Та третья

Сенкевич Генрик

I

За мастерскую, в которой мы со Святецким жили и работали, было не заплачено, во-первых, потому, что у обоих нас находилось всего-навсего около пяти рублей, а во-вторых, мы чувствовали чистосердечное отвращение к платежу квартирных денег.

Товарищи нас называют мотами, а я первый предпочту пропить деньги, чем швырнуть их хозяину дома.

Что касается нашего хозяина, то он был человек не злой, и, к тому же, мы нашли средство справляться с ним.

Когда (обыкновенно это бывает утром) он приходит к нам с напоминанием, Святецкий, который спит на полу, на матраце, и покрывается турецкою занавеской, служащею нам фоном для портретов, приподнимается до половины и говорит гробовым голосом:

— Как я рад, что вижу вас! Мне снилось, что вы умерли.

II

Спустя четверть часа я звоню у Сусловских.

Отпирает мне сама Казя. Она прелестна… От неё веет теплотою сна и утреннею свежестью, которую она принесла из сада в складках своего светло-голубого ситцевого платья. Снимая шляпу, она слегка растрепала свои волосы. Лицо её смеётся, глаза смеются, влажные губки смеются, — олицетворение утра… Я хватаю её руки и начинаю целовать до локтей; она же наклоняется к моему уху и спрашивает:

— А кто сильнее любит?

Потом она ведёт меня за руку к своим родителям. У старика Сусловского лицо римлянина, обрекающего на смерть pro patria

[1]

единственное своё детище; мать роняет слёзы в кофе, — оба они сидят за кофе. Оба они встают при виде нас, и пан Сусловский изрекает:

— Разум и обязанности повелевали бы мне сказать: нет, — но у родительского сердца есть другие права; если же кто-нибудь скажет, что это — слабость, то пусть меня за неё Бог судит.