Дориан: имитация

Серф Уилл

«Дориан» — это книга о нравственном преступлении и о цене за него, о соотношении искусства и действительности, искусства и морали. Классический сюжет Оскара Уайльда перенесен в современную действительность: художник Холлуорд создает великолепную видеоинсталляцию, в центре которой — молодой красавец Дориан Грей, и дарит ее герою. Грей отправляется в бесконечный «загул»: ведет самый беспутный и безнравственный образ жизни, какой только можно себе представить. Проходят десятилетия, а герой остается молодыми прекрасным, зато день ото дня меняется его видеодвойник становясь все безобразнее. Впрочем, катастрофа все равно неизбежна, а возмездие — неотвратимо…

Такой затейливый роман можно было написать только по следам Оскара Уайльда, чей классический герой и сюжет (от него, впрочем, мало чего осталось) положен в основу этой книги. Здесь Лондон — весь: пидерский и натуральный — падает на колени перед воплощением чистой красоты — современным Дорианом.

Наркотики, секс, красота. Красота, наркотики, секс. Секс, наркотики, красота. От перемены мест сумма не изменяется. Хотя начинается все с красоты, продолжается сексом и наркотой. Кто-то четвертый подкрадывается незаметно, портит проверенный временем коктейль. И в осадок выпадает… СПИД. Но кто почувствует зловонную ноту в симфонии дорогостоящих жизненных интонаций. Особенно когда источником неприятного послевкусия оказывается сам Дориан. Дориан — дуриан, — многозначительно каламбурит один из главных героев книги и, как оказывается к финалу, ее подлинный автор. Намекает на нежное содержание зловонной заморской ягоды. С Дорианом все с точностью до наоборот.

Часть первая

Запись

1

Попав в дом Генри и Виктории Уоттон в Челси, уже невозможно было понять, день ли сейчас стоит или ночь. В доме присутствовала не только эта коренная неясность, — неразличимыми становились и сами времена года. Это ли ныне столетие или то? Эта ли юбка на ней или тот костюм? Этот ли он принял наркотик или тот бокал вина? Отдает ли он предпочтение этой манде или той заднице?

Подобные сочетания стилей, манер, мыслей и отверстий выстраивались и в пыльных апартаментах Уоттонов, и в яркости их замаранных ватерклозетов, как если бы артефакты, идеи, даже души были всего только знаками, нанесенными на колеса игорного автомата Жизни. Дерни за ручку и вот они: три кинжала, три банана, три значка фунта. Уоттонами триада чего бы то ни было оплачивалась щедро — в монете злосчастья.

Но такова удивительная перекличка года, в который начинается наш рассказ, 1981-го, с годом, когда был построен дом, 1881-м, и таково странное сходство характера этих времен — правительство, регрессивное и прогрессивное одновременно, монархия, погрязшая в своем незапамятном кризисе наследования, экономический спад, сразу и жестокий, и резкий, — что незаинтересованному наблюдателю можно было бы и простить склонность усматривать больше вечного значения в веерном окне и стенной панели, в полосатых обоях и позолоченной раме зеркала, в копии бюста Антиноя и совершенно разжиженном Тернере, чем в фигурах людей, стоявших в падавшем на ковровую дорожку пропитанном пылью луче света.

Людей высшего общества — это, по крайности, было ясно. Каждый отозвался бы так о Генри Уоттоне, увидев одну лишь его надменность, высокомерное, презрительное лицо, глядевшее куда-то за свое отражение в зеркале как бы в поисках собеседника более интересного. Кого-нибудь без этих рыжих, вьющихся волос, без глаз, похожих на пуговицы, срезанные с костюма похоронщика и пришитые к восково-бледному пятну. Существуют люди, для которых все существование укладывается в первый час многообещающего коктейля, и Генри Уоттон был одним из них.

Если же требовались дальнейшие подтверждения, их доставляла его одежда: Уоттон был запеленут в высшее качество. Брюки безупречно скроенной, в крупную клетку, тройки чуть отвисали на коленях; манжеты льняной, некогда белой, но уже пожелтевшей сорочки слегка обмахрились; красный шелковый галстук был завязан небрежно. Правда, видна была только часть его облачения, узкая полоса, идущая от узловатого адамова яблока до ободранных кожаных туфель. (Английский джентльмен никогда не начищает туфли до блеска, то же, впрочем, относится и к любому ленивому ублюдку.) Весь прочий наряд укрывало доходящее до пят черное пальто «Кромби»: покров, также пошитый с совершенным мастерством, — если, конечно, вам по душе пальто с полами слишком широкими и откровенно бесполое.

2

Генри Уоттон катил на своем пятилитровом «Ягуаре» по центральному Лондону так, точно сидел за рулем мощной газонокосилки, а сам город был всего лишь продолговатой, кочковатой лужайкой на задах романтически разрушающегося сельского поместья. Лужайкой, утыканной лепными копиями столичных зданий, — этак, примерно, в одну десятую величины, — между которыми он с ленцой и безудержностью гнал свой экипаж. Ни «Дорожный кодекс», ни уязвимость прочих водителей, казалось, нисколько его не заботили. Если какая-то опасность и приходила ему в голову, так только риск перевернуться, налетев на ограду лужка.

Дориан Грей уяснил эту особенность своего нового поклонника, едва очутившись в кремовых недрах машины. Ему стало ясно — находиться в «Ягуаре» Генри Уоттона — то же, что пребывать в его своенравных и жестоких объятиях. Поначалу он время от времени бросал косвенные взгляды на своего шофера, ведшего машину тремя придерживающими руль снизу пальцами левой руки, между тем как рука сигаретная свисала из окна, а рыжеватые локоны Уоттона покоились на подголовнике. Однако вскоре Дориан смирился с кренами, рывками и сносами большого автомобиля. Он начал приглядываться к сору, покрывавшему пол, — истинной свалке бросового барахла, несомненно позволявшего многое узнать о культурных пристрастиях Уоттона. В приемнике журчала поп-музыка и казалось, будто между двумя пассажирами струится звуковой ручеек.

Когда автомобиль остановился на светофоре в начале Эксибишн-роуд, Дориан предъявил свою первую находку — пук оперных программок: «Вы любите оперу?»

— Жена любит, — протяжно ответил Уоттон. — Мое же главное удовольствие в Глайндборне состоит в том, чтобы пересчитывать гомосексуалистов в зале, прикидывая, не больше ли их там, чем на сцене.

— А это? — спросил Дориан, поднимая рекламный листок автомобильных гонок на стадионе «Уайт Сити». К листку прилипла старая облатка от какого-то наркотика.

3

Неделю спустя Генри Уоттон навестил Фертика в его особнячке, стоявшем в верху одного из тех кварталов Набережной Челси, что сообщают виду, когда смотришь с другого берега реки, облик почти голландский. В то лето Британия занималась тем, что дожигала остатки еще сохранившихся у нее иллюзий и, возможно, поэтому Генри Уоттон чувствовал себя более, чем когда бы то ни было, обязанным укрыть свою тайную уязвленность под традиционнейшим из одеяний. Отправляясь на этот одиннадцатичасовой завтрак, он отдал предпочтение зеленым вельветовым брюкам, грубым коричневым башмакам, зеленовато-голубому свитеру «Прингл» и клетчатой рубашке «Вайэлла» — что было, есть и останется навсегда униформой страдающего серьезной задержкой в развитии сельского джентльмена.

Добиться от Фертика приглашения неизменно было делом нелегким — у него имелся пунктик, вообще присущий людям, унаследовавшим состояние и сумевшим его приумножить: Фертик был пугающе скареден. Он не желал приглашать кого бы то ни было к завтраку, потому что желал съедать его сам. Он желал обжираться и обжирался, обслуживаемый чередою мальчиков с Дилли. Он желал брать одно за другим теплые, сваренные на неторопливом огне яйца, снесенные вольно гуляющими курами, срезать с них верхушки и припорашивать оные белужьей икрой, попивая при этом превосходнейшее шампанское. Теперь же ему пришлось разделить эти яства с Генри Уоттоном — как разделить и свои равно роскошные комнаты. Комнаты, подобные спокойной заводи светскости, затаившейся за водопадом городской жизни.

Вкусами Фертик обладал серьезными. Паркетные полы были покрыты хорошими персидскими коврами, на затянутых в желтый шелк стенах висели превосходные современные полотна. В квартире пахло ульем. Пыльца, воск, маточное молочко, мед. Почтенные книжные шкафы должным образом секвестровали принадлежащее Фертику серьезное собрание увесистых томов. Снаружи необычайно ярко посверкивала под солнцем излука реки. Внутри же все погружалось в украдчивый, уютный полумрак.

Фертику и его гостю небезупречно прислуживал нынешний катамит, очередной юноша с Дилли, Иона. То был крупный, остриженный под машинку забияка, управлявшийся со столовым серебром спустя рукава. Всякий раз, как Иона подносил Уоттону корзиночку с тостами, тому бросалось в глаза слово «ХРЕН», нататуированное на костяшках его правого кулака, а всякий раз, как наполнял бокал, — слово «ЖОПА» на костяшках левого. «Спасибо, Иона, — сказал Фертик, — а теперь верни его в холодильник, да, разумеется, —

Уоттон выпустил поверх маленького серебряного блюда с трюфелями клуб сигаретного дыма. «А я привязался к этому юноше, к Грею» — промурлыкал он. «Я знаю» — устало промямлил хозяин.

4

Нет ничего удивительного в том, что, когда давление поднялось и содержимое плавильного котла поперло через край, столичная полиция ощутила необходимость перемен по портновской части. К середине 1990-х служащих ее уже украшали блестящие пуленепробиваемые жилеты из «Келвара» и автоматы, болтавшиеся на их грудях подобно нагрудным украшениям современных дикарей. Однако в 1981-м им приходилось вступать под град стеклянных сосудов (одни были наполовину пусты, другие наполовину заполнены

parfume de fracas

) в синих плащах по колено и шлемах, напоминающих формой женскую титьку.

Они продвигались — наивно раскрашенные, тощие фараоны, — по Брикстон-роуд, между тем как стекло, — которое и само представляет собой очень медленно текущую жидкость, — сыпалось на них густым дождем. Они укрывались под плексигласовыми щитами, точно под плоскими, продолговатыми зонтами, быстро воспламеняемыми молотовским коктейлем. В паре миль от места событий, в безопасности своего пентхауза, Дориан Грей, прихлебывая водку с мартини, наслаждался представлением с помощью одного из девяти своих телевизоров. Была уже ночь и верхушки деревьев в парке за улицей роптали темно-зелеными голосами. Желтые и красные отблески бунта посверкивали на гладком, загорелом экране его совершенного лица, пока Дориан стоял, раздвинув ноги, сообщая правильные формальные очертания своему японскому кимоно. Неподалеку грузно восседал на софе Бэз Холлуорд — рубашка в подтеках пота, волосы влажны, кожаные брюки мокры. Мокры настолько, что они вполне могли быть только что содранными с какого-то еще более неудачливого животного. Он тоже держал в ладони мартини, было ясно однако, что мгновение это кажется ему далеко не прекрасным. Это что, прямая трансляция? — спросил он у хозяина дома.

— Нет, дурень, запись. Один из друзей Генри раздобыл ее у знакомого оператора службы новостей.

— Чудесно, мать его.

— Я тоже видел кое-какие волнения.

5

Подошвы твоих ступней исколоты и изодраны сучьями, ты переступаешь на цыпочках по верхушкам деревьев Баттерси-парка и по икрам твоим стекает растительный сок. Время от времени твой шаг вспугивает спящих по гнездам голубей и они болбочут в сонной тревоге. В этой части Лондона находились некогда старые бойни, тухлая вода стояла здесь, и цыгане разбивали шатры и варили клей из конины, вот почему здешний воздух так дурен. Никакое имперское благоустройство не способно сокрыть это зловоние, болота, лежащие под увеселительными парками, и миазмы, просачивающиеся из-под нисходящих декоративных террас.

Ты приостанавливаешься в прогалине между одной чередой деревьев и следующей за нею, нагибаешься над Гребным озером, вглядываясь в бурое колыхание рдестов и фантиков от конфет. Нет, в эту эру город никакого величия не являет. Чувствуя себя умирающим, он упрощает заведенные в нем порядки, обменивая самые основательные и прочные свои владения на сентиментальные безделушки и пластиковую мишуру. Он норовит обратиться в гигантскую бабушкину квартиру, в которой — при сохраняющейся еще видимости независимости, — о всех его повседневных нуждах будет заботиться кто-то другой.

