Детство

Соколов-Микитов Иван Сергеевич

Сивый

Я не могу определить, сон или явь это: на коленях матери я сижу у открытого окна, теплого от высокого летнего солнца. И мать, и окно, и теплота нагретого солнцем, еще не выкрашенного подоконника сливаются в один синий, звучащий, ослепительный мир. Я еще плохо различаю в этом сверкающем просторном мире отдельные черты — пыльную за окном дорогу, красные стволы сосен, высокое небо с белыми недвижными облаками. Мать, подоконник с прозрачными капельками смолы, синее небо сливаются в блаженное ощущение тепла, света и удовольствия. Я тянусь к свету, прутом изгибаюсь на руках, бью мягкими кулачками и смеюсь, смеюсь.

Смутно, точно сквозь слой воды, помнится мне дом, в котором я родился, жил первые годы моей жизни. Помню бревенчатые свежие стены с сучками и разводами смолистых слоев, похожими на сказочных птиц и рыб; цветную картинку над дверью в позолоченной узенькой рамке: «Барышня-крестьянка»; темный угол за печью, запах глины и теплого кирпича. Памятны мне окружавшие дом, шумевшие по ночам столетние сосны, отец, приходивший из леса, пахнувший смолой и ветром, как поднимает он меня большими, сильными руками, борода и усы его колются и холодят.

— Сивый, — говорит он, подбрасывая меня под потолок и смеясь, — смотри, Сивый заяц, Москву!..

Кроме матери, отца, кроме бревенчатых сосновых стен и пушкинской «Барышни-крестьянки» в красном платочке, запомнил я широкую, смутно белевшую в берегах реку, большой, со шлепающим по воде длинным канатом, городской перевоз, губернский город Калугу, лесника Герасима, ходившего с отцом на охоту, как однажды водили меня в городской сад показывать фейерверк и как я кричал, вырывался из рук, испугавшись стрелявших, дождем рассыпавшихся в звездном небе разноцветных огней.

А всего ярче запомнился мне от тех уходящих в зыбкий туман времен тогдашний мой друг и приятель, впервые поразивший мое сердце привязанностью и любовью, обозный солдат Серега. Вижу: высокое, обшитое новым тесом крыльцо с облитыми солнечным светом ступеньками на дорогу. Я на крыльце строю из ореховых палок-бирюлек игрушечный колодец. Длинные косые тени деревьев тянутся к дому. На белой, крепко укатанной, со слежавшейся пылью дороге показываются идущие из лагерей солдаты. Солдаты проходят близко, пыля сапогами, сморкаясь, вытирая рукавами парусиновых рубах катящийся по загорелым, запыленным лицам пот. Сзади едут зеленые повозки на высоких колесах, погромыхивает кухня с железной трубой. Я бросаю свои игрушки и с бьющимся от волнения сердцем жду. Вот с последней повозки, стукнув о землю тяжелыми сапогами, ловко соскочил молодой солдат. Придерживая на боку обшитую сукном манерку, он подбегает, садится на корточки и подает гостинец — глиняную раскрашенную игрушку — свистульку-петушка.

Осеки

Отец мой, когда я родился, служил приказчиком по лесному делу у богатых московских купцов Коншиных, владевших известной Серпуховской мануфактурой. Жили мы в осековской лесной конторе, под Калугой. Я почти ничего не запомнил от тех туманно-далеких для меня времен. Знаю, что родился я и жили мы в новом хозяйском доме, окруженном со всех сторон вековым бором, что над самой крышей конторы ночью и днем шумели высокие сосны; шума этих сосен, длинных зимних ночей, когда долго не возвращался отец, боялась и нередко плакала мать. Как сквозь сон помню нашу спальную комнату, освещенную скудным светом лампадки, с глубокими по углам тенями, с запахом жарко натопленной русской лежанки. На полу, освещенная мерцающим светом, в синей тени, стоит на коленях мать. Я вижу ее спину, распущенные по плечам черные волосы. С нестерпимою силою охватывает меня жалость и любовь к ней, я силюсь удержаться, зарываюсь в подушку и тихонько, мучительно плачу. Мать подходит, останавливается надо мною, тревожно касается моей головы рукой, я целую, обливаю слезами ее ласковую руку. Потом, притворившись спящим, долго лежу, смотрю на тоненький мигающий огонек. Я закрываю глаза, и от огонька к ресницам в темноте бегут и бегут, дрожат золотые стрелы-лучи.

В те времена купеческой славой еще гремела Калуга. Мне памятны слышанные в детстве рассказы о кутежах, закатываемых калужскими лесопромышленниками-купцами по окончании удачного сплава, о смоленских «серых» мужиках-плотогонах, которых городские жители презрительно называли «польгаями» в знак былой близости Смоленщины к Польше, в весенние месяцы наполнявших город шумной, бесцеремонно толкавшейся по улицам толпою, бестолково забредавших в лавки и магазины. Помню смешной рассказ, как какой-то калужский купец-самодур, зарядив ружье клюквой, выстрелил в мужика, усевшегося под купцовым забором «до ветру», и как, увидевши на голом заду «кровь», завопил благим матом тот смоленский мужик на всю Никитинскую улицу:

— Караул, братцы, ратуйте! Наших, смоленских, убивают!..

Удивительными кажутся мне эти, теперь уже далекие, времена, когда с такой легкостью наживались купеческие миллионы на спинах доверчивых мужиков; сказочными показываются и самые смоленские мужики, за полторы «красных» (то есть всего за пятнадцать целковых, получаемых от хозяйских приказчиков после сплава леса) всю весну по уши купавшиеся в ледяной воде, своими горбами умножавшие купеческие капиталы. Сколько издевательских рассказов, злых анекдотов ходило тогда среди калужских мещан, высмеивавших корявых, до самых глаз заросших дремучими бородами, по-медвежьи ступавших смоленских «сиволапых польгаев»; какие придумывали им едчайшие клички! А бывало, загулявший чиновник казенной палаты, выходя из трактирной бильярдной, остановив посреди улицы мужика-плотогона, уперев руки в бока, начальнически сверкая золотыми орлеными пуговицами, начинал грозно вычитывать ломавшему шапку «сиволапому» мужику:

— Гляди, кто перед тобою стоит! Что глазами, как баран, хлопаешь? Помнить обязан: ты есть тварь, ничтожество!.. Кланяйся, сучий сын, в землю!..