Изгнанник

Соловьев Всеволод Сергеевич

Всеволод Соловьев (1849–1903), сын известного русского историка С.М. Соловьева и старший брат поэта и философа Владимира Соловьева, — автор ряда замечательных исторических романов, в которых описываются события XVII–XIX веков.

В шестой том собрания сочинений включен четвертый роман «Хроники четырех поколений» «Изгнанник», рассказывающий о жизни третьего поколения Горбатовых.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I. ЛЕСОВИК

По живописной просеке векового Горбатовского парка что было духу бежали двое маленьких крестьянских ребятишек — мальчик и девочка. Оба они ревели благим матом. Выгоревшие от солнца, разноцветные их волосы в беспорядке падали на загорелые лица, выражавшие беспредельный ужас. В руках у ребятишек были кошелки, почти верхом наполненные сочною, спелой земляникой. Кошелки тряслись, ягоды то и дело сыпались, но перепуганные дети не замечали этого.

«А-у!» — раздалось в чистом воздухе безоблачного летнего утра, и наперерез им из-за старых сосен вышла здоровая, румяная девка, тоже с кошелкой, наполненной ягодами. Завидя ребятишек, она крикнула:

— Фенька!.. Митька!.. И куда это вы, оголтелые, запропали?.. Аукалась, аукалась — хоть бы разок откликнулись!.. Гляньте-ка — солнышко где!.. Видно, подзатыльников захотелось… мамка-то не похвалит!..

Но тут она расслышала их рев, разглядела их красные, сморщенные в гримасу ужаса лица:

— Ну, чего, чего вы?.. — заботливо произнесла она.

II. ИТОГИ

Жутко бывает человеку, оглянувшись назад и заметив, как быстро идет время и жизнь, решить, что тридцать лет — много-много времени. А между тем это так, и немудрено, что в продолжение тридцати лет большие перемены произошли в семье Горбатовых, немудрено, что в это время выросло и созрело новое поколение, а прежнее сошло в могилу.

Бывает счастливый род, члены которого наследуют от предков долголетие. Люди видят своих детей, внуков и правнуков и умирают тогда, когда уже становится тяжело жить, когда от жизни взято все, что только может дать она. Но таких людей встречается все меньше и меньше, даже в самых издавна отличавшихся долголетием фамилиях сокращается срок жизни. Причин этому много…

Род Горбатовых и в прежние времена не отличался долголетием. Из истории мы знаем только одного Горбатова времен царя Ивана Грозного, который дожил до глубокой старости. Друг Петра III, Борис Григорьевич Горбатов умер пятидесяти с небольшим лет, несмотря на замечательно крепкую природу и сложение.

Сын его, Сергей Борисович, никогда не отличался особой крепостью и после испытаний, пережитых им в молодости и, конечно, сильно повлиявших на его здоровье, поддерживал себя только правильной деревенской жизнью. Если бы эта тихая, однообразная и спокойная жизнь без особых радостей, но и без горя могла продолжаться, он, вероятно, достиг бы счастливой старости.

Но это не было ему суждено. Человек сердечный и впечатлительный, он плохо перенес несчастье своего любимого сына Бориса. Год следствия над декабристами состарил его на много лет. Вернувшись из поездки в Сибирь к сыну, он почувствовал все недуги старости и не мог уже больше оправиться. В своем родном и милом Горбатовском, среди любимой обстановки, напоминавшей ему хотя тревожные, но все же лучшие годы жизни, окруженный своими неизменными старыми друзьями-книгами он медленно угасал, сам того не замечая.

III. МЛАДШАЯ ЛИНИЯ

Владимир Горбатов после смерти отца и матери получил половину их огромного состояния. Исполнилась даже его заветная мечта — к нему перешел и великолепный петербургский дом. Служебные его успехи росли быстро: в тридцать с небольшