Среди красных вождей. Том 1.

Соломон (Исецкий) Георгий Александрович

÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷

Примерно столетие тому назад отпрыск почтенной дворянской фамилии Исецких, соблазнившись сладкой мечтой переустройства мира, близко сошёлся с лидерами социал-демократического движения России. За блестящий ум и образованность Георгий Соломон (Исецкий) пользовался и у Ленина, и в партии безусловным авторитетом, что вызывало злобную зависть, особенно в кругах большевистской верхушки Петрограда. Но отнюдь не это обстоятельство привело правоверного социал-демократа Соломона после 1917 года на путь инакомыслия. Способствовали тому безграничная наглость, цепная коррупция в кремлёвских коридорах власти, разграбление национальных богатств страны и абсолютная аморальность в быту целого ряда деятелей из числа кремлёвских вождей. Эти темы и стали основой его первой книги. Но у автора «Среди красных вождей» была и другая книга — под названием «Ленин и его семья (Ульяновы)», практически неизвестная отечественному читателю, в которой вождь Октября предстаёт перед нами совсем с другой стороны — не с привычной глянцевой картинки. В чём прав, а в чём не прав автор заметок о Ленине, суди читатель сам.

В настоящем виде книга Георгия Соломона издаётся в России впервые, она снабжена большим фотоиллюстративным материалом, в том числе фотографиями из «Дела Соломона», заведённого на него особым отделом департамента полиции С-Петербурга. Книга рассчитана на широкую читательскую аудиторию и вызовет несомненный интерес.

Примечание ldn-knigi:

В своих воспоминаниях Г.А. Соломон, приводя множество разных событий и фактов и называя совершенно точно десятки имён, по неизвестной причине называет Дзержинского — «Феликс Станиславович.»

В переиздании книги в 1995 году эта ошибка была исправлена редакцией без какого-либо комментария. Мы, имея в библиотеке оригинал 1930 года, поступаем также.

÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷

Георгий Александрович Соломон (Исецкий)

СРЕДИ КРАСНЫХ ВОЖДЕЙ

Том 1.

÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷

Вступительная статья

Воспоминания Г.А. Соломона, несомненно, будут иметь обширную и заслуженную аудиторию и среди русских читателей, и среди иностранцев.

Значение воспоминаний Г.А. Соломона не мимолётное.

Они имеют два значения:

Первое —

историческое

.

Г.А. Соломон рассказывает то, что было ещё недавно в бурную эпоху, пережитую Россией. Его показания, как свидетеля, не могут не иметь огромного значения, как исторический документ той эпохи. В будущем все те, кто будут писать о Ленине и Красине, о большевиках в самой России и заграницей, о большевицком Исполкоме и Коминтерне, — никто не сможет не считаться с книгой Г.А. Соломона.

Вместо предисловия

После долголетних размышлений я приступаю к своим воспоминаниям о моей советской службе. И, начиная их, я считаю необходимым предпослать им несколько общих строк, чтобы читателю стало понятно дальнейшее.

Всё то, что мне пришлось испытать и видеть в течение периода моей советской деятельности, мучило и угнетало меня всё время прохождения её и привело, в конце концов, к решению, что я не могу больше продолжать этот ужас, и 1-го августа 1923 года я подал в отставку. Но первое время я был далёк от мысли выступать со своими воспоминаниями, — хотелось только уйти, не быть с «ними», забыть всё это, как

тяжёлый кошмар

По мере того, как время всё более и более отодвигало меня от того момента, когда я, весь разбитый и физически и нравственно всем пережитым мною, ушёл из этого ада, ушёл, со всё растущим во мне разочарованием, отложившимся в конечном счёте в яркое сознание, что я сделал роковую ошибку, войдя в ряды советских деятелей, тем сильнее и императивнее стало говорить во мне сознание того, что я

обязан

и перед своею совестью и, что

главное

и перед моей родиной, описать всё, испытанное мною, все те порядки и идеи, которые царили и

