Меченосцы

Сенкевич Генрик

Krzyzaci

Перевод Владислава Ходасевича

Часть первая

I

В Тынце на принадлежащем аббатству постоялом дворе под вывеской "Лютый Тур" сидели несколько человек и слушали рассказы бывалого солдата, который, придя из дальних стран, говорил о приключениях, случившихся с ним на войне и во время дороги.

Это был бородатый, в расцвете лет, широкоплечий, почти огромный, но исхудалый человек; волосы его были подобраны в сетку, расшитую бисером; на нем был кожаный кафтан с полосами, оттиснутыми панцирем, и пояс из медных блях; за поясом — нож в роговых ножнах, на боку — короткий дорожный кинжал.

Рядом с ним за столом сидел юноша с длинными волосами и веселым взглядом, по-видимому, его товарищ, а может, и оруженосец, он также был одет по-дорожному, в такой же кожаный кафтан со следами панциря. Прочее общество состояло из двух землевладельцев из окрестностей Кракова и трех горожан в мягких красных шапках, острые концы которых свешивались у них до самых локтей.

Хозяин, немец в желтом кафтане с зубчатым воротником, разливал им из бочонка в глиняные кружки крепкое пиво и с любопытством прислушивался к военным рассказам.

Но еще с большим любопытством слушали горожане. В те времена ненависть, еще при Локотке разделявшая горожан с рыцарями-землевладельцами, значительно уже остыла, и горожане держали голову выше, чем это было впоследствии. В то время еще ценили их готовность ad concessionem pecuniarum {Платить наличными

(лат.).

}, поэтому часто случалось видеть на постоялых дворах купцов, пьющих запанибрата со шляхтой. С ними водили знакомство даже охотно, как с людьми денежными: обычно они платили за шляхтичей.

II

В это время в дверь вошла княгиня, женщина средних лет, с улыбающимся лицом, одетая в красный плащ и узкое зеленое платье с золотым поясом на бедрах и низко застегнутой большой пряжкой. За княгиней шли придворные девушки, некоторые постарше, некоторые еще подростки, с розовыми и лиловыми веночками на головах и по большей части с лютнями в руках. Были и такие, которые держали в руках целые пучки свежих цветов, видимо только что собранных по дороге. Комната наполнилась; за девушками показалось несколько придворных и маленьких пажей. Все вошли бойко, с веселыми лицами, громко разговаривая или напевая, словно упоенные тихой ночью и ярким светом луны. Между придворными было двое певцов, один с лютней, другой с гуслями у пояса. Одна из девушек, еще совсем молоденькая, лет двенадцати, несла за княгиней маленькую лютню, украшенную медными гвоздиками.

— Слава Господу Богу Иисусу Христу, — сказала княгиня, останавливаясь посредине комнаты.

— Во веки веков, аминь, — отвечали присутствующие, отвешивая низкие поклоны.

— А где хозяин?

Немец, услышав зов, вышел вперед и, по немецкому обычаю, встал на колени.

III

Княгиня Данута, Мацько и Збышко уже раньше бывали в Тынце, но в свите находились придворные, видевшие его впервые; они, подняв головы, с изумлением смотрели на великолепное аббатство, на зубчатые стены, бегущие вдоль скал над пропастями, на здания то на склонах горы, то в палисадниках, громоздящиеся одно над другим, высокие и озаренные золотом восходящего солнца. По этим величественным стенам и зданиям, по домам, по хозяйственным постройкам, по садам, лежащим у подножия горы, и по старательно возделанным полям с первого взгляда можно было догадаться о старинном, неистощимом богатстве, к которому не привыкли и которому должны были удивляться люди, пришедшие из убогой Мазовии. Существовали, правда, старинные и богатые бенедиктинские аббатства и в других частях страны, как, например, в Любуше на Одре, в Плоцке, в Великой Польше, в Могильне и в иных местах, но все-таки ни одно не могло сравниться с Тынецким, владения которого превышали не одно удельное княжество, а доходы могли бы вызвать зависть даже в тогдашних королях.