Не так уж и далеко от тебя ярко-желтые булавочные острия знаменуют присутствие невдалеке темного лайнера — дома «Принц Уэльский», — скользящего в черной ночи города.

Прибытие гостей всегда принимает в памяти такое обличие: окольное и невозможное, как если б они возносились неким тоннелем снизу вверх, в твое ярко освещенное логово, или слетали из светового люка на воздушной трапеции. Но даже если вспомнить ничего и нельзя, следует предположить, что Генри Уоттон прибыл на вернисаж Дориана Грея в своей машине. Потому что именно так прибывал он в те дни в любое практически место, машина, говорил Уоттон, это своего рода разъездная теплица, в которой ты можешь сидеть, предаваясь дозреванию и созерцанию. Главным образом, дыма.

Уоттон проехал на юг через Челсийский мост, сделал по кольцевой развязке круг в поисках съезда, но по причинам свойства магического съезжать никуда не стал. Он совершил еще круг, и еще, и еще, пока закружившаяся голова и страх перед полицией, не заставили его решиться.

Часть вторая

Воспроизведение

6

Встанем и отойдем подальше от мертвого лица Германа, потому что, послушайте, ведь именно так все и делают. Встают и отходят подальше от лиц мертвецов. Отшатываются — и при этом сбрасывают со счетов целые годы. У новизны имеются свои воздаяния. И лишь очень немногие из мертвых удостаиваются способности протянуть из потусторонности призрачную руку и похлопать кого-то, им прежде знакомого, по плечу. Некое теплое тело, в самый разгар дня спешащее по людьми запруженной улице на важную встречу со старым другом.

Десять долгих лет. Камера, выхватывающая из города нескольких человечков, делающая снимок каждый, ну скажем, час, что она может сказать нам о течении времени? Только одно, — что вон ту или эту часть здания заменили другой, а мы того даже и не заметили. Лучше не медлить. Не обращать внимания. Дни и ночи ускакивают, как стробоскопические картинки, в прошлое, машины уплывают по улице рекою огней, а время — это лишь приливы скуки и отливы ее.

На Шарлотт-стрит прошло десять лет. Заголовки газет, реявших поверх рук, что нависали над столиками кафе, вопили: «Гражданская война в Югославии!», «Число жертв убийцы из Милуоки достигло 18!».

Среди несчетных побалтывающихся в толпе тел, присутствовало одно, спешившее, выдавливавшее себя из людской массы подобно тому, как шулер выдавливает карту из колоды. То был Бэзил Холлуорд. Он постарел на десять лет, это верно; похудел, побледнел — похоже, чувствует себя далеко не лучшим образом, — но очевидно и то, что человеком он стал добропорядочным: отмыт дочиста — серый однобортный костюм, белая рубашка, кожаные туфли — и от наркотиков чист тоже. Взгляд сквозь лишенные оправы очки ясен и прям, в поступи ощущается живая целеустремленность, — как будто здоровье и силу можно вернуть одним только неумелым притворством.

Бэз вошел в 1990-е, пройдя через строй почетной гвардии голубых, — если это звучит не слишком абсурдно. Здесь, в Фицровии, по соседству и с больничным комплексом, и с расцветающим поселением геев, в толпе преобладали гомосексуалисты. Они щеголяли напомаженными прическами, ниточками словно прорисованных бровей и усов, серьгами и белыми жилетками, кои подчеркивали тона их кожи — легко, впрочем, смываемые. Одни были худы с лица и сутулы, другие же полнотелы и надменно оживлены.

7

— Да, Генри, Манхэттен. Хотя, знаешь, — пожалуй, все-таки нет. Отмахиваться от чего бы то ни было проще простого — это не требует усилий. Ты полагаешь, будто тебе известно о распаде все, ведь так? Ладно, ты умираешь, так что, наверное, это правда, однако Нью-Йорк начала восьмидесятых стоял на самой вершине огромной горы развращенности. Она была

настолько

предельной, Генри, настолько безудержной, что ее почти уже облекал ореол невинности.

— Не то чтобы я сохранил невинность хотя бы в каком-нибудь смысле. Возвращаться туда было безумием, однако дерьмо, в которое я вляпался в Лондоне, оказалось еще и похуже того, в котором я вывалялся в конце семидесятых в Нью-Йорке. Прежде чем отправиться в Лондон, я оборвал все мои нью-йоркские связи. История моей жизни — перебираться из города в город без денег, зато с великой потребностью в героине. И когда я вернулся в Нью-Йорк, там не было никого, кто мог бы… хм… помочь мне утолять мою потребность, и я начал соскакивать — процесс болезненный и грязный, — забившись в тараканий отель, в комнату, где жили трое далеко не смазливых девиц мужеска пола с авеню Б.

— Когда я научился выдерживать ломку, ни разу не сходив под себя, настало время платить по счетам, и я стал самым жалким, заерзанным мальчиком на побегушках, каких только видел свет. Клянусь, Генри, если б я знал, как низко способен пасть… а, ладно, возможно, это был единственный путь. По крайней мере, у меня появился распорядок дня: подъем в два часа, поход в бакалейную лавку за печеньицами и травкой. Да, Генри, в Ист-Уиллидж все доставлялось на дом — и сейчас доставляется, — однако мои девицы в услугах рассыльных не нуждались; у них было, кого гонять за покупками — меня.

— Банглс, малый, работавший в бакалейной лавке, находил меня уморительным. Помню как он вставлял в кассетник «Грэндмастер-гребанный-Флэш» и подталкивал меня все ближе и ближе к краю. Он скупо отмеривал в мешочки грошовые дозы травы, при этом льстиво подначивая меня травануться. Не верил он этому неразговорчивому белому английскому пидеру-торчку, свалившемуся с другой планеты. Он встряхивал своими траханными иерихонскими локонами, звякал запястным браслетом и вручал мне марихуану. Чуть ли не каждый день я твердил ему: мне случалось выбираться из дыр и похуже этой Банглс; а он отвечал: ага, да только их не смазывали «Криско». Потому что вот этим самым они и пользуются, Генри, штатовские крутняки, — не вазелином, а сраным свиным салом.

— Чтобы попасть в логово, которое я делил с тремя грациями, приходилось одолевать одиннадцать лестничных пролетов, — пользоваться лифтом, даже если тот работал, было небезопасно. Да я и не возражал, я тогда помешался на здоровье и, став, не по собственной воле, монахом, понемногу обзаводился траханной тонзурой. Что до общей обстановки, единственная дверь, какая в ту пору могла открыться передо мной в Манхэттене, была заперта на одиннадцать долбанных ключей.

8

Послеполуденное солнце било в крошечную, но прекрасную по форме гавань Ривьеры. Полукруглую набережную наполняли ломкие, резкие звуки мистраля, игравшего металлическим такелажем яхт, хлопавшего парусами и хлеставшего мелкой волной о борта. Свет отлетал от аквамариновой воды, посверкивая на любой отражающей поверхности — на окнах, бокалах, бутылках и вилках.

В особенности на вилках восседавшей за поздним ленчем богатой компании. Еда была выставлена на белые скатерти уже довольно давно — на террасе ресторана, фешенебельного в том смысле, в каком им может быть только французский ресторан, то есть, благодаря столько же содержанию, сколько и форме. Разумеется, здесь имелся и обильный

prix fixe

[38]

, и надменный метрдотель, однако окончательное впечатление богатства создавала целая гора оставшихся от ракообразных панцирей. Она да еще мириады сверкающих инструментов, необходимых, чтобы протыкать панцири, и прощупывать, и отдирать от них мясо; ну и кроме того — обилие ведерок со льдом, в которых покоились бутылки белого

premier cru

и шампанского; и переполненные пепельницы, и, разумеется, сами едоки. Едоки, которые, слетевшись сюда из краев намного более северных, приобрели все же вид гораздо лучший, нежели в привычной для них среде обитания — стоило только им подзагореть, укрыться за темными очками и облачиться в кремовый лен и еще более кремовый шелк.

— Я совершенно уверен, Нетопырка, — говорил сидевший во главе стола Генри Уоттон, — что не имею ни малейшей наклонности посещать принципессу. Зачем губить прекрасный день, волочась по дурацкой

péage

[39]

до самого Тулона? И вообще, — он выпустил клуб дыма своей «Кохибы», — что делает Медичи в Тулоне? В Тулоне никто не

живет

, там просто стоят в доках корабли французского флота.

