Игра в ящик

Солоух Сергей

Три героя между трех гробов. Краткое содержание нового романа Сергея Солоуха формулируется как математическая задача. И это не удивительно, ведь все герои – сотрудники подмосковного НИИ начала восьмидесятых, на переходе от Брежнева к Горбачеву. Но ощущение вневременности происходящего всему действию придает смерть совсем иная, неосязаемая и невидимая, четвертая – неизбежный и одинаковый во все времена конец детства.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

0:0

ЯЩИК

Легкое косоглазие, небольшой перекос черных пуговок – признак настоящего математика. Природную общечеловеческую симметрию портит редкая способность к необыкновенной и долгой концентрации мысли. Полное и абсолютное погружение в предмет анализа. Ноги, как правило, не могут воспользоваться таким счастливым моментом неподотчетности, свободы от мелочной опеки головы, а вот глаза – всегда пожалуйста. Разъезжаются, правый на запад к уху, а левый... а левый вот ни черта. Пока сосед-черныш на той стороне переносицы ворует свои миллиметры и наслаждается потерей фокуса, левый все делает наоборот. Не просто холоден и неподвижен, а даже на быстрые изменения освещенности, смену света и тени, отказывается реагировать. Не хочет сжиматься и разжиматься. В зеленоватом колечке ореола стоит большой и черный в самом центре белого и ничего, совершенно ничего не видит.

Другое дело, стоила ли собственно картина зрительного усилия. За стеклом, прямо перед несвязанными, своевольными зрачками аспиранта Института проблем угля Романа Подцепы лежал в лучах ленивого августовского рассвета обыкновенный подмосковный город. Миляжково. Как и все ему подобные, вроде Орехово-Зуево или Подольска, что возникли в границах распространения паровозной сажи по обе стороны колеи восточных или южных императорских железных дорог во второй половине девятнадцатого века, Миляжково и в конце двадцатого оставалось маловразумительным придорожным образованием. Расположение и направление улиц определяли тут заборы складов, заводов и депо, а перспективу замыкали трубы котельных и теплоцентралей. И даже в полном надежд и нежности начале летнего шестого часа утра, с высоты девятого этажа из окна вычислительного центра ничего не удавалось высмотреть мерцающего, загадочного или манящего между быстро выступающими из миляжковских ночных глубин углами. Стенами из серого кирпича и крышами из серого шифера. Определенно, птичья дальнозоркость в этом месте душу не возвышала и не грела. Но, впрочем, и человеческая близорукость с ее благородной вогнутостью линз не добавляла волшебных черт картине мира. Прямо под ногами Романа Романовича уныло расстилалась безжизненная и бесцветная в этот час территория Института проблем угля им. Б. Б. Подпрыгина. Уменьшенная копия породившего ее населенного пункта. К высокой ограде режимного института жались похожие на дровяные лабазы сараи послевоенных испытательных стендов. Чуть дальше, словно куски от ветхости распавшегося времени, на узкой площадке для металлолома уныло громоздились и друг в друга тыкались старозаветные забойные машины. Техника большого прорыва и шести условий. Огород Стаханова. И уже совсем рядом, в непосредственной близости от нового девятиэтажного длинным и кривоватым рукавом невидимого пальто растянулся старый, приземистый корпус экспериментального завода. Вместо пятерни, справа за асфальтовой лентой узкого внутридворового проезда, один за всех тупо дырявил небо единственный упрямый палец. Труба котельной. Все это механическое, серое и черствое. Даже тени внештатных сторожевых дворняг, полночной комариной своры, хозяев институтского двора, и те как-то беззвучно рассосались в стылом растворе мертвого часа.