И удивление придворных росло. Некоторые почти не хотели верить глазам. Между тем княгиня, желая как-нибудь сократить дорогу и развлечь своих девушек, стала просить одного из монахов, чтобы он рассказал старинную и страшную повесть о Вальгере Удалом, которую, хоть и не очень подробно, ей уже рассказывали в Кракове.

Услышав это, девушки кольцом окружили княгиню и медленно шли в гору, озаренные ранними лучами солнца, похожие на живые цветы.

— Пусть о Вальгере расскажет брат Гидульф, которому однажды явился он ночью, — сказал один из монахов, оглядываясь на другого, человека уже преклонного возраста; несколько сгорбившись, шел он рядом с Миколаем из Длуголяса.

— Неужели вы видели его собственными глазами, благочестивый отец? — спросила княгиня.

IV

Было уже сильно за полдень, когда княгиня вместе со своей свитой тронулась из гостеприимного Тынца в Краков. Тогдашние рыцари, въезжая в большие города или замки для посещения знакомых, часто облекались в полное вооружение. Правда, существовал обычай снимать его немедленно, после проезда через ворота — к этому приглашал и сам владелец торжественными словами: "Снимите оружие, благородный рыцарь: вы приехали к друзьям", — тем не менее "военный" выезд считался более пышным и поднимал значение рыцаря. Для этой-то пышности как Мацько, так и Збышко нарядились в лучшие панцири и нараменники, отнятые у фризских рыцарей, ясные, блестящие и украшенные пропущенной золотой нитью по краям. Миколай из Длуголяса, — он знал свет, видал много рыцарей и, кроме того, был хорошим знатоком военных вещей, — сразу узнал, что эти панцири выкованы лучшими в тогдашнее время миланскими оружейниками и что каждый из этих панцирей стоит хорошей деревни. Он вывел из этого заключение, что фризы должны были быть не малыми людьми в своем народе, и тем с большим почтением начал смотреть на Мацьку и Збышку. Шлемы их, хотя не последнего достоинства, не были так богаты; зато огромные лошади, покрытые богатыми попонами, возбудили между придворными удивление и зависть. И Мацько, и Збышко, сидя на непомерно высоких седлах, смотрели на весь двор сверху. У каждого из них было в руке длинное копье, у каждого на боку висел меч, а к седлу прикреплен был топор. Правда, щиты ради удобства положили они на телеги, но и без них у обоих был такой вид, точно они ехали в битву, а не в город.

Оба они ехали вблизи от коляски, в которой на заднем сиденье сидела княгиня с Данусей, а на переднем — почтенная придворная дама Офка, вдова Кристина из Яжомбкова, и старик Миколай из Длуголяса. Дануся с большим любопытством поглядывала на железных рыцарей, а княгиня время от времени доставала из-за пазухи ковчежец с мощами святого Птоломея и подносила его к губам.

— Ужасно мне любопытно, как выглядят кости, — сказала она наконец, — но я не открою, чтобы не обидеть святого. Пусть откроет краковский епископ.

На это осторожный Миколай из Длуголяса ответил:

— Лучше этого из рук не выпускать, вещь-то уж очень лакомая.

V

Между тем произошло событие, перед которым в глазах людей все другие дела потеряли всякое значение. Под вечер 21 июня по замку разнеслась весть, что у королевы внезапно начались роды. Вызванные врачи вместе с епископом Вышем всю ночь пробыли в ее комнате, а тем временем придворные узнали от прислужниц, что государыне угрожает преждевременное разрешение от бремени. Каштелян краковский, Ясько Топор из Тенчина, в ту же ночь отправил гонцов к отсутствовавшему королю. На другой день известие с утра распространилось по городу и окрестным местам. Это было воскресенье, и потому толпы народа наполнили все церкви, в которых ксендзы приказывали молиться о здоровье королевы. После обедни гости-рыцари, съехавшиеся на предстоящие торжества, шляхта и купеческие депутации направились в замок; цехи и братства вышли с хоругвями. К полудню неисчислимые толпы народа окружили Вавель; королевские латники поддерживали среди них порядок, приказывая соблюдать спокойствие и тишину. Город опустел почти совершенно, и только время от времени по пустынным улицам проходили толпы окрестных мужиков, которые тоже узнали уже о болезни обожаемой государыни и спешили к замку. Наконец в главных воротах появились епископ и каштелян, а с ними соборное духовенство, королевские советники и рыцари. С многозначительными лицами они разбрелись вдоль стен, замешались в толпу и начинали со строгого приказания воздерживаться от всяких криков, которые могут повредить больной. После этого они возвестили, что королева родила дочь. Новость эта преисполнила сердца радостью, в особенности потому, что народ узнал, что, несмотря на преждевременные роды, ни матери, ни ребенку не угрожает заметная опасность. Толпа стала расходиться, потому что возле замка нельзя было кричать, а между тем каждому хотелось дать волю своей радости. И вот, как только улицы, ведущие к городской площади, наполнились народом, тотчас раздались песни и радостные восклицания. Никто не был огорчен даже тем, что родилась дочь. "Разве плохо было, говорил народ, — что у короля Луиса не было сыновей и что королевство досталось Ядвиге? Благодаря ее браку с Ягеллой удвоилась мощь государства. Так будет и теперь. Где же искать такой наследницы, какой будет наша королева, если ни император римский и ни один из прочих королей не обладает таким обширным государством, такими пространствами земли и таким многочисленным рыцарством. Руки ее будут добиваться могущественнейшие монархи земли; они будут кланяться королеве и королю, будут съезжаться в Краков, а нам, купцам, будет от этого выгода, не говоря уже о том, что какое-нибудь новое государство, например, чешское или венгерское, соединится с нашим королевством". Так говорили между собой купцы — и радость с каждой минутой распространялась все шире. Пировали в частных домах и на постоялых дворах. Площадь заиграла огнями фонарей и факелов. В предместьях окрестные земледельцы расположились лагерями вокруг повозок. Евреи совещались о чем-то возле синагоги. До поздней ночи, почти до рассвета, на площади, особенно возле ратуши и весов, все кипело, как во время большой ярмарки. Делились новостями, посылали за ними в замок и целой толпой окружали тех, кто приносил оттуда известия.

Худшим из тех известий было то, что епископ окрестил ребенка в ту же ночь, из чего заключали, что он, должно быть, очень слаб. Однако опытные горожанки приводили примеры, когда дети, родившиеся полумертвыми, именно после крещения обретали силы для жизни. Поэтому утешали себя надеждой, которую усиливало и имя, данное девочке. Говорили, что ни один Бонифаций и ни одна Бонифация не может умереть тотчас же после рождения, потому что им предназначено совершить нечто благое; между тем в первые годы, а тем более первые месяцы жизни, не может ребенок совершить ни дурного, ни хорошего.

Однако на другой день из замка пришли известия, неблагоприятные и для матери и для ребенка; город взволновался. В церквях целый день толпился народ, как во время праздников. Посыпались приношения за здравие королевы и королевны. Трогательно было смотреть, как убогие крестьяне жертвовали четверики зерна, ягнят, кур, связки сушеных грибов либо короба орехов. Текли богатые дары от рыцарей, от купцов, от ремесленников. Разосланы были гонцы по местам, известным чудотворными святынями. Астрологи гадали по звездам. В самом Кракове готовились торжественные крестные ходы. Выступили все цехи и братства. Весь город запестрел хоругвями. Состоялся и крестный ход детей, ибо полагали, что невинные существа всего легче вымолят у Господа милосердия. Из окрестностей через городские ворота съезжались целые толпы.

Так под непрестанный звон колоколов, среди говора, крестных ходов и обеден, протекал день за днем. Но когда прошла неделя, а высокая больная и ребенок все еще были живы, надежда мало-помалу начала возвращаться. Людям казалось невозможным, чтобы Господь безвременно призвал к себе владычицу государства, которая, сделав уже так много, оставила бы все-таки дело свое незавершенным; Господь не мог призвать к себе так рано равноапостольную монархиню, которая ценой собственного счастья привела к христианству последний языческий народ Европы. Ученые вспоминали, сколько сделала она для академии, духовные — сколько во славу Божью, государственные мужи — сколько для мира между христианскими народами, законоведы — для правосудия, бедные — для убогих, и никто не мог представить себе, что жизнь, столь необходимая для королевства и всего мира, могла быть так преждевременно пресечена.

