Аукцион

Семенов Юлиан Семенович

Ю.Семенов

Аукцион

Вместо пролога

Соответствующие службы страховой корпорации ДТ зафиксировали падение интереса наиболее престижных клиентов к аукционам, на которых торговали произведениями европейской культуры, чаще всего восточноевропейской, в первую очередь, русской.

Электронно-вычислительные машины просчитали вероятный убыток; он исчислялся в два миллиона семьсот сорок семь тысяч долларов, не бог весть какие деньги, но вопрос не в них, а в тенденции.

Сектор анализа конъюнктуры заказал исследование этой проблемы Бруклине кому центру; среди возможных причин, объясняющих тревожный симптом, была названа и такая: в Европе появилась группа лиц, которая травит тех, кто приобретает, а равно и торгует произведениями культуры, похищенными во время прошлой войны.

Понятно, ни одна серьезная фирма, входящая в группу ДТ, не может идти на то, чтобы платить полис за краденое. Риск слишком велик, поскольку возможен удар по престижу, а это невосполнимо.

Проблема была запушена в работу, как всегда, в разных городах, в разных учреждениях, по разным людям. Одним из тех, кого привлекли к исследованию этого путаного и странного дела, оказался Джос Фол.

Часть первая

1

— Понятно вам? — в который уже раз настаивающе повторила Талина Ивановна, продолжая медленно и властно идти своим тяжелым взглядом по спине Степанова; ее мягкие ладони лежали у него на плечах; руки были сухие и очень горячие. — У вас были колики; левая почка и мочеточник никуда не годятся; давление меняется часто, особенно когда плохо с погодой и ожидается резкий слом на холод или жару... Понятно вам?

— Верно, — согласился Степанов, ощущая неловкость от того, что женщина занималась им уже десять минут, а он молчал, никак не помогая ей, а это входило в противоречие с его жизненным принципом наибольшего благоприятствования работающему.

— У вас было сотрясение мозга, причем не один раз, — продолжала женщина, — понятно вам?

Было три, подумал он; в первый раз в сорок третьем, когда Земляк, маленькая двенадцатилетняя тварь с лицом старого алкоголика, столкнул его в подвал, на камни; второй раз это случилось в пятидесятом, когда он калымил на ринге, выгодное было дело: выходишь против перворазрядника, а у тебя третий, и весом ты на несколько килограммов поменьше; тебя крепко бьют, только успевай уходить от ударов, зато тренер перворазрядника платит тебе за это тридцатку, а в те студенческие годы тридцатка была деньгами; десять боев — вот тебе и туфли, чешские, из выворотной кожи, с дырочками на носках, шик; категория риска учитывалась и вполне поддавалась оценке: ты знай, на что шел, и, когда бугай из Филей повалит тебя в начале второго раунда в нокаут, ты был готов к этому; девятнадцать лет, до старости заживет, а — не заживает! Эк же Галина Ивановна умеет читать людские болезни, ай да кудесница! А когда же случилось третье сотрясение? Погоди, сказал себе Степанов, это было весной пятьдесят третьего, ты впрыгнул в троллейбус, родная «букашка»; последний троллейбус спешил по Москве, вершил по бульварам круженье, а ты шел от Ляльки с Божедомки и обернулся к кондукторше, тогда в каждом троллейбусе у входа сидела кондукторша, увешанная разноцветными рулонами с билетами — пять копеек, десять, пятнадцать, двадцать, в зависимости от дальности маршрута, вот макулатуры-то было, неделю поездишь в институт на трамвае и троллейбусе, и запросто насобираешь на Дюма или Дрюона; впрочем, в те годы о книжном буме и не слыхали, откуда ему взяться, когда отдельных квартир почти не было, одни «коммуналки», пять человек в одной комнате...

Степанов тогда протянул рубль и, ожидая сдачи, откинулся на дверь, блаженно откинулся, представляя себя со стороны, — молодой, крепкий, в пальто с поднятым — по моде тех времен — воротником, очень с т и л ь н о, двоетолкуемо: либо Зигмунд Колосовский, был такой фильм Минской киностудии, который их поколение еще в сорок пятом смотрело раз по десять; герой антифашистской борьбы, обманывал нацистов как хотел, дурни, что они понимали вместе со своим бесноватым; либо Джеймс Кэгни из картины «Судьба солдата в Америке»; безработица, гангстеры, организованная преступность; одно слово, Нью-Йорк... Откинуться-то он откинулся, но старенькая кондукторша не успела еще дать команду водителю, чтобы тот закрыл дверь, и Степанов ощутил какое-то странное чувство стремительной неотвратимости, когда понял, что летит на асфальт, и увидел звезды в прекрасном весеннем московском небе, а потом все исчезло, и настала гулкая темнота. Уж после, очнувшись, он с каким-то тяжелым недоумением увидел над собою милиционера, который сокрушенно качал головой, говоря про то, что нехорошо с молодых лет допиваться до того, что на улице падаешь. Добрый был милиционер, старенький, с медалью «За оборону Москвы», склонился над Степановым, удивленно протянул:

2

— Мужчина, — окликнул Степанова на аэровокзале молоденький милиционер, — вы что, не видите, здесь хода нет!

Степанов даже зажмурился от ярости, вспомнил Танину Ивановну: «Пить — пейте, курите себе на здоровье, только стрессов берегитесь»; а это что ж такое, когда, вместо «товарищ» или, на худой конец, «гражданин», человек в форме обращается к тебе, словно к безликому предмету, — «мужчина»?! «Понятно вам?» — услышат Степанов интонацию Галины Ивановны, требовательную, атакующую, но в то же время снисходительную и всепонимающую: хороший врач должен иметь в себе что-то близкое к хорошему торговому работнику, который не тащит по-черному, а норовит — при всех неразумных и порою неконституционных ограничениях — сделать свою работу красиво и с выгодой для обеих сторон...

— Я вам не мужчина, — ответил Степанов, понимая, что остановить себя не сможет уже, столько т о в а р и щ е й погибло, не за себя сделаюсь страшно — за память.

— А кто ж вы, — удивился парень, — не женщина ведь...

— Я — «товарищ»... Или «гражданин»...

3

...Около трех ночи его разбудил звонок; сразу понял, что из-за границы, трезвонят, будто пожар.

— Привет тебе. — Голос князя Евгения Ростопчина был хриплым, видно, г у л я л, только-только вернулся в свой замок: один как перст, бродит среди шкафов с книгами, статуй, гобеленов. — Я хочу обрадовать тебя сенсацией...

— Валяй...

Ростопчин рассмеялся:

— Боже, как по-русски!

I

«Милостивый государь Николай Сергеевич!

Безмерно рад был получить Ваше любезное письмо. Очень обрадован! Ваши слова о том, что мой обзор передвинут на второй номер. Как всегда, на мели, а хозяин меблирашек господин сурового норову, скупердяй и аккуратист.

Был бы премного Вам признателен, посодействуй Вы срочной пересылке мне гонорара.

Теперь о новостях. Их множество!

Как всегда, Врубель играет в оригинальность. Он посмел прикоснуться своей кистью к стенам Владимирского собора, написал тьму эскизиков, чушь несусветная! К счастью, заседала Синодальная комиссия, да и мы, ревнители православия, старины и традиции, загодя написали свое мнение по поводу бесстыдных выходок этого дэкадансного маляра, и ему ныне роспись запрещена. Слава Богу! На решение Синодальной комиссии повлияю и то, что сам по себе Врубель человек мерзостный, невоздержанный до спиртного, кривляка, раскрашивающий свое лицо то в синий, то в лиловый цвет, лишен всякой серьезности.

4

Прочитав копию очередного перехвата телефонного разговора Степанова с князем, Джос Фол отправился в служебную библиотеку, подошел к любимой своей полке, где стояли справочники «Кто есть кто», достал Энциклопедический словарь, изданный в Москве, открыт двести двадцать пятую страницу и внимательно прочитал заметку о Врубеле Михаиле Александровиче, 1856 года рождения, русском живописце, произведения которого отмечены декоративностью и драматической напряженностью колорита, «кристаллической» четкостью, конструктивностью рисунка; тяготел к символико-философской обобщенности образов, нередко принимавших трагическую окраску... Иллюстрирован «Демона», сделан росписи Кирилловской церкви в Киеве; произведения прикладного искусства, близкие к стилю модерн...

Фол не поленился открыть восемьсот двадцать восьмую страницу того же Энциклопедического словаря и посмотрел разъяснение по поводу модерна, из коего явствовало, что это стилевое направление было типично для европейского и американского искусства конца прошлого — начата нынешнего века... Стремясь преодолеть эклектизм буржуазной художественной культуры, модерн использовал новые технико-конструктивные средства и свободную планировку необычных, подчеркнуто индивидуализированных зданий, все элементы которых подчинялись единому орнаментальному ритму и образно-символическому замыслу (X. ван де Велде в Бельгии, И. Ольбрих в Австрии, А. Гауди в Испании, Ч. Р. Макинтош в Шотландии, Ф. О. Шехтель в России). Изобразительное и декоративное искусство модернистов отличают поэтика символизма, декоративный ритм гибких, текучих линий, стилизованный растительный узор...