Зато на другой, одушевленной и освещенной стороне мира, за спиной Романа Романовича Подцепы черной живой тенью колыхался дежурный электронщик Слава Соловейкин. Правда, его отрывисто и часто дышавшее тело совершенно не гармонировало и не сочеталось с неподвижной фигурой аспиранта, примерзшего дозорным к витринному переплету кругового остекления девятого этажа. В то время как Подцепа, весь обратившись в слух, отслеживал на раз-два-три-четыре связь между сглатываньем очередной перфокарты из быстро тающей колоды и скорой, как правило серийной, отрыжкой печатающего устройства, Соловейкин за спиной Романа маялся, весь обратившись в шум и трепет, а также отчасти в свет, тепло и запах. Слава нарезал круги вокруг прямоугольной тумбы устройства для размножения все тех же самых перфокарт. Весьма солидного на вид шкафчика, крайне редко применявшегося по назначению, возможно в первую очередь из-за пугающего весь персонал ВЦ жуткого прозвища «бармалей». Однако в тусклом, серебряном шестом часу августовского утра этот грозный агрегат охотно служил всего лишь навсего подставкой для мелкого рыбацкого стаканчика, примерно на одну треть наполненного голубоватыми слезами штатного технического спирта. Денатурата. Слеза просилась прямо в Славу, и Славин глаз ее хотел, но сердце в организме трепетало, желудок поднимался к горлу, а пищевод стыдливо, но решительно перекрывал и вход, и выход. Ночная смена неумолимо шла к концу, все меньше шансов оставляя Соловейкину на человеческое ее завершение. С полным вытиранием из души и памяти всех мерзостей дежурных обид и унижений.

Между тем, вчера в теплом черничном морсике начала ночи к новому корпусу экспериментального завода, на девятом этаже которого располагался институтский вычислительный центр со всеми своими службами, от соразмерного машзалу участка приточно-климатической установки до сплюснутой со всех сторон унылой перфораторской, оба, и Слава Соловейкин, и Роман Романович Подцепа, шли в самом лучшем расположении духа, в предвкушении насыщенных и плодотворных восьми часов. С двадцати трех до семи ноль-ноль.

Сама по себе ночная смена уже была большой победой Романа Романовича. Очень приятного, несмотря даже на легкое ученое несхождение зрачков и общую косолапую, медвежью грацию, молодого человека, которого в его двадцать пять лет по имени-отчеству не звал решительно никто, кроме, может быть, самого Романа Романовича, да и то в веселую минуту и исключительно про себя. Ночная смена, на незатейливой машинке единой серии с четным номером, но нечетной суммой цифр – 1022, восемь часов безраздельного и непрерывного владения всеми ресурсами этого скромного аппарата, способного под DOS/ES, как барышня-крестьянка из повести в стихах, принадлежать и отдаваться одновременно лишь одному и больше никому, стоила месяца, а то и двух, расписанных, уложенных, расчесанных на тонкие проборчики часов или даже минут. Три волоска на лысине. «Сектор мат. методов. Подцепа. 13:45 – 14:30». И вот уже в 14:25, когда для счастья, ну или как минимум законченного результата расчета варианта нужен всего лишь таракан каких-то десяти или двенадцати минут, является угрюмый «Лаб. разрушения породы. Гитман. 14:30 – 16:00», чтобы ногами затоптать надежду в любой форме, а горбатой спиной буквально и натурально закрыть любую щелку между перфокартным и перфолентным вводом. Ровно в полчаса он кивнет головой, и дежурный оператор пустит ежа, отщелкает три заглавных буковки на желтой ленте «Консула» – End Of Job – и все, свободен, Роман Романович. Повесть с прологом на языке FORTRAN, с завязкой распределения памяти и параметрами запущенного варианта, но без эпилога псевдографики, точек и звездочек нагрузки на широких листах бумаги с аккуратными линейками круглых дырочек на месте правого и левого полей, можно забрать на память из широкой корзины АЦПУ – алфавитно-цифрового печатающего устройства. Ну или для дела. Что может быть лучше для черновиков, быстрых расчетов или рисунков вольного содержания, этих финских биатлонных просторов обратной стороны ненужной цэпэушной распечатки? В общаге, случалась, выпрашивали. Вещь. И Роман Подцепа отдавал. Он не был особенно жаден. Но вот ночной сменой ни с кем и никогда не поделился бы.

ПОЛОЧКИ

Всем видам склонения русских слов Боря Катц предпочитал адъективное. Ему нравились прилагательные, отвечающие на краткий вопрос

чей

. Чей, например, сын Роман Подцепа? В сущности, ничей. А чья, скажем, дочь Оля Прохорова? Оля Прохорова – дочь профессора Михаила Василь евича Прохорова. Ольга Михайловна.