продолжают

царить в советской системе, угнетающей всё живое в России…

Из дальнейшего, читатель, надеюсь, поймёт, что, уйдя с советской службы, я, конечно, не мог не унести с собой чувства глубокой обиды, глубокого оскорбления моего простого человеческого достоинства… Скажу правду — первое время после отставки я был не чужд известного рода личного озлобления, и потребовались годы, долгие годы тяжёлой внутренней работы, пересмотра всего пережитого, своих взглядов и выработки новых… Необходимо было время, чтобы пережитые события и всё лично перенесённое и выстраданное, отошли, так сказать, на расстояние известного «исторического выстрела», чтобы я мог подойти к ним с большей или меньшей объективностью (насколько это, разумеется, возможно для отдельного индивидуума), нужно было, по возможности, задавить в себе всё мелкое, личное… Нужно было выработать в себе способность отнестись к событиям

В результате, всего этого индивидуально сложного, но лишь вскользь намеченного мною, процесса, я пришёл к окончательному решению, что я не имею права молчать. И лишь сознание моего гражданского долга руководит мною в этом решении, и я искренно буду стремиться говорить обо всём только голую правду.

Введение

…Я принимал довольно деятельное участие в февральской революции 1917 года. В мае того же года я по личным делам уехал в Стокгольм, где обстоятельства задержали меня надолго. В начале ноября 1917 года произошёл большевистский переворот. Я не был ни участником, ни свидетелем его, всё ещё находясь в Стокгольме. Там я сравнительно часто встречался с Воровским, который был в Стокгольме директором отделения русского акционерного общества «Сименс и Шуккерт», во главе которого в Петербурге стоял покойный Л.Б. Красин. В то время Воровский очень ухаживал за мной, частенько эксплуатируя мою дружбу с Красиным и моё некоторое влияние на него, для устройства разных своих личных служебных делишек…

В первые же дни после большевистского переворота, Воровский, встретясь со мной, сообщил мне с глубокой иронией, что я могу его поздравить, он, дескать, назначен «советским посланником в Швеции». Он не верил, по его словам, ни в прочность этого захвата большевиками власти, ни в способность большевиков сделать что-нибудь путное, и считал всё это дело нелепой авантюрой, на которой большевики «обломают свои зубы». Он всячески вышучивал своё назначение и в доказательство несерьёзности его обратил моё внимание на то, что большевики, сделав его посланником, не подумали о том, чтобы дать ему денег.

— Ну, знаете ли, — сказал он, — это просто водевиль, и я не хочу быть опереточным посланником опереточного правительства!..

И он продолжал оставаться на службе у «Сименс и Шуккерт», выдавая в то же время визы на въезд в Poccию. Через некоторое время он опять встретился со мной и со злой иронией стал уверять меня, что большевистская авантюра, в сущности, уже кончилась, как этого и следовало ожидать, ибо «где же Ленину, этому беспочвенному фантазёру, сделать что-нибудь положительное… разрушить он может, это легко, но творить — это ему не дано…» Те же разговоры он вёл и с представителями посольства временного правительства (Керенского)… Но я оставляю Воровского с тем, что ещё вернусь к нему, так как он является интересным и, пожалуй, типичным представителем обычных советских деятелей, ни во что, в сущности, не верующих, надо всем издевающихся и преследующих, за немногими исключениями, лишь маленькие личные цели карьеры и обогащения.

Слухи из России приходили путанные и тёмные, почему я в начале декабря решил лично повидать всё, что там творится. И, взяв у Воровского визу, поехал в Петербург. Случайно с тем же поездом в Петербург-же ехал директор стокгольмского банка Ашберг, который, стремясь ковать железо, пока горячо, вёз с собой целый проект организации кооперативного банка в России. Он познакомил меня дорогой с этим проектом. Идея казалась мни весьма целесообразной для данного момента, о котором я мог судить лишь по газетным сведениям.