Однако 13 июля печальный перезвон возвестил о смерти ребенка. Снова засуетился город, снова тревога охватила народ, а толпа во второй раз окружила Вавель, расспрашивая о здоровье королевы. Но на этот раз никто не являлся с хорошей вестью. Напротив, лица панов, въезжавших в замок или выезжавших из ворот, были мрачны и с каждым днем становились все мрачнее. Говорили, что ксендз Станислав из Скарбимежа, краковский ученый, уже не отходит от королевы, которая ежедневно принимает причастие. Говорили также, что после каждого причащения комната ее наполняется небесным светом. Некоторые даже видели свет этот в окнах, но это зрелище скорее вселяло ужас в преданные государыне сердца, ибо служило признаком, что для нее уже начинается жизнь неземная.

Часть вторая

I

Мацько терпеливо ждал несколько дней, не придет ли из Згожелиц какое-нибудь известие и не переменит ли аббат гнев на милость, но наконец неизвестность и ожидание его истомили и он решил сам отправиться к Зыху. Все, что произошло, произошло без его вины, но он хотел знать, не обижен ли Зых и на него, потому что относительно аббата он был уверен, что гнев его будет отныне тяготеть и над Збышкой, и над ним самим.

Однако он хотел сделать все, что было в его силах, чтобы смягчить этот гнев, и поэтому дорогой думал и соображал, что он кому скажет в Згожели-цах, чтобы загладить обиду и сохранить старинную соседскую дружбу. Однако в голове у него как-то не клеилось, и он обрадовался, застав Ягенку одну; она встретила его по-старому, с поклоном, и поцеловала у него руку, словом — дружелюбно, хотя и с некоторой грустью.

— А отец дома? — спросил Мацько.

— Дома, только поехал с аббатом на охоту. Скоро вернутся…

Сказав это, она ввела его в комнаты. Они сели и довольно долго молчали. Наконец девушка первая спросила:

II

А между тем "дурак" Збышко уехал из Богданца с тяжелым сердцем. Во-первых, ему было как-то не по себе без дяди, с которым он с давних лет не расставался и к которому так привык, что сам теперь хорошенько не знал, как без него обойдется и на войне, и в дороге. Во-вторых, жаль ему было расставаться с Ягенкой, потому что хоть он и говорил себе, что едет к Данусе, которую любил всей душой, однако же ему бывало так хорошо с Ягенкой, что только теперь он почувствовал, как радостно было быть с ней и как грустно может быть без нее. И он сам удивлялся своей грусти и даже встревожился ею, потому что, если бы он скучал по Ягенке, как скучает брат по сестре, это было бы ничего. Но он заметил, что ему хочется обнимать ее и сажать на коня, потом снимать с седла, переносить через речки, выжимать воду из ее косы, ходить с нею по лесам, смотреть на нее и болтать с ней. Он так привык к ней и все это так ему нравилось, что теперь, задумавшись об этом, он совсем забыл, что едет в дальний путь, в самую Мазовию, и вместо этого представилась ему та минута, когда Ягенка помогла ему в лесу совладать с медведем. И показалось ему, что это было вчера и что вчера же ходили они за бобрами к Одстайному озеру. Когда она вплавь пустилась доставать бобра, он ее не видал, а теперь казалось ему, что он ее видит, и тотчас же стал он "млеть" точно так же, как две недели тому назад, когда ветер слишком уж расшалился с Ягенкиной юбкой. Потом он вспомнил, как ехала она, нарядно одетая, в костел, в Кшесню, и как он тогда удивлялся, что такая простая девушка вдруг показалась ему дочерью знатного рода, едущей с целой свитою слуг. Все это привело к тому, что на сердце у него сделалось как-то беспокойно: и сладко, и грустно в одно и то же время; когда же он подумал, что мог сделать с ней все, чего ни пожелал бы, и как ее тоже влекло к нему, как она смотрела ему в глаза и как к нему прижималась, он едва усидел на лошади. "Кабы я где-нибудь повстречался с ней, да простился бы, да обнял на дорогу, — говорил он себе, — так, может быть, мне бы легче было". Но в ту же минуту он почувствовал, что это неправда и что не стало бы ему легче, потому что при одной мысли о таком прощании ему становилось жарко, хотя на дворе слегка подморозило.