Сам Боря Катц, молодой человек военно-полевой, лейтенантской наружности, стройный, смуглый, поджарый, с чертами лица несколько мелковатыми, но зато какой-то фарфорово-фаянсовой правильности, в смысле адъективности мало чем отличался от Романа Подцепы. Во всяком случае, в городе Миляжково Московской области. В городе Южносибирске Южносибирской области Борис Катц был сыном Дины Яковлевны Катц – заведующей научно-технической библиотекой ВостНИИМОГР – Восточного научно-исследовательского института по механизации открытых горных работ. Солидной конторы, занимавшей площадь полтора на полквартала в южносибирском мало этажном парковом районе с речным, беззаботным названием Радуга. Что, впрочем, само по себе еще не делало Дину Яковлевну Катц лицом особо значительным. Украшало эту быструю, черноволосую, кукольной конституции женщину вовсе не место, а связь. Устойчивая и многолетняя связь с единственным на весь Южносибирск ученым – героем соцтруда Афанасием Петровичем Загребиным. Директором как раз этого самого института, с нормальной пучеглазой головой, но даже без зачатков столь нужного для равновесия хвоста – ВостНИИМОГР.

Присели однажды за один синий круглый столик в буфете большой и шумной юбилейной конференции Афанасий Петрович Загребин и Антон Васильевич Карпенко, попили кофе «эспрессо», эклерами побаловались, и вот уже Боря Катц, выпускник факультета романо-германской филологии Южносибирского государственного университета становится аспирантом Института проблем угля им. Б. Б. Подпрыгина.

– Тебе же, Лев Нахамович, нужен был полиглот для патентных исследований, – сказал заведующий электромеханическим отделением ИПУ профессор Воропаев своему щеголеватому завлабу Л. Н. Вайсу. – Вот я тебе и нашел такого, немецкий и английский в совершенстве.

– В комплекте или по отдельности? – спросил Лев Вайс, ехидный как сверчок.

ПАПКА

О необязательности профессора Прохорова в институте ходили легенды. Настолько многообразные, правдоподобные и всегда свежие, что достоверности в них было, как легкой фракции в дедушкиной бражке. Процентов восемь-десять. Примерно столько же, сколько в историях о перманентом процессе бракосочетания с разнообразным младшим медперсоналом, сестричками и санитарками самого директора ИПУ, члена-корреспондента АН СССР Антона Васильевича Карпенко или же в злых и остроумных байках о патологической любви заведующего электромеханическим отделением ИПУ профессора Вениамина Константиновича Воропаева к самой интеллигентной из всех шоферских игр – домино.

И тем не менее факт остается фактом – Михаил Васильевич, не склонный бросать хлеб недоеденным, в роли первого оппонента вполне и даже запросто мог заставить целый ученый совет париться полтора часа. Ждать его, профессора Прохорова, куковать всем кворумом, лишь только потому, что на полигоне в Мячкове из-за сбоев с электропитанием никак не получалось дорезать очередной углецеметный блок. Одна идея не давала покоя профессору уже дней пять, и он собирался покончить с ней в машине по дороге домой. По этой-то простой причине уезжать без свеженьких, специально для него заряженных осциллограммных лент Михаил Васильевич ни в коем случае не собирался.

Отчего на этот раз профессор мог опоздать или вовсе не явиться на встречу с собственным аспирантом Романом Подцепой, заранее известно, конечно, не было. Букет причин и поводов всегда благоухал разнообразием и непредсказуемостью. Звонок из Гипроуглемаша или нечаянное столкновение в институтском палисаде с завотделением разрушения угля и пород Моисеем Зальмановичем Райхельсоном. Обмен новостями или тут же вспыхнувший ученый спор. Все, что угодно – огнеопасный хворост и ломкий, сухой травостой мог поджидать, потрескивая от готовности, буквально за любым углом. Профессор Прохоров зажигался махом. Молниеносно. Это был человек вдохновения. Зато его косоватый аспирант, обстоятельный и неторопливый математик Роман Подцепа, законно и заслуженно мог претендовать на звание самого планового элемента всей плановой экономики Союза Советских Социалистических Республик. И вовсе не удивительно, что всякое соприкосновение со всепобеждающей стихийностью научного руководителя оставляло ощущение некоторого дискомфорта в Ромкином математически правильном организме, даже легкого головокружения. Иногда это странное и непривычное чувство было исключительно приятным, даже незабываемым. Например, два с половиной года тому назад, когда сразу после доклада на молодежной секции научно-практического форума в актовом зале ЮИВОГ – Южносибирского института вопросов горной отрасли к Ромику подошел московский профессор и предложил место в аспирантуре. Но гораздо чаще внезапный и внеочередной выход из расчетной колеи раздражал, а то и натурально злил Романа Романовича.

– А, вот кто мне нужен, – вчера, в дверях архива ученого совета на четвертом этаже главного корпуса ИПУ, куда редкая муха долетает и уж совсем никогда бескрылое твердое тело, профессор Прохоров буквально сцапал своими маленькими, аккуратными, но по-спортивному шершавыми ладошками Ромкину большую и мягкую пятерню. Поймал по ходу быстрого движения аспиранта, не вовремя сунувшегося в коридор.

– Очень, очень хорошо. Алексей мне тут все уши прожужжал про ваши подвиги, давайте-ка завтра в одиннадцать, хотя нет, погодите, погодите, в двенадцать тридцать, да, в час приносите все ко мне, будем смотреть.

ЩУК И ХЕК I

Жил человек в очень большом городе под красными звездами. Он много работал, а работы меньше не становилось, и никак ему нельзя было отдохнуть. Взять отпуск и уехать в маленький город, который стоял на быстрой речке с ласковым названием Миляжка. А сам город из-за этой речки с карасями да камышами звался Миляжково. Только через него не одна лишь веселая вода бежала и сверкала на солнце, но пролетали через него еще длинные, быстрые поезда. Везли грузы и пассажиров на восток и на запад нашей Родины.

И такая важная была эта железная дорога для советской страны, что в одном только городе Миляжково было целых три железнодорожные станции. Станция Подвойская, станция Миляжково и станция Фонки. Станция Подвойская так называлась, конечно, в честь героя и революционера товарища Подвойского. Станция Миляжково, просто потому что город такой, и если кто-то ехал сюда в гости или по заданию партии, он видел надпись на здании вокзала и сразу понимал: вот тут ему надо выходить. Ну а самая последняя станция по дороге на восток, или первая, если спешит поезд в Москву из снежной Сибири или от рудных Синих гор, называлась Фонки. И звалась она так не из-за речки или озера, и не в честь какого-нибудь красного командира, а потому что однажды, очень давно, один царь решил завести у себя производство немецких цветных стекол. Привез он мастеровых из-за границы и поселил недалеко от Москвы у реки Миляжки. И начали они из песка, которого на Миляжке видимо-невидимо, делать ему разные красивые стекла и цветные безделушки, до которых все цари, да и прочие разные барчуки-дармоеды большие охотники. Были они очень гордыми и заносчивыми, эти царские мастеровые, а чина на самом-то деле небольшого. Вот и прозвали их находчивые соседи-крестьяне не фонами, графами-баронами, а так себе, фонками. Сначала только жителей величали подобным образом, но со временем, и к самой местности с цехами и трубами, песчаными карьерами и березами прилепилось это словечко. Фонки да Фонки.

Вы, наверное, подумали, что после революции все эти царские наймиты и прихлебатели стали шпионами и вредителями. Конечно, так бы, наверное, и случилось, но только все они сбежали в свою далекую Германию еще до революции. В самом начале империалистической войны. Ну а те из них, кто, может быть, остался, один или два, вели себя тише воды ниже травы, потому что возле самой станции Фонки жили два очень бдительных мальчика – Щук и Хек. Были они ребятишками как раз того самого человека, который день и ночь работал в большом городе под красными звездами. И все никак не мог вырваться повидать свою семью. Хотя ехать от Москвы до Фонков всего два часа на пассажирском поезде. Но ведь все знают: когда человек по-настоящему занят своей работой, то у него и минуты свободной нет.

Только случилось вдруг в жизни этого человека одно чудесное событие. Такое замечательное, что он прямо за рабочим столом, под светом зеленого абажура, написал письмо своей жене, маме Щука и Хека. А написал он о том, чтобы семья его приехала к нему в гости, в большой красивый город, лучше которого и нет на белом свете. Днем и ночью сверкают над башнями этого города красные звезды. А по праздникам еще выше этих звезд зажигаются зеленые, желтые и голубые звезды салютов.

Как раз в тот момент, когда почтальон с письмом в большой черной сумке поднимался по лестнице, у Щука и Хека была линейка. Вернее, они хотели устроить пионерскую линейку, потому что у Щука из желтой бумаги получилась настоящая сигнальная труба, а у Хека из красной – настоящий пионерский галстук. Только вместо торжественного построения начался у них бой. Братья толкались и громко выли. А все из-за того, что заспорили, кого из них раньше примут в пионеры по правде.

РАМА

Заведующий лабораторией перспективных источников энергии ИПУ ББ Лев Нахамович Вайс откровенно недолюбливал своего аспиранта Бориса Аркадьевича Катца. Для начала Борек испортил Л. Н. Вайсу чистоту линии. С момента основания лаборатории, занимавшейся разнообразной ловко представленной ерундистикой вроде промышленных маховиков как привода шахтовых локомотивов будущего, ее сотрудниками состояли исключительно ученые с фамилиями на -ов. Ну или родственных им по московско-киевской прямой, например Зверев и Доронин, то есть на -ин и -ев. Что хорошо смотрелось, экстравагантно в ИПУ ББ, заведении, после сорок девятого года, еще во времена ВИГА, раз и навсегда ставшем, спасибо завидной регулярности быстроходного пригородного ж/д сообщения, привычным местом легкой добровольной ссылки столичных -шейнов, -штейнов и -вичей. Был в этом милый привкус газировки, так молодивший душу вызов, сочетавшийся и гармонировавший как нельзя лучше с жуликоватой, фартовой сферой научных интересов Льва Нахамовича Вайса.

И вдруг навялили. Пристегнули к Сергею Васильевичу, Евгению Петровичу, Ольге Михайловне, Олегу Анатольевичу негаданно-нежданно Катца Б. А. с особо циничной буквой «т» внутри. Можно подумать, двойная норма за прогул. Что, прочие высокие и низкие мотивы на время отметая, во всех случаях просто-напросто неспортивно. Никогда еще, за все время существования в составе отделения электромеханики ИПУ ББ, лаборатория Льва Нахамовича не проигрывала отделенческого доминошного турнира. В парном зачете сам Л. Н. Вайс с Е. П. Дорониным садился против В. К. Воропаева и А. Л. Фрипповского. А за второй доской не отставали С. В. Зверев и О. М. Прохорова. Так бы и продолжали держать шишку, если бы не олимпийский принцип, исповедовавшийся патроном всех спортивных начинаний отделения, лично заведующим, д. т. н., профессором Вениамином Константиновичем Воропаевым. В индивидуальном разряде должны были сражаться все до единого, и общим результатом каждого подразделения становилась сумма лучшего и худшего результатов. Худшего, но ведь не жуткого? Не абсурдного, как грыжа. Однако с таким немыслимым возом костей на руках обрубал Катца любой соперник в отделении, даже главный ротозей, старик, считавшийся доселе безнадежным старым пнем, Зиновий Соломонович Розенблат, что в весеннем сезоне восемьдесят второго всегда и неизменно блиставшие перспективники лишь чудом не откатились под тараканий плинтус общего третьего места. Вот вам и цена излишества. Непрошеного дополнения в виде бессмысленного усиления смычным «т» взрывного начала аффрикаты, Катц. Весь воздух вышел раньше времени в трубу. До родов.

Но что такое игра в козла, при всем нешуточном азарте и амбициях? В конечном счете не более чем повод для очередной шутки. Шпильки, свечки, консервной банки на хвосте соседского кота. Пустое. Но ведь и полное тоже не вдохновляло ни черта. Формально принятый в аспирантуру по полиглотской разнарядке, Боря действительно безропотно и честно переводил с двух европейских языков на русский и даже с одного азиатского. По требованию Вайса выучился японскому на полугодовых курсах ВЦП. Да. Разбирал и буквы, и иероглифы. Но как! Одна и та же гадкая мысль рождалась в голове Льва Нахамовича Вайса всякий раз, когда к нему на стол ложилась очередная порция листочков, старательно произведенная трудолюбивым Борей Катцем посредством лабораторной пишущей машинки. Грешный Лев Нахамович готов был вслух предположить, что к клавишам Борис не прикасался вовсе, только бумагу подавал. До такой степени любой сделанный вроде бы самим Б. А. Катцем перевод разил станко-инструментальной механикой железного нутра «Башкирии», казался ее собственным, от Бори не зависимым продуктом. Апофеозом.

«Каждый кожух недостижим маховиком», – читал Вайс.

– Не соприкасается, что ли? – спрашивал он, кривясь от отвращения.