На этой же странице, только чуть ниже, модернизм определялся как общее направление искусства и литературы (кубизм, дадаизм, сюрреализм, футуризм, экспрессионизм, абстрактное искусство и т. п.), отражающее кризис буржуазной культуры и характеризующееся разрывами с традициями реализма...

Вернувшись к себе. Фол довольно долго листал старые записные книжки, потом достал из нижнего ящика стола специальные альбомы для визитных карточек (на каждой стояла дата, краткая характеристика человека, вручившего ее, и, конечно, город, улица, номер дома), отобрал тот, который был укомплектован именами и фамилиями критиков, экспертов по живописи, репортеров, освещавших наиболее интересные аукционы произведений искусства, проводимых лондонской фирмой «Сотби», медленно перебросил каждую страницу, заставляя себя вспоминать лица людей, з а л о ж е н н ы х в это его личное досье, и, наконец, отложил три визитки: Мишель До, обозреватель «Ивнинг пост» по вопросам театра, кино, телевидения и живописи, работал в Праге, Лондоне, Берне, Москве; жгучий брюнет, лет сорока, нет, сейчас уже больше, познакомились в позапрошлом году; хороший возраст, время выхода на финишную прямую, никаких шараханий, устоявшаяся позиция; Юджин О'Нар, владелец картинной галереи «Старз», и Александр Двинн, посреднические услуги при страховании библиотек, картинных галерей и вернисажей, устраиваемых крупнейшими музеями мира.

Мишеля До, однако, ни в Вашингтоне, ни в Нью-Йорке не было, телефонный автомат-ответчик пророкотал голосом журналиста, что тот вернется в конце недели, сейчас отдыхает на Багамах, просит оставить свой номер, позвонит немедленно по возвращении в конце этой недели.

Часть вторая

1

— Фриц Золле похоронил свою подругу полгода назад, — сказал Ричардсон, пропуская Фола в маленький бар возле Репеербана, пустого, не расцвеченного рекламами; вечер не начался еще. — Посидим тут, никто не будет мешать. Что хотите? Пиво? Или впеки?

— Молоко. И хороший гамбургер.

— Молока здесь нет. Я схожу в «Эдеку», это за углом. Какое любите, жирное или постное?

— Жирное. Спасибо, мистер Ричардсон, но ходить в «Эдеку» не надо, я не смею вас затруднять. Выпью воды, я плохо переношу перелеты, живот болит, с удовольствием жахну с вами хорошего виски завтра вечером.

— Меня зовут Стив...

2

Зигфрид Рив работал в бургомистрате, ведал вопросами прописки; имел поэтому контакты с секретной службой; хоть в Гамбурге не было такого огромного количества турецких «гастарбайтеров» [иностранный рабочий (нем.)], как г Западном Берлине (более семидесяти тысяч; район Кройцберга стал совершенно турецким, своя полиция, свои мечети, школы, только публичные дома остались немецкими), зато здесь довольно много испанцев и югославов; с л у ж б ы особенно интересовались югославами, хотя испанцы также изучались весьма тщательно, особенно после того, как в Мадриде к власти пришли левые.

Фол позвонил в бургомистрат за пять минут перед обеденным перерывом, передал Риву привет от господина Неумана (под такой фамилией ему был известен сотрудник министерства внутренних дел Альберте) и предложил поужинать, заметив, что он прилетел из-за океана именно для того, чтобы поговорить о предметах вполне конкретных, представляющих для господина Рива прямой интерес.

Тот записал фамилию Фола («мистер Вакс»), спросил, где остановился заокеанский гость, удобен ли отель, нет ли каких претензий к хозяину («они все связаны со мною, так что обращайтесь без стеснения»), поинтересовался телефоном бара, из которого звонил «мистер Вакс», сказал, что свяжется с ним, как только просмотрит свой план на вечер; сразу же отзвонил «господину Неуману», рассказан о напористом госте из Нью-Йорка, выслушал рекомендацию принять приглашение; набрал номер телефона бара «Цур зее», попросил пригласить к аппарату того господина, который только что беседовал с ним, договорился о встрече и отправился в профсоюзную столовую, на обед; поразмыслив, от супа отказался, какой смысл, если приглашен на ужин, ограничился салатом и сосиской.

...Карл Уве Райхенбау закончил преподавание в школе три года назад; пенсия не ахти какая, приходилось подрабатывать консультациями; готовил служащих контор и фирм, имевших деловые связи с Францией, язык знал отменно, три года прослужил в Париже, переводчиком при Штюльпнагеле, — генерал восхищался его произношением.

Звонку Фола не удивился, сразу же дал согласие выпить чашку кофе, предложил увидаться возле Музея искусств на Альтенштрассе, в баре, что на углу; там неподалеку паркинг, вы легко найдете, господин Вакс; как я вас узнаю? Ага, понятно, ну а я седоусый, в шмиттовской, а точнее сказать, ганзейской фуражке черного цвета, костюм черный, рубашка белая.