Наконец он испугался этих воспоминаний, слишком похожих на страсть, и стряхнул их с души, как сухой снег с одежды.

— Я еду к Данусе, к моей возлюбленной, — сказал он себе.

И тотчас же понял, что это — иная любовь, как бы более благоговейная и не так касающаяся тела. И вот постепенно, по мере того как мерзли у него в стременах ноги, а холодный ветер остужал кровь, все мысли его обратились к Данусе, дочери Юранда. Перед ней он действительно был в долгу. Если бы не она — давно бы его голова упала с плеч на краковской площади. Ведь когда она перед рыцарями и горожанами сказала: "Он мой", то тем самым вырвала его из рук палачей, и с той поры он принадлежит ей, как раб своему господину. Не он ее брал, но она его взяла; с этим никакое Юрандово сопротивление ничего не может поделать. Она одна могла бы прогнать его, как госпожа может прогнать слугу, хотя и тогда он ушел бы недалеко, потому что его связывает и собственная клятва. Но он подумал, что она его не отгонит, но скорее пойдет за ним от двора мазовецкого хоть на край света, и, подумав это, он стал славить ее в душе своей, в ущерб Ягенке, точно Ягенка была виновата, что его мучили соблазны и сердце его двоилось. Теперь не пришло ему в голову, что Ягенка вылечила старика Мацьку, а кроме того, что без ее помощи медведь, пожалуй, содрал бы кожу с его головы, и он нарочно восстанавливал себя против Ягенки, думая, что таким образом станет достоин Дануси и оправдается в собственных глазах.

В это время, ведя за собой навьюченного коня, догнал его посланный Ягенкой чех Глава.

III

Но и на этот раз не суждено было им сразиться, потому что Миколай из Длуголяса, узнавший от Ендрека из Кропивницы, в чем тут все дело, взял с обоих слово, что они не будут драться без ведома князя и комтуров, а в случае несогласия дать слово грозил запереть ворота. Збышко хотелось как можно скорее увидеть Данусю, и он не смел спорить, а де Лорш, охотно сражавшийся, когда было нужно, но не бывший человеком кровожадным, без всяких затруднений поклялся рыцарской честью, что будет ждать разрешения князя, тем более что, поступая иначе, боялся разгневать князя. Кроме того, лотарингскому рыцарю, который, наслушавшись песен о турнирах, любил блестящее общество и пышные празднества, хотелось сразиться именно в присутствии двора, сановников и дам, потому что он полагал, что таким образом его победа получит большую огласку и тем легче доставит ему золотые шпоры. Кроме того, его интересовала страна и люди; таким образом проволочка была ему по душе, особенно же потому, что Миколай из Длуголяса, пробывший целые годы в плену у немцев и легко объяснявшийся с чужестранцами, рассказывал чудеса о княжеских охотах на разных зверей, уже неведомых в западных странах. И вот в полночь они со Збышкой вместе отправились к Праснышу, взяв с собой вооруженные отряды слуг и людей с факелами — для охраны от волков, которые, собираясь зимой в бесчисленные стаи, могли оказаться опасными даже для двух десятков людей, как бы они ни были хорошо вооружены. По ту сторону Цеханова тоже уже не было недостатка в лесах, которые за Праснышем переходили в огромную Курпесскую пущу, на востоке граничащую с непроходимыми лесами Подлясья и лежащей за ними Литвы. Еще недавно через эти леса налетала на Мазовию дикая литва, в 1337 году дошедшая до самого Цеханова и разрушившая город. Де Лорш с величайшим любопытством слушал, как старый проводник, Мацько из Туробоев, рассказывал об этом: в глубине души он пылал жаждой померяться силами с литовцами, которых он, как и прочие западные рыцари, считал сарацинами. Ведь он прибыл в эти места точно на крестовый поход, желая снискать славу и спасение души, а по дороге думал, что война, хотя бы даже с мазурами, как народом полуязыческим, обеспечивает ему полное отпущение грехов. И он почти не верил глазам, когда, въехав в Мазовию, увидел костелы в городах, кресты на колокольнях, духовенство, рыцарей с крестами на латах и народ, правда, буйный и запальчивый, всегда готовый к ссоре и драке, но христианский и вовсе не более хищный, чем немцы, из страны которых молодой рыцарь ехал. Поэтому когда ему говорили, что народ этот испокон веков чтит Христа, он и сам не знал, что думать о меченосцах, а когда узнал, что покойная королева крестила и Литву, то изумлению его и вместе с тем огорчению не было границ.