Часть первая

Моя служба в Германии

I

Итак, в начале июля 1918 года поздно вечером я приехал в Берлин. В последний раз я был в Германии и в Берлине в 1914 году, уехав всего за неделю до объявления войны. И вот теперь, попав в Германию уже в эпоху войны, я не мог не обратить внимания на то, как в ней поблекли и изменились люди, насколько они имели вид изголодавшихся… Поразило меня и то, что в отеле, где я остановился, в комнате было вывешено печатное объявление, что администрация просит не выставлять обувь и одежду для чистки в коридор, в противном случае слагает с себя всякую ответственность за пропажу… На улицах царила грязь, валялись бумажки, всякий мусор…

На утро я поехал в посольство, на Унтерденлинден, 7. Меня встретила маленькая некрасивая брюнетка лет восемнадцати-девятнадцати, в белом платье.

— А, товарищ Соломон, — приветствовала она меня. — Очень приятно познакомиться… Мы с нетерпением ждём вас… Товарищ Красин много говорил о вас…

— Здравствуйте, товарищ, — ответил я. — С кем имею удовольствие говорить?

— Я личный секретарь товарища посла, Мария Михайловна Гиршфельд, — отрекомендовалась она, значительно подчеркнув название своей должности. — Это я вам писала по поручение товарища Иоффе приглашение принять пост первого секретаря.

II

Таким образом, началась моя служба в Берлине в советском посольстве.

С первого же дня моего прибытия в Берлин я вступил в дела, а через несколько дней переехал в здание посольства. В нижнем этаже посольства мне был отведён громадный роскошный кабинет с окнами на Унтерденлинден. Потом я узнал, что до меня этот кабинет занимали Якубович и Лоренц и что они были очень недовольны распоряжением Иоффе уступить мне его и ворчали, перебираясь в другое помещение. Отмечу тут же, чтобы уже не возвращаться к этому, что оба эти товарища очень неохотно мне подчинились, всячески уклоняясь от исполнения моих поручений и просьб и всегда стараясь найти этому какие-нибудь неотложные причины, то один из них или оба должны идти к прямому проводу для переговоров с Москвой, то у того или другого имеется срочное поручение от Иоффе или «личного секретаря посла»…

Оба они были совершенно незнакомы с рутиной ведения дел, учиться ничему не желали, предпочитая болтаться около прямого провода или бегать по разным малозначащим делам в министерство иностранных дел. Так что для меня сразу стало ясным, что на них мне не приходится много рассчитывать.

Как я отметил в первой главе, моё первоначальное ознакомление с состоянием дел посольства произвело на меня весьма неблагоприятное впечатление. Всюду царила анархия, которая всё резче и резче выступала на вид по мере того, как я входил в дела. Отнюдь не желая вдаваться во все мелочи канцелярского быта, я всё-таки должен остановиться на этом моменте, так как, по сущности, это явление было и остаётся до сих пор типичным для советского строя и объясняет, почему повсюду во всех советских учреждениях и в Poccии и заграницей мы встречаем крайне разбухшие, совершенно несоответствующие истиной потребности, бюрократические аппараты: массы служащих, которые бестолково, не зная дела, суетятся и что-то работают, что-то путают, к ним в помощь для распутывания назначаются другие, которые тоже путают, и так до бесконечности…

Как оно и понятно, начав подробное ознакомление с делами, я прежде всего старался выяснить, что представляет собою касса, какие там, в конце концов, имеются порядки, вернее, беспорядки. На другой же день после моего первого посещения посольства я обратился к Иоффе с полушутливым вопросом, могу ли я, забыв о револьвере, о котором напомнил товарищ Сайрио, выяснить положение кассы и дать ему надлежащие указания.

III

Выше я изобразил те, мягко выражаясь, трения, которыми сопровождались мои нововведения. И, конечно, у читателя может зародиться вопрос, — да чем же это объясняется? Само собою, объяснения этому следует искать в личном составе, в порядке его набора.