— М-м… н-ну… ладно, как скажешь, Генри, — ответила с другого конца стола Нетопырка, — но только она совсем не то, чего ждешь от М-медичи, в ней нет никакой… э… властности. На самом деле, она непоправимо буржуазна. Живет в небольшой квартирке, в которой слишком много кошек. И неисправимая сплетница, к тому же… но только в том, что касается соседей. Я обещала маме навестить ее…

— Ну, так и навести. А я загляну в «Акваленд». Нет, поправка, я приму немного кислоты, затем отправлюсь туда, откуда ходит на остров подводная мини-лодка, а уж потом загляну в «Акваленд» и прокачусь по водным горкам. Что лучше, Дориан, — обратился он к своему протеже, — революционные водные горки или мелкобуржуазная принципесса?

9

Это

солнце не так уж и сильно лупило своим молотом по белому песку пляжа, по отбитому мячу океана, поросшим пучками травы дюнам и далеким, двумерным, пластичным соснам. Лента реальности, овивавшая забронзовевшие плечи компании без малого голых молодых мужчин, которые, словно достойные жрецы Прометея — в конце концов, дело происходило на Файер-Айленд: острове Огня — опекали небольшой пожар, устроенный ими из прибитых к берегу маслянистых планок, окружала их сине-зеленым ореолом. Рашпером им служила пристроенная на уголья старая решетка от радиатора.

Вдоль самой воды к ним легкой поступью приблизился Дориан Грей — пламенеющая аврора волос, безупречная кожа. Даже здесь, в пылу привольного празднества самовлюбленности — среди выбритых, умащенных грудей, отполированных до блеска тел — он горделиво выделялся из всех прочих. Любое беззаботное движение Дориана оповещало о том, что он — в отличие от них — даже и не прилагает к этому никаких усилий.

Дориан присоединился к сообществу молодых платоников, ведших за скромной трапезой свои диалоги. Из стоявшего на песке, столь любимого трущобными неграми наплечного стерео лилось негромкое пение Боуи, траурно искушавшего всю компанию: «Потанцуем». Компания нехотя перегруппировалась, давая Дориану место. Ну как оно, Дориан? — поинтересовался один из них, Рой, густобровый парень, чьи тяжелые плечи и галльские усища сообщали ему сходство с бесполым моржом.

— Виноват? — небрежно откликнулся Дориан.

— Я сказал, «ну как оно», старина, — разве это не ваша британская феня?

10

Взревывали клаксоны машин и сирены карет скорой помощи пели на бетонных скалах перед фронтоном больницы Миддлсекс. Повизгивали истертые покрышки черных автомобилей, и пневматические отбойные молотки ставили на полях улицы восклицательные знаки. Город клонился к востоку, выражая дюжее утреннее почтение — себе самому. В непосредственной же близости от маленькой кубовидной палаты Генри Уоттона позвизгивали по линолеуму резиновые колеса, погрохатывала составленная в пластиковые клети посуда и раздавалось «чинк-чинк» приближавшейся тележки с лекарствами. Разлепив веки, Уоттон увидел, что проем его двери забит студентами-медиками и младшими докторами, которые, подобно подросткам любого школьного класса, копировали повадки своего педагога. Карманы их белых халатов вздувались от радио-пейджеров, стетоскопов, шариковых ручек и жевательной резинки, глаза же круглились в попытках скрыть жгучее любопытство под маской профессиональной отрешенности.

Когда глаза самого Уоттона, а вернее, зрачки их, достигли максимальной апертуры, он увидел двух мужчин, осмелившихся проникнуть прямо в его палату и теперь хмуро взиравших на пациента. Должно быть, они с бесовским коварством воспользовались, как прикрытием, одним из серых пятен, которых немало плавало в поле его зрения. Впрочем, Уоттон уже понял, кто это: Спиттал, консультант-онколог, и Гэвин Струд, старший санитар.

— Подумать только, — промурлыкал Спиттал, —

мистер

Уоттон, какой нынче порядок в вашей берлоге.

Был он высок, сутуловат, круглоплеч. Выступающая челюсть оттеняла угольно-черной насечкой его бумажное лицо. Забавно, что он представляется себе этаким котярой — в достаточной для мурлыканья мере.

Уоттон пошевелился. «Правда? — он оглядел палату, этой ночью прибранную Бэзом. — О… Правда.»