И вот он принялся расспрашивать Мацьку из Туробоев, нет ли в лесах, по которым они проезжают, по крайней мере, хоть драконов, которым люди должны приносить в жертву девушек и с которыми можно было бы сразиться. Но и в этом отношении ответ Мацьки совершенно разочаровал его.

— В лесах много всякого хорошего зверья: волки, туры, зубры и медведи; с ними тоже много возни, — отвечал мазур. — Может быть, на болотах есть и нечистые духи, но о драконах я не слыхал; да если бы и были, то девушек, вероятно, им в жертву не приносили бы, а все разом пошли бы с ними драться. Да если бы они были, так жители пущи давно бы уже носили пояса из их шкуры.

— Что ж это за народ и разве нельзя с ним бороться? — спросил де Лорш.

— Бороться с ним можно, но вредно, — отвечал Мацько, — да рыцарю и не пристало, потому что это народ мужицкий.

IV

Опытные лесники, под начальством главного ловчего, принялись расставлять охотников длинным рядом по краю поляны с таким расчетом, чтобы они, находясь сами под прикрытием, стояли перед пустым пространством, облегчающим работу лукам и арбалетам. Две коротких стороны поляны были пересечены сетями, за которыми спрятались "загонщики", обязанность которых заключалась в том, чтобы гнать зверя на стрелков, а если он запутается в сетях, то добивать его рогатинами. Бесчисленное множество курпов, умело расставленных, должны были выгонять зверей из глубины леса на поляну. За стрелками находилась вторая сеть, расставленная для того, чтобы зверь, если ему удастся прорваться сквозь цепь охотников, был остановлен сетью и в ней добит.

Князь стал посредине цепи, в небольшой ложбине, пересекавшей всю поляну. Главный ловчий, Мрокота из Моцажева, выбрал для него это место, зная, что по этой ложбине и побегут из пуши крупнейшие звери. У самого князя в руках был арбалет, а рядом с ним, у дерева, стояло тяжелое копье; сзади, на некотором расстоянии держались два "телохранителя", с топорами на плечах, огромного роста; кроме топоров, у них были два натянутых арбалета, чтобы в случае надобности подать их князю. Княгиня и Дануся не слезали с коней, потому что князь никогда не разрешал этого, боясь туров и зубров, от ярости которых, в случае нужды, легче было спастись на конях, нежели пешком. Де Лорш, любезно приглашенный князем занять место справа от него, попросил, чтобы ему было разрешено остаться для защиты дам на коне, и стоял невдалеке от княгини, похожий на длинный гвоздь, с рыцарским копьем, над которым тихонько подтрунивали мазуры, как над оружием, мало пригодным для охоты. Зато Збышко воткнул рогатину в снег, перекинул арбалет через плечо и стоял возле коня Дануси, подняв голову к ней, иногда что-то шептал ей, а иногда обнимал ее ноги и целовал колени, потому что больше решительно не скрывал от людей свою любовь. Успокоился он только тогда, когда Мрокота из Моцажева, который в пуще осмеливался ворчать и на самого князя, грозно приказал ему хранить молчание.

Между тем далеко-далеко в пуще раздались звуки курпских рогов, которым с поляны отрывисто ответил пронзительный звук трубы; потом настала совершенная тишина. Только иногда с верхушки сосны стрекотала сойка, да кто-нибудь из облавы подражал карканью ворона. Охотники напряженно смотрели на пустое белое пространство, на котором ветер покачивал заснеженные кустарники; все с нетерпением ждали, какой зверь первым покажется на снегу; вообще же ожидалась удачная охота, потому что пуща полна была зубров, туров и кабанов. Курпы выкурили из берлог несколько медведей; разбуженные таким образом, они бродили по чаще злые, голодные и осторожные, догадываясь, что скоро придется им выдержать борьбу не за спокойную зимнюю спячку, а за жизнь.