Посольство прибыло из России. Во главе его стоял Иоффе. При нём были его жена и дочь — подросток, лет тринадцати. И, кроме того — личный секретарь посла Марья Михайловна Гиршфельд. Человек уже лет около сорока, Иоффе отличался очень мягким и, в сущности, безобидным характером. Но у него была своя тяжёлая семейная драма, о которой я упоминаю лишь постольку, поскольку созданная ею коллизия отражалась на его высоком положении посла. Легко поддаваясь постороннему влиянию, Иоффе не мог сам разобраться в своих интимных делах и сделать тот или иной решительный шаг. А потому и немудрено, что молоденькая девушка, в сущности и неумная и совсем мало образованная, да к тому же и крайне бестактная, но требовательная и напористая, оказалась влиятельным лицом в посольстве, неся скромную должность личного секретаря посла. Таким образом Иоффе всё время вращался между двух огней: с одной стороны была его семья, жена и дочь, которую он очень любил, с другой — его секретарь. Отсюда вечные внутри его трения, вечная нервность и настороженность, что не могло, конечно, не отражаться и на делах.

Пользуясь своим влиянием, Марья Михайловна и являлась одним из главных лиц, набиравших личный состав посольства. Но руководилась она не интересом дела, а исключительно личными симпатиями и антипатиями.

Поэтому среди сотрудниц было немало её подруг, которые, совершенно не зная дела, пользовались своим влиянием на неё, а через неё и на самого Иоффе. Для того, чтобы подчеркнуть ту роль, которую играли в деле назначения сотрудников симпатии, укажу на то, что в числе служащих находился брат личного секретаря, мальчик лет семнадцати, гимназист, взятый временно, на период вакансии и числившийся чем-то в роде атташе. Получал он довольно изрядное для своих «обязанностей» жалованье, а именно 800 марок в месяц (Для сравнения приведу, что сам Иоффе а также Меньжинский и я получали по 1.200 марок и столько же получал и личный секретарь. —

Как оно и понятно, разного рода приятельницы личного секретаря в свою очередь протежировали своим близким и через M.M. устраивали их на службу в посольство. Естественно, что при таком положении все эти лица, плохо знавшие дело, были хорошо забронированы от меня, и мне лишь в незначительной степени можно было рассчитывать на них, как на работников…

IV

Как мы видели, в посольстве склонны были вечно впадать в панику из-за всего. Скоро для этого представился весьма основательный повод. В Москве был убит германский посол, граф Мирбах. Убийца (Недавно расстрелянный Блюмкин. —

Автор.

) успел скрыться. Прежде официального уведомления, мы узнали об этом немедленно же из газет. И, по обыкновению, в нашем посольстве пошли разные слухи и догадки и, как спутник их, началась паника. Кто-то пустил слух, что убийство посла послужит для немцев основанием прервать с нами дипломатические отношения и что наше посольство будет изгнано из Берлина. Люди сведущие — а таковыми были все, не видящие дальше куриного носа — уверяли, что это уже факт, что германское правительство уже решило это и что изгнания можно ждать внезапно… что снова начнётся война… В отдельных группах служащих шли оживлённые обсуждения на эту тему и — говорю не шутя — некоторые пошли в свои комнаты укладывать чемоданы, чтобы быть готовыми и ничего не забыть.

Я не буду говорить об этом событии подробно, ибо оно в своё время было описано и освещено в прессе. Но у нас, в нашем посольском муравейнике наша всего боящаяся публика была не на шутку встревожена. Распространились неведомо кем пускаемые в посольстве «достоверные сведения», что германское правительство не сомневается, что граф Мирбах убит самими большевиками, что поэтому все мы будем арестованы в качестве заложников, пока большевики не выдадут физических виновников убийства… Говорили, что Министерством Иностранных Дел уже послана соответствующая нота… Наиболее ретивые говорили, что посольство уже окружено… Словом, нелепости, одна другой изумительнее, сменяли друг друга, всё усиливая панику.

На другой день была получена официальная нота протеста, составленная в выражениях крайне резких, в таких, с которыми немцы никогда не выступили бы, обращаясь к какой-либо иной державе… Нота эта была полна угроз и требований… Иоффе сам отправился в Министерство Иностранных Дел. Вернулся он оттуда очень расстроенный. Он сообщил мне, что был принят очень сурово, чтобы не сказать, грубо, что говорили с ним совершенно недопустимым тоном. Конечно я никому не передавал о сообщении Иоффе, но тем не менее уже через несколько минут всем в посольстве стало известно о том, как был принять Иоффе, и, разумеется, действительность была изобильно приукрашена досужей, панически настроенной фантазией, так что даже скептики стали задумываться над вопросом, не следует ли и в самом деле приняться за укладку чемоданов…

Были и такие, которые начали приготовлять к укладке канцелярские бумаги… День и ночь работал прямой провод. Иоффе поминутно вызывали из Москвы и он часами не отходил от аппарата, беседуя с Комиссариатом Иностранных Дел. И, конечно, об этих беседах тоже циркулировали слухи и слухи, один нелепее другого. Одно было несомненно, что и там, т.е., в советском правительстве, царила по этому поводу паника, что и проявлялось в ряде, отменявших одно другое, распоряжениях и указаниях. Иоффе лично, как я отметил, человек, не поддающийся панике и всегда во все трудные минуты не терявший головы, говоря со мной об этих переговорах с центром, презрительно заметил:

— Они там совершенно потеряли голову… Вот смотрите, — и он дал мне прочесть телеграфную ленту своих переговоров по аппарату Юза… Было ясно, что у нас в центре царила полная растерянность.

V

Все официальные отношения нашего посольства с германским правительством шли, согласно установленному порядку, через Министерство Иностранных Дел. И надо отдать справедливость этому министерству, что в общем, чисто с внешней стороны, оно относилось к посольству корректно. Тем не менее, часто прорывались какие-то нотки с его стороны, говоривши о плохо скрытом презрении, что сказывалось, в сущности, в мелочах. Так те из наших сотрудников, которым приходилось лично являться в Министерство Иностранных Дел за какими-нибудь справками, часто жаловались, что с ними мало церемонятся, заставляют подолгу ждать, иногда говорят с ними с плохо скрываемым презрением или резко и нетерпеливо и пр. И это было понятно: служащие министерства Иностранных Дел относились, в сущности, к большевицкому правительству вполне отрицательно, как к чему-то чуждому дипломатических традиций и обычаев, как к явлению, хотя и навязанному им политическими условиями момента, но во всяком случае не укладывавшемуся в обычные установленные рамки. Им, этим дипломатам, воспитанным в немецкой государственной школе, где они и усвоили все необходимые, твёрдо отстоявшиеся приёмы, всё поведение наших товарищей, их внешний вид, манеры, приёмы при объяснениях, казались дикими, и они не могли подчас невольно не подчеркнуть своего истинного отношения к этим дипломатам новой формации… Словом, грубо говоря, они относились к нам, как к низшей расе…

Когда я приехав в Берлин, спросил Иоффе, кому из министерства Иностранных дел я должен сделать визиты, то не только Иоффе, но даже и Красин ответил мне со смехом, заявив, что не следует создавать прецедента, ибо никто из находящихся в посольстве никаких визитов не делал, все вновь прибывающие тоже игнорируют этот обычай, а потому-де мои визиты только подчеркнули бы то, чего не следует подчёркивать.

Конечно, по положению первого секретаря посольства, мне должно было выступать и в роли дипломатической. И, признаться, когда мне в первый раз пришлось выступить в качестве дипломата, я чувствовал известное смущение. Но, прежде чем говорить об этом, скажу два-три слова о том, как наш наркоминдел предъявлял свои протесты и требования к германскому правительству через наше посольство.

Выше мне приходилось уже несколько раз упоминать, что в самой среде советского правительства царили, как обычное явление, встревоженность и нервность по всякому поводу, что сказывалось даже в самом тоне предъявляемых нам центром поручений. Эта нервность стала с особенной силой проявляться со времени замены Чичериным Троцкого на посту народного комиссара Иностранных Дел. Приведу пример такого запроса к нам.

Речь шла об одном пограничном инциденте. Несмотря на подписанный с немцами мир, в пограничной полосе, в так называемой нейтральной зоне, довольно часто происходили вооружённые столкновения. Данный случай представлял собой именно такого рода инцидент, но, сравнительно, крупного размера: какой-то немецкий офицер, командующий значительным отрядом, в который входила и артиллерия, перейдя нейтральную зону, напал на несколько прилежащих к ней сёл и деревень, отобрал скот и продовольствие и предъявил ряд требований о предоставлении ему ещё разных продуктов и фуража. На протесты нашей воинской части, нёсшей охрану в данной полосе, потребовавшей удаления немцев и возврата взятого, немецкий офицер ответил в ультимативной форме, что при неисполнении его требований в 24 часа, он перейдёт в наступление. Он закрепился на этой позиции, взял ещё и заложников из местных жителей. Наш, очень слабый численно отряд не мог дать немцам надлежащего отпора и срочно уведомил наше правительство о случившемся, обратившись в то же время за помощью к начальникам соседних с ним частей. Слов нет, этот случай требовал быстрого и энергичного отпора. Но, сообщая об этом инциденте нам, Чичерин испещрил свою телеграмму выражениями, говорившими о несомненной растерянности и нервности и часто повторявшимися требованиями «прекратить разгорающийся пожар, чреватый…», «обратить внимание германского правительства на…», «энергично в ударном порядке протестовать против этого нового нарушения элементарных основ международного права» и т.д., добавляя к этому ряд совершенно ненужных ламентаций…

Часть вторая

Моя служба в Москве

X

Обстрелом, как врага, встретила меня родина. Невольно в сердце закопошились какие-то тяжёлые и смутные предчувствия…

Окружив меня и моих спутников, стояли оборванцы с винтовками, босые, в фуражках и шапках, ничем, кроме своего оружия, не напоминавшие солдат. Они как-то виновато и смущённо переминались с ноги на ногу, не зная, как отнестись ко мне. Наконец, один из них обратился ко мне с просьбой:

— Не найдётся ли у вас, товарищ, папироски, али табачку… смерть покурить охота…

Я дал им по папироске. Покурили. Они стали меня расспрашивать, кто я, как и что… Поговорили на эту тему.

— А что, господин консул, — спросил один из них, — вам неизвестно, сказывают, скоро французы и англичане придут нас ослобонить… в народ много бают, так вот, вы не слыхали ли чего там, заграницей?..

XI

Красин предоставил мне свой автомобиль, и мы перебрались с вокзала на Б. Дмитровку (кажется № 26), в дом, который по реквизиции был предоставлен комиссариату иностранных дел.

Это был прекрасный барский особняк, роскошно и со вкусом меблированный. Но поселившиеся здесь товарищи успели загрязнить его и вообще привести его в невозможный вид. Оставшаяся при доме прислуга его прежних владельцев всё время негодовала и жаловалась мне на то, что новые жильцы обратили его в «свинюшник».

Я, согласно уговору, поехал в «Метрополь» к Красину, с которым мы после долгой разлуки и пробеседовали чуть не весь остаток дня. Сперва я, конечно, рассказал ему о моих злоключениях, пережитых в Берлине, Гамбурге, об аресте и пр. И вот тут то от него я и узнал, что Чичериным своевременно были получены все мои радиотелеграммы, посланные из Гамбурга, что даже сам Ленин одобрил меня и мой образ действий. Неполучение же ответа ни на одну из моих телеграмм Красин объяснял тем, что и Чичерин, относившийся ко мне, под влиянием Воровского весьма отрицательно, и Литвинов, по свойственной его характеру завистливости, решили «подставить ножку» и оставить меня выпутываться как угодно, из моего затруднительного положения.

