороженого на краю пляжа, неподалеку от виллы моего новоиспеченного товарища. Иногда двумя-тремя словами он перебрасывался с нами, словно освобожденный с бывшими приятелями по камере. В тот день, когда я был приглашен, процессия учеников проходила прямо перед домом, где в саду, под зонтичной сосной, которую за сорок лет сильно накренили ветры, дующие в одну и ту же сторону (хотя не всегда ветер дует с моря), мы разыгрывали партию пинг-понга, и я слышал, как за оградой вся честная компания выкрикивает мое имя с самыми нелестными эпитетами.

IV

Наверное, Жиф продал все столовое серебро или ограбил ризницу в Логрее, но только работа над фильмом возобновилась, чем он и воспользовался, чтобы отнести свою ленту, точнее, разбивку на эпизоды или иконографическую подборку, или вспышку фантазии в проявку. Теперь дело было за фонограммой, или звуковым пространством, или навязчивой идеей звука, или вибропроблематикой, поскольку музыканты, стоявшие вокруг ложа любви, не умели играть на музыкальных инструментах и ограничивались пантомимой, впрочем, в ту пору у режиссера или создателя видеоряда, или интерпретатора объемов, или дубликатора света, еще не было магнитофона. Так что для игры на скрипке (это была копия из папье-маше) Жиф вполне мог пригласить Проныру, хотя, учитывая его непредсказуемый характер, можно было опасаться, что он прервет поцелуи в диафрагму и любовные игры актеров или физиологических посредников, или медиумов, в центральной любовной сцене (точнее, во время слияния в экстазе, или клеточного синтеза, или, может быть, пространственно-временной кантаты). Моя же роль сводилась к тому — за этим Жиф и приходил ко мне, — чтобы переложить на музыку эту немую партитуру, и вот теперь, когда фильм (или как его там) был готов к просмотру, сразу после матча я приехал к Жифу, прихватив с собой скрипку, чтобы присутствовать на первом просмотре «Гробницы моей бабушки».

Приторочив черный футляр со скрипкой к багажнику моего Солекса, зажав спортивную сумку коленями, а ступнями упираясь в подножку, я постоянно сверялся с планом бабушкиной фермы, скотчем приклеенным к рулю, с трудом сохраняя вертикальное положение, потому что дорога была мокрая и приходилось опасаться заносов, к тому же пробуксовывало сцепление, и я жал изо всех сил на педали и поджимал передающий ролик отходящим от цилиндра рычагом с черным бакелитовым набалдашником. Стоило отпустить его, как мотор начинал крутиться вхолостую и ревел, я балансировал на месте, и это неустойчивое равновесие — с центром тяжести высоко над землей — грозило неприятностями.

Все это не мешало мне горланить песни, как повелось всякий раз, когда я садился на свой мотовелосипед, и размышлять вслух, поверяя воздушной стихии свои самые сокровенные мысли и тайные страдания и даже позволяя себе обругать сунувшегося под колеса пешехода или велосипедиста, который ехал мне наперерез; я успокаивал себя тем, что свист ветра и треск мотора перекрывают мои несдержанные речи и был уверен в своей безнаказанности. Как бы не так. Я понял, как заблуждался, довольно скоро — когда обругал безмозглым деревенщиной крестьянина, который выходил из ворот своей фермы, толкая перед собой тачку с навозом, куда я неминуемо свалился бы, если бы не вывернул руль, смело влетев к нему во двор, после чего, обогнув колодец и лавируя между курами, выскочил на улицу и, нажимая изо всех сил на педали, промчался мимо потрясающего кулаками хозяина.

Отъехав от него на безопасное расстояние, я снова продолжил монолог одинокого путника, распевая слова своего экспромта на подходящий к случаю мотив: «Тео, Тео, это славно / обняла, что было сил / а на утро, вот ведь странно: / нет ее — и след простыл…» или еще: «Все хорошо, такие вот дела…» или даже: «А нам все равно…». Потому как, если взять хотя бы историю нашего приятельства с Пронырой, — с ним я только что расстался на площади посреди деревни, он клялся и божился, что мы с ним теперь друзья до гроба, — то тут, как посмотреть: можно увидеть в ней дружескую улыбку судьбы, хотя эта улыбка и стала навязчивой с некоторых пор, а можно и впасть в отчаяние, но туман, сопровождающий меня повсюду, мир не в фокусе — расплывающийся мир, в котором я жил с того времени, как началась в нашем доме череда смертей и я забросил свои очки, не давал во всем этом разобраться. И тогда, призывая небеса в свидетели своих несчастий, я набрасывался на заблудившуюся в сумерках бледную луну: «Зажги-ка поярче свой фонарь и освети мне путь, а не то я нашлю на тебя большое черное солнце, рядом с которым твое грустное, как у Пьеро, лицо станет еще белее, а звезды превратятся в короткие вспышки огнива, в карликовых светлячков, потому что моя звезда освещает эмпирей моих бурных страстей, разгоняет тьму, расцвечивает зимние ночи, растапливает ледяную пустыню наших сердец, ибо мир — зажатый между двумя полюсами шарик сливочного мороженного, не разрушительный огонь, а белый чертик, знаток по части смерти под сурдинку, который и нас утащит на свои кулички, и потому, бесцветное Светило, лупоглазая лорнетка, груда холодного камня, остывшая сковорода, я назову тебе имя той, что низведет тебя до уровня бесплодного яичного желтка и обратит Млечный Путь в реки молок, чтобы рассыпать семена своей богоданной, живительной, Тео-творящей красоты по всей Вселенной. Посторонитесь, ночные созданья, отойдите в сторону, приготовьтесь к встрече с великим чудом: родилась новая звезда — ослепительней Веги, прекрасней Кассиопеи, ярче Альтаира: Gloria in excelsis Theo», — и я покидал свой потаённый планетарий лишь тогда, когда останавливался перед дорожным знаком или утыкался носом в эмалевую стрелку с белыми буквами, указывающую в сторону обозначенных мест.

И только освоившись с топонимией здешних мест (познакомившись с Черной Изгородью, Дьявольской Канавкой и прочими «приглашениями к путешествию»), проплутав добрый час и основательно исследовав все проселочные дороги в окрестностях Логрее, — а некоторые и по несколько раз — я выехал нежданно-негаданно к ферме бабушки с ее эротической могилкой, убеждаясь все больше в том, что эта самая бабушка в этой истории всем бочкам затычка. Описание, которое дал мне ее благочестивый наследник, не оставляло никаких сомнений: на почтовом ящике, прибитом к столбу у поворота на ферму, значилось «Парадокс» и «Экивок». Судя по всему, надпись предназначалась для почтальона и должна была представлять родовые имена Жифа и его последней подружки, впрочем, оставалось неясным, кто есть кто, хотя оба, конечно же, принадлежали к семейству Двусмысленностей.