Однако приходилось ждать долго, потому что люди, теснившие зверя к сетям и к поляне, заняли огромный кусок леса и шли так издалека, что до слуха охотников не доносился даже лай собак, которые тотчас после того, как откликнулась труба, были спущены со смычков. Одна из них, спущенная, по-видимому, слишком рано или просто увязавшаяся за людьми, показалась на поляне и, пробежав через нее с опущенной к самой земле мордой, скрылась за цепью охотников. И снова стало тихо и пусто; только загонщики все время каркали воронами, давая знать таким образом, что скоро начнется работа. И вот через несколько времени на опушке появились волки, которые, как самые чуткие звери, первые пытались уйти от облавы. Их было несколько. Но выбежав на поляну и почуяв кругом людей, они снова юркнули в лес, ища, очевидно, другого выхода. Потом, выйдя из чащи, кабаны длинной черной цепью побежали по покрытому снегом пространству, издали похожие на стадо домашних свиней, которые, по знаку хозяйки, тряся ушами, спешат к избе. Но цепь эта останавливалась, прислушивалась, нюхала воздух, оборачивалась назад и снова нюхала воздух; она свернула к сетям и, почуяв ловчих, снова пустилась к охотникам, хрюкая, подходя все осторожнее, но все ближе, пока наконец не раздался скрип железных собачек у арбалетов, ворчание стрел и пока первая кровь не запятнала белый снежный покров.

Тогда раздался крик, и стадо рассыпалось, точно в него ударила молния; одни бросились сломя голову вперед, другие к сетям, другие стали бегать то в одиночку, то по нескольку сразу, смешиваясь с другим зверьем, которым тем временем наполнилась поляна. Теперь до слуха уже ясно доносились звуки рогов, лай собак и далекий говор людей, идущих из глубины леса. Обитатели леса, отгоняемые по бокам широко растянутыми сетями, все больше и больше наполняли поляну. Ничего подобного нельзя было увидеть не только в заграничных странах, но и в других землях Польши, где не было уже таких

V

Ксендз Вышонок осмотрел раны Збышки, понял, что сломано только одно ребро, но в первый день не ручался за выздоровление, потому что не знал, "не перевернулось ли у больного сердце и не оборвалась ли печенка". Рыцаря де Лорша к вечеру также охватила такая слабость, что он вынужден был слечь, а на другой день не мог пошевельнуть ни рукой, ни ногой без мучительной боли во всех костях. Княгиня, Дануся и прочие придворные девушки ухаживали за больными и по предписанию ксендза Вышонка варили для них разные мази и притирания. Збышко, однако, был сильно помят и время от времени харкал кровью, что весьма тревожило ксендза Вышонка. Все же он был в полном сознании и на другой день, узнав от Дануси, кому обязан спасением своей жизни, несмотря на слабость, призвал своего чеха, чтобы поблагодарить и вознаградить его. Но при этом пришлось ему вспомнить, что чеха он получил от Ягенки и что если бы не доброе ее сердце, он погиб бы. Мысль эта была ему даже тяжела, потому что он чувствовал, что никогда не отплатит доброй девушке добром за добро и что будет для нее лишь причиной печали и мучительной скорби. Правда, он тотчас сказал себе: "Не могу же я разорваться пополам", — но на дне души остался у него как бы укор совести, а чех еще больше разбередил эту душевную его рану.

— Я дворянской честью поклялся своей госпоже беречь вас, — сказал он, — и буду беречь без всякой награды. Ей, а не мне обязаны вы, господин, своим спасением.

Збышко ничего не ответил и только принялся тяжело вздыхать, а чех помолчал немного и снова заговорил:

— Если вы мне прикажете ехать в Богданец, я поеду. Может быть, вы хотели бы видеть старого пана, ведь одному Богу ведомо, что с вами будет.

— А что говорит ксендз Вышонок? — спросил Збышко.