3

Ричардсон жил один, в небольшой квартире на Бебель-аллее. На, уик-энд он уезжал по четыреста тридцать третьей дороге в Бад-Зегеберг, останавливался в пансионе господина фон Укперна, наскоро переодевался и уходил на прогулку, проделывая километров сорок в день. Возвращался счастливый, уставший, пил с хозяином настоящее «пльзеньское» пиво (самое дорогое, пять марок бутылка), завороженно, как ребенок, слушал истории о моряках: господин фон Укперн был в прошлом капитаном первого ранга, состоял при адмирале Редере. Старику нравился этот худой, долговязый профессор истории. Постепенно Ричардсон составил картотеку на всех военных моряков рейха, оставшихся в живых. После этого протянул нити к тем издательствам, газетам, журналам и литературным агентствам, которые работали со «старцами», — их мемуары из года в год набирали силу, становились бестселлерами. Таким образом он классифицировал многих журналистов-записчиков по идейной направленности, легко просчитывая данные на ЭВМ.

Дома он с Фолом говорить не стал, кивнув на отдушину: «друзья» из Баварии [В Баварии расположена штаб-квартира секретной службы ФРГ] конечно же пишут каждое слово. Угостил гостя прекрасным чаем из трав, собранных им во время прогулок, поинтересовался, не мучает ли коллегу остеохондроз, бич всех, кто занят сидячей работой, показал, как он смонтировал себе шведскую стенку совершенно особой конструкции, а потом предложил поехать на ужин в ресторан. Поехали они к итальянцам — там прекрасная кухня, хотя слишком много мучного, зато вино «лямбруска» — редкий напиток, может сравниться разве что с португальским «виньу верди».

— У меня есть пять кандидатур, — сказал Ричардсон, когда они заказали еду. — Журналисты разного плана, которые сотрудничают со мною уже два-три года, вполне надежные люди...

— Кого бы вы порекомендовали? Времени в обрез, промахнуться опасно.

— Если мы будем ставить на ранимость господина Золле, на его обостренное отношение к печатному слову, тогда в дело надо пускать слона. У меня есть такой слон, из левых, очень весом, резок, выступает с любопытными шлягерами и — что самое важное — имеет ход на телевидение. Мир сейчас знает только тех, кто мелькает на экранах телевизоров, все остальные журналисты — мотыльки, легковесность. Вальтер Шасс, не слыхали?

III

«Дорогой Иван Андреевич!

Только что видел Врубеля. Вид его ужасен, глаза запали, обычно тщательный, даже несколько экстравагантный в одежде, он был одет небрежно, руки его трястись. «Что с Вами?» — спросил я. Он посмотрел на меня недоумевающе: «Разве вы не знаете, что Александр Антонович покончил с собою?!»

Я сразу же представил себе маленького, кроткого, добрейшего Александра Антоновича Рицциони, его прелестное ателье в Риме и наши совместные чаепития. Его постоянная опека над Врубелем, когда тот работал там в начале девяностых, да и позже, приехав к старику со своей очаровательной женою, была истинно отеческой. О, как же он умел опекать, требовательно, но в то же время добро, как тактичен был в своих советах и наставлениях, как застенчив, когда его прости показать новые работы, а ведь мудрый Третьяков в свою коллекцию приобрел чуть ли не самой первой именно его полотно «Евреи-контрабандисты». Это ли не оценка труда художника?!

«А что же случилось? — спросил я. — Долги? Или семейная трагедия?»

Врубель по-прежнему недоумевающе посмотрел на меня: «Да разве вы не читали „Мир искусств“? Его там назвали самым худшим изо всех современных художников! Разве не читали вы, как черным по белому было напечатано, что обществу надо как можно скорее избавиться ото всех работ Рицциони, которые позорят нашу живопись?!» — «И он из-за этого покончил с собою?! Вам достается не меньше, милый Михаил Александрович!» — «Так ведь я моложе, — ответил Врубель, — кто знает, что станется со мною, доживи я до шестидесяти шести, как Рицциони...»

4

Свое шестидесятипятилетие князь Евгений Иванович Ростопчин отметил в одиночестве, никого не звал. Накануне он слетал в Париж, отстоял службу в православной церкви на Рю Дарю, оттуда отправился в Ниццу, взял на аэродроме в прокат маленький «фиат» (терпеть не мог показного шика, экономил в мелочах, чтобы главные средства вкладывать в д е л о, а проценты — в приобретение русских книг, картин, икон, архивов) и отправился на кладбище — совсем небольшое, на окраине города. Здесь были похоронены русские, никого другого, только русские, — Горчаковы, Ростопчины, Вяземские, Епанчины, Пущины, Раевские, Беннигсены, Кутузовы, Романовы...

Смотритель кладбища, запойный серб Петя, как всегда в этот день, приготовил огромные букеты роз: белые — для бабушки, красные — мамочке; это их любимые цвета. Память о людях как бы продолжает их жизнь среди нас, создавая иллюзию постоянного соприсутствия, непрерываемости бытия...

Евгений Иванович долго сидел возле скромных памятников; потом прошел по маленьким, узеньким аллеям, остановился возле свежей могилы, спросил Петю, кто почил, отчего нет креста. Тот ответил, что преставилась Аграфена Васильевна Нессельроде. Жила в жестокой нужде, голодала, старенькая; на крест собирают, но пожертвование дают очень скупо, по пять-десять франков, откуда ж денег взять. Старики вымерли, молодые по-русски не говорят, р а с т в о р и л и с ь, стыдятся предков, норовят фамилию поменять, а уж имен православных и вовсе не осталось, где был Миша, там ныне Мишель, где Петя — Пьер; да хотя б Марье в Мари переделаться, так ведь нет, в Магдалены норовят, только б от своего корня подальше.

Евгений Иванович дал Петечке денег, тот пошел в лавку купить сыра, хлеба, зелени, бутылку красного вина из Сен-Поль-де-Ванса. Князь вообще-то не пил, а если п р и г у б л и в а л, то лишь «вансовку», ее так и Бунин называл, Иван Алексеевич, и Шаляпин, когда наведывался на юг, и даже Мережковский, хотя сурового был норова человек и более всего на свете любил изъясняться по-французски; даже русскую историю комментировал на чужом языке, так, считал он, точнее ее чувствуешь, науке угодна отстраненность.

Однажды кто-то из здешних стариков заметил, что Северную Америку интереснее всех понял француз Бомарше; китайскую культуру открыл итальянец Марко Поло, он же описал ее, сделав фактом мировой истории; Бисмарк лучше всех иных ощущал Россию, а именно русские смогли синтезировать дух Европы, выраженный английской экономией, немецкой философией и французской революцией.

Часть третья

1

Фол никогда не слыхал имени Герхарда Шульца; они никогда не встречались: один жил на юге, в Парагвае, другой — на севере, в Вашингтоне. Шульц был уже дедом, его семья насчитывала двадцать человек, счастливый муж, отец, брат. Фол поселился отдельно от семьи, горестно-одиноко, отдаваясь целиком работе, которая — после того, как он расстался с Дороти, — сделалась его всепожирающей страстью. Шульц жил в роскошной асиенде, на берегу вечно теплой, хоть и буро-красной, грязной на вид, Параны. Фол снимал номер в отеле: две комнаты, окна выходили во двор, могила, колодец, а еще говорят, что в Вашингтон приезжают смотреть, как цветут вишни; приезжают разве что восторженные туристы, их возят из Нью-Йорка, очень престижно за один день побывать в обеих столицах.

Фол не знал, что Шульц — не подлинная фамилия дона Эрхардо, изменил седьмого мая сорок пятого года, раньше был Зульцем, штурмбаннфюрером СС, приглашен к сотрудничеству американской секретной службой осенью сорок девятого в Рио-де-Жанейро, вербовка прошла гладко, за пять минут. «Признаете, что на этом фото вы изображены в форме СС»? — «Признаю». — «Готовы к разговору с нами?» — «Давно готов». — «Это несерьезно, мистер Зульц. Настоящая беседа начнется только в том случае, если вы напишете нам имена мерзавцев из вашей нынешней сети на юге континента». — «Я бы не стал называть тех, кто оказался в изгнании после победы большевиков». — «После нашей общей победы, мистер Зульц, — американцев, англичан и русских. Мы сообща разгромили тиранию Гитлера, и вам не следует вязаться в наши дела с русскими, уговорились? Что же касается и з г н а н н и к о в, то это уж нам позвольте судить, являются ли ваши друзья изгнанниками или же организованы в хорошо законспирированную бандитскую сеть, о'кей?»

Фол и не предполагал, что шифрограмма, отправленная из филиала его страховой фирмы в Лондоне, вызовет такой странный, сложный и непросчитываемый процесс: совещание Совета директоров фирмы — встречи с н у ж н ы м и людьми — выход на ЦРУ — и, затем уже, когда д е л о пошло в работу, — на соответствующие подразделения, которым поручено найти п о д х о д ы к «Эухенио Ростоу-Масалю, подлинное имя — Евгений Ростопчин, гражданин Швейцарии, проживает в Аргентине, район Кордовы, 1952 года рождения, женат, имеет двух детей, занят в сельскохозяйственном бизнесе. Необходимо оказать на него давление в том смысле, чтобы он обратился к отцу за финансовой поддержкой; сделать это надо через его мать, с которой князь Ростопчин развелся в 1954 году, леди Винпресс, Софи-Клер, проживает в Париже, имеет дом в Эдинбурге и квартиру в Глазго».

Результатом проделанной работы (анализ архивов и расчет на ЭВМ) оказался индекс «УСГ-54179»; агент проживал в Парагвае, однако имел апартамент в Кордове; Герхард Шульц, землевладелец и компаньон директора фирмы по строительству шоссейных дорог; сейчас ведут трассу в непосредственной близости от земель Ростоу-Масаля; есть возможность нажать на сына князя, перерезав его водные коммуникации, что равносильно экономическому краху последнего.

...Человек — маленький винтик в огромном вселенском механизме; ни о чем не догадывавшийся сеньор Эухенио Ростоу-Масаль, он же Евгении Ростопчин, он же Женечка (для отца) и Шеня (для мамы), в то утро, как обычно, завтракал на огромной террасе, сложенной из старого мореного дерева; дом поставлен так, как это умели делать в горах над Цюрихом, — на века, но при этом легко и уютно.

VII

«Милостивый государь Николай Сергеевич!

Посылаю Вам вырезочку из «Нового времени»: «Декадэнт, художник Врубель, совсем как отец декадентов Бодлэр, недавно спятил с ума».

Так вот в чем дело-то! Несчастный, несчастный Врубель! Я кусаю пальцы от горя и неловкости! На кого же я ополчился?! Супротив кого воевал последние годы ?! Несчастный душевнобольной человек... Я в отчаянье... Не знаю, как уж и быть в таком положении. Намерен пустить заемный лист для сбора денег на его лечение в доме умалишенных, помочь Забелле, каково-то ей — после гибели единственного сына — лишиться мужа?!

Оглядываясь на прошлое, я снова и снова спрашиваю себя: имел ли я право на то, чтобы выступать против того, что он делал в искусстве? Ведь, оказывается, он с рождения был полоумным, отсюда все его выверты в форме и краске, вся его чужеродность, столь меня отталкивавшая. Меня ли одного?!

Да, сердце сжимает болью, да, мучает бессонница, но ведь нельзя же судьбу одного безумца, обуреваемого манией творчества, ставить выше судеб искусства, выше наших святых традиций!

2

— Ах, господин Вакс, — вздохнул Иван Ефимович Грешев, эксперт по русской истории п старославянскому языку, — мне делается так жаль вас, европейцев, когда вы начинаете судить русское искусство...

— Я американец.

— Тем более: вас как единой национальной общности еще нет.

— Мы — каждый сам по себе, очень индивидуальны, знаем, чего хотим, — возразил Фол, — но именно в этом и есть наша общность.

— Где учили русский?

VIII

«Дорогой Иван Андреевич!

Сердце мое разрывается от боли, когда я смотрю на Мих. Ал. Врубеля! Я был у него в мастерской после того, как он поправился от недуга, смотрел «Демона». Это чудо! Поленов в восторге. Представляю, что будет на выставке! «Не простят ему этого, ох, не простят», — снова вспомнил слова Кости Коровина в Нижнем Новгороде. И — не простили. Серов и Остроухов, друзья его, мягко высказали свои замечания; Врубель сорвался: «Меня и так все бранят, думал свои будут мягче», на Серова накричал; Остроухов спас положение, пригласил пить вино; Михаил Александрович тотчас успокоился, сменил гнев на милость, устроил сказочное угощение, снова стал предупредителен, тактичен, кроток... Сказывается, видно, бессонница, он простаивает у мольберта по двадцать часов, глотает ложками бром с фенацетином, сжигает себя заживо...

На выставке успех был оглушительный. Но Третьяковская галерея отказалась приобрести «Демона»! Да, да, отказалась! Говорят, восстали члены московской городской думы, на них оказали дарение из Сфер, Великий князь Владимир Александрович соизволил заметить, что это «нездоровое искусство, далекое от традиций».

Это был страшный удар для Врубеля. Он совершенно высох, шея торчит из воротника рубашки, как цыплячья, пиджак обвис, глаза запали... После родов очаровательная Надежда Забелла-Врубель сошла со сцены, все время отдавала маленькому Саввушке, так что тяготы жизни теперь на плечах одного Врубеля, она же оклада-содержания не получает более.

Выручил фон Мекк, купил «Демона», — это спасло несчастных от голода, но, увы, не помогло Саввушке...

3

В квартире никого не было: старшая, Бэмби, уехала за город; Лыс жила у Нади; любит мать, никого так не любит, как ее; Степанов пошел к себе в мастерскую, достал из шкафа пару рубашек, джинсы, кроссовки; мучительно не любил собираться, обязательно забудет что-то важное, а лишнее положит в чемодан; позвонил Зите; смешной человечек, очень хороший и добрый:

— Как у тебя сегодня дела, Буратинка?

— Как всегда. Будни, Митяш; скучаю; о вас думаю.

Степанов давно не звонил Зите; удивился; кажется, раньше она меня называла на «ты». Он терпеть не мог одностороннего «ты», что-то в этом есть от барства.

— С каких пор ты меня на «вы»?

Часть четвертая

1

Ростопчин и Степанов расстались в пять утра; от Грешева поехали в Сохо; пили; князь сделался серым, лицо отекло, веки набрякли, казались водянистыми; обычно сдержанно-закрытый, здесь он казался неестественно веселым, порою, однако, замирал; глаза делались неживыми; повторял то и дело: «Чем мы им мешаем?! Я хочу понять, чем мы им можем мешать?!»; когда Степанов ответил, что они могут мешать тем, кому не угоден д и а л о г, князь досадливо махнул рукой: «Не путай в наши добрые отношения пропаганду»; пригласил аккуратненькую немочку танцевать; музыка была оглушающей, зловещие рок-н-роллы, и хотя Ростопчин двигался ловко, весь его облик протестовал против истерически повторяющейся мелодии; Степанов вспомнил доктора Кирсанова, тот рассказывал про свою стратегию и н т р и г и с девушками, выработанную в конце тридцатых еще годов: «Без патефона ничего не выйдет; необходима тройка хороших пластинок: „Брызги шампанского“, „Не оставляй меня“ или что-то в этом роде; танго — наивернейший путь к близости; л е г а л ь н о е объятие, вписывающееся в правила, — правая рука ощущает ложбинку на спине партнерши, левая, отведенная, хранит в ладони ее трепетные пальцы; поцелуй в конце танца правомочен, продолжение нежности; чувство тоже имеет свою логику».

Ростопчин двигался в такт рваной мелодии, вскидывая руки, лицо его побледнело еще больше; он что-то говорил немочке; та отвечала деловито, без улыбки; договариваются, понял Степанов; снова вспомнил Берлин, лето шестьдесят восьмого, жаркое лето; Степанов тогда пригласил Анджелу с подругой, звали ее Ани; высокая, в больших очках, грустная-грустная; Режиссер был еще жив; тоже танцевали, и Степанов не мог сдержать улыбки, когда шестидесятилетний Режиссер отплясывал с Ани: «старик, куда ему»; сукин я сын, подумал Степанов, воистину возрастной шовинизм ужасен, как и любой другой; шестьдесят лет не возраст для мужчины; любимые женщины говорят, что это пора расцвета, привирают, конечно же, мне тогда было тридцать шесть, как же пролетело время, ай-яй-яй! Сейчас тебе за пятьдесят, — подумал он, — а ты убежден, что все еще впереди; великое свойство человеческой натуры — надежда на лучшее, забвение прожитого; Режиссеру было шестьдесят, всего на семь лет старше меня; а я еще тогда все время повторял слова старой гадалки — она разбрасывала карты, когда мне было двадцать девять: «Доживешь до тридцати восьми, бойся брюнетов»; набор штампов, а как же люди подвержены таинству утверждающего слова, рожденного раскладом королей, пиковых десяток и червовых дам». Степанов тогда написал стихи, он много писал в стол, после конфуза со Светловым стыдился показывать кому бы то ни было: «Закат был рыжим, серой — пыль, июньский зной, дорога к переправе, никто ничто забыть не вправе...»

Он смотрел на князя, который странно, дергающе двигался в такт музыке, вспоминал Будапешт, художницу Еву Карпати, тихий Дом творчества кинематографистов на берегу Дуная, ее крохотное ателье на улице Толбухина, возле прекрасного, в ы в а л и в а ю щ е г о свое изобилие рынка, вспомнил, как она показывала ему свои странные картины, все в синем цвете: девушки и птицы; «я не хочу выставляться. Зачем? Живопись — это всегда для себя». Он тогда писал ей стихи, там были строки: «Ведь если приходим не мы, то другие, чужие другие, плохие; все смертно, все тленно, все глупо, пассивность таланта преступна!» Перед вылетом Ева спросила: «Хочешь, чтобы я приехала к тебе?» А он видел перед собою лицо маленькой Бэмби; Лыса тогда не было вовсе, видел он лицо Нади с ее круглыми глазами, словно у доброго теленка, и ямочки на щеках, и не знал он еще тогда ничего про то, что у нее было, и казнил себя постоянно за самого себя, за то, что он так а л ч е н к людям. «Ты — коллекционер, — сказала ему Надя во время очередной ссоры, — ты собираешь людской гербарий». Он тогда поцеловал Еву в ее вздернутый смешной нос, взял за уши, приблизил ее лицо к себе и ответил: «Я очень этого хочу, Евушка, только, пожалуйста, не приезжай; взрослые умеют терпеть боль, а маленькие от нее гибнут».

— К вам можно? — спросила его черненькая, чем-то похожая на Еву девушка. — Вам скучно, я готова вас развлекать. Степанов погладил ее по щеке, усмехнулся:

— У меня нет денег, Василек.

XI

«Дорогой Иван Андреевич!

Все, погиб наш Врубель, хоть и жив еще. Зрение покинуло его, настала полная слепота.

Боже, боже, как жесток рок, тяготеющий над Россией!

Ему привезли глину, надеясь, что лепка отвлечет его; он долго разминал своими тонкими пальцами голубоватую жижу, потом спросил: «Зачем лепить, коли я сам не смогу оценить результат своего труда? Ведь только художник себе судья, кто ж еще?»

Но иногда титан поднимается, берет на ощупь карандаш и одной линией, безотрывно, рисует лошадь на скаку. Один и тот же сюжет слепого художника: стремительно скачущая лошадь, устремлена вперед, мышцы проработаны так. словно писано с натуры, на лугу, июньским вечером, когда только-только начинает стелиться туман и загораются зыбкие костры табунщиков...

XII

«Милостивый государь Николай Сергеевич!

И снова свершается святотатство: самоубийцу хоронят на кладбище! Да, да, именно так! Я был у князя Мещерского, пытался подействовать через него, добиться от Синода запрета, но — тщетно, увы!

Да, Николай Сергеевич, Врубель не почил, как об этом трезвонят продажные писаки, а покончил с собою. Он самоубийца, он не имеет права лежать при церкви, только за оградою.

Последние недели он постоянно торчал раздетым возле открытого окна, добился того, что у него началось воспаление легких, а потом и по ночам стал на ощупь открывать форточку, пользуясь сонливостью прислуги в доме умалишенных. Скоротечная чахотка не пришла к нему, как божье избавление от грехов его, но как подачка от диавола, которого он столь тщательно писал всю его жизнь...

И ведь, кончая свои минуты, думал о том, чтобы злобно продолжать свое демоническое дело! В бреду оборотился к брату милосердия со словами: «Полно, будет мне лежать здесь, хватит, едем-ка в Академию, дружок!»

2

В зале было полным-полно народа; стрекотали камеры телевизионных компаний; на трибуне, похожей на те, что высятся в наших сельских клубах (только с большими золочеными буквами «Сотби»), стоял высокий мужчина в строгом черном костюме и, странно округляя каждую фразу, словно бы любуясь ею, певуче говорил:

— Картина кисти Бенуа, размер шестьдесят два сантиметра на сорок четыре. Масло. Вещь называется «Танец». Предположительная дата написания — десятый или двенадцатый год этого века. Мы предлагаем начальную цену в тысячу фунтов...

Степанов увидел князя; тот сидел во втором ряду, третьим с края; рядом с ним была женщина; крайнее место было пусто, единственное во всем зале; это для меня, понял Степанов; он г о т о в и т комбинацию, — мадам с ее места легче видеть, как я стану выписывать чек; он прошел сквозь напряженную тишину зала, сел, поклонился Софи, пожал руку Ростопчину; тот шепнул:

— Познакомься, пожалуйста, родная, это мистер Степанов.

— О, как приятно, мистер Степанов, — улыбнулась женщина мертвой улыбкой, — мы начали волноваться, где вы, с трудом удержали для вас место.

3

Обозреватель телевидения, ведущий шоу Роберт Годфри ждал Степанова в холле отеля; поднялся с кресла, в котором сидел так, будто привез его с собою из дома, ослепительно улыбаясь, пошел навстречу:

— Я сразу же вас узнал! Очень приятно, мистер Степанов! Можете не извиняться! Я не сомневался, что торги в Сотби задержатся. Я не в претензии, нет. Едем обедать. Я заказал стол во французском ресторане «Бельведер», это в Холланд-парке, сказочно красиво и готовят настоящий буябес, там мы обсудим все наши проблемы, а их очень много...

Буябес — уха из разных сортов рыб с лангустами и креветками, — пряно-острый, обжигающий, был прекрасен.

— Теперь слушайте, — сказал Годфри, закончив первую тарелку (буябес подают в большой фарфоровой супнице, по меньшей мере на пять человек), — что я стану вам говорить. Можете перебивать, если не согласны, я боксер, приучен к умению отражать атаку...

— Я тоже баловался боксом.