Затем Красин сообщил мне, что, узнав из телеграммы германского мин. ин. дел о нашем аресте в качестве заложников, он требовал от Чичерина принятия мер к нашему немедленному освобождению. И Чичерин и Литвинов уверяли его, что делается всё необходимое, что они обмениваются телеграммами с германским правительством, но что последнее затягивает. Словом, оказалось, что и в данном случае было сведение личных счетов со мной. Меня спокойно бросили на произвол судьбы…

Я упоминаю об этом не для того, чтобы жаловаться или рисоваться моими страданиями, нет, а с единственной целью показать читателю, как советское правительство и его деятели, сводя свои личные счёты, относятся к своим даже высоко стоящим сотрудникам, каковым был я, сознательно обрекая их на всякие случайности: ведь ничего не было сделано для освобождения тех германских граждан, заложниками за которых мы являлись. Они все, и Чичерин и Литвинов не могли не понимать, что своим пассивным отношением они обрекают меня на всякие случайности, вплоть до расстрела… Но что им, всем этим непомнящим родства, до других, что им, этим «идеологам» борьбы «за лучший мир», до чужой жизни…

XII

На другой день по приезде в Москву, сговорившись по телефону с Чичериным, я явился в условленный час в комиссариат иностранных дел. Здесь я впервые лично познакомился с Чичериным. С первых же слов он, правда, в очень вежливой форме выразил «удивление» по поводу того, что я не поспешил в первый же день приезда побывать у него, хотя почти весь день провёл с Красиным.

— Ну, Георгий Васильевич, — ответил я на это замечание, доказывавшее, насколько наши сановники щепетильны и мелочны, — ведь мы с Леонидом Борисовичем старые друзья, и естественно, что нам нужно было о многом переговорить после долгой разлуки.

— Конечно, конечно, — сказал он, — я понимаю, но всё-таки… Я ждал вас с понятным нетерпением… Ведь ваши переживания были исключительны…

— Да, исключительны, — согласился я с ним, подчеркнув это слово. По-видимому, он понял мой намёк и понял, что мне известно его отношение ко мне, и он поспешил переменить тему разговора.

— Я сейчас позову Литвинова и Карахана, чтобы они тоже присутствовали при вашем сообщении, — сказал он, соединяясь с ними по телефону.

XIII

Дня через три-четыре после приезда в Москву, я переехал во «второй дом советов», как была перекрещена реквизированная гостиница «Метрополь». Гостиница эта, когда-то блестящая и роскошная, была новыми жильцами обращена в какой-то постоялый двор, запущенный и грязный. С большими затруднениями мне удалось получить маленькую комнату в пятом этаже.

Хотя электрическое освещение и действовало, но в виду экономии в расходовании энергии, можно было пользоваться им ограниченно. Поэтому не действовал также и лифт, и коридоры и лестницы освещались весьма скупо. Но против этого ничего нельзя было возразить, ибо в Москве было полное бедствие, и в частных домах электричество было выключено, и жителям (читай «буржуям» или «нетрудовому элементу», в каковой включались и все низшие сотрудники советских учреждений) предоставлялось освещаться, как угодно. Конечно, было совершенно понятно, что в ту эпоху всеобщего бедствия пользование энергией было ограничено, но, увы, это ограничение происходило за счёт лишения её только «буржуев». Трамваи ходили редко, улицы тонули во мраке и пешеходы с трудом пробирались по избитым (а зимою загромождённым сугробами снега) улицам. Но около Кремля и в самом Кремле всё было залито электричеством.

В «Метрополе» также, как и в других первоклассных отелях, по распоряжению советского правительства могли жить только ответственные работники, по должности не ниже членов коллегии, с семьями, и высококвалифицированные партийные работники. Но, разумеется, это было только «писанное» право, а на самом деле отель был заполнен разными лицами, ни в каких учреждениях не состоящими. Сильные советского мира устраивали своих любовниц («содкомы» — содержанки комиссаров), друзей и приятелей. Так, например, Склянский, известный заместитель Троцкого, занимал для трёх своих семей в разных этажах «Метрополя» три роскошных апартамента. Другие следовали его примеру и все лучшие помещения были заняты разной беспартийной публикой, всевозможными возлюбленными, родственниками, друзьями и приятелями. В этих помещениях шли оргии и пиры… С внешней стороны «Метрополь» был как бы забаррикадирован — никто не мог проникнуть туда без особого пропуска, предъявляемого в вестибюле на площадке перед подъёмом на лестницу, дежурившим день и ночь красноармейцам.

— Зачем эти пропуски? — спросил я как-то дежурившего портье-партийца.

— А чтобы контрреволюционеры не проникли, — ответил он.

XIV

По инициативе товарища Зленченко, с его вечной «партийной дисциплиной», меня постоянно избирали председателем собраний ячейки, который всегда происходили поздно вечером, начинаясь около 11–12 часов и кончались в 2–3 часа ночи. Всех присутствующих заставляли расписываться в особом «листе — де-презанс», который передавался бюро ячейки, выносившее затем постановления о возмездии отсутствующим — замечания, выговоры на собраний, предупреждения и пр… Отсутствовавшие должны были оправдываться, доказывать законность своего абсентеизма дежурствами, исполнением тех или иных поручений партии, усиленной работой в советских учреждениях, командировками и т. под. Зленченко распекал (конечно, высшим он не смел делать внушений) провинившихся, щедро напоминая о «партийной дисциплине». Но во всяком случае все были настолько терроризированы, что даже и высшие партийные и советские работники, как, например, Сольц, Преображенский, Литвинов и другие, чтобы избежать нареканий и доносов в московский комитет партии со всеми их последствиями и объяснениями, являлись обыкновенно в собрание перед его началом, расписывались в «лист — де-презанс», а затем незаметно потихоньку уходили… совсем, как в старые времена студенты, которые расписывались у педелей.

Чем же занималась эта ячейка (Упомяну попутно, что я, помимо этой ячейки, числился ещё и в ячейке Наркомвнешторга, которая состояла всего из пяти человек — во всём учреждении только и было коммунистов. —

Автор.

), каков был круг её обязанностей?

Вспоминая теперь через много лет об этом, я могу, не обинуясь, сказать, что главным занятием её были дрязги между отдельными членами, которые выносились на общие собрания. Говорились речи, сыпались, как из рога изобилия, взаимные оскорбления. Происходили выборы в районные и другие комитеты, обсуждались вопросы о пайках, приносились жалобы на администрацию отеля и пр. И, между прочим, обсуждались вопросы о пропаганде среди непартийных обитателей «Метрополя», об организации их в кружки… Всё это было нудно и скучно и утомительно, ибо занимало много времени и всегда по ночам..

Конечно, все вопросы решались в конечном счёте путём голосования Не помню уж, по какому случаю, собрание ячейки разбирало жалобу одного из членов её на бюро, а, главным образом, на Зленченко. Собрание должно было входить в скучные подробности какого-то чисто кляузного дела. Говорились горячие, озлобленные речи с ораторскими потугами. Зленченко и члены бюро и оправдывались, и нападали, и все друг другу угрожали, кричали о своём влиянии в партии, кричали о своей честности, ссылались на свои близкие отношения с выдающимися партийными лицами… Мои попытки, как председателя, привести эти жаркие прения в сколько-нибудь приличный тон, прекратить взаимные оскорбления, попытки остановить ораторов и даже лишить слова некоторых наиболее зарвавшихся, так и сыпавших ругательствами, не только не встретили сочувствия среди собрания, но, наоборот, вызвали нарекания на меня, отлившиеся в конце концов в самую непозволительную ругань по-моему адресу… Я несколько раз отказывался, в виду этого, от председательствования, но меня, ссылаясь на «партийную дисциплину», заставляли вести собрание…

Наконец, когда были уже вылиты ушаты и бочки помоев друг на друга и на меня и когда не оставалось уже ничего другого, как схватиться в рукопашную, мне удалось остановить «прения» и поставить на голосование вопрос о доверии нынешнему составу ячейки, что вызвало новый взрыв ораторских упражнений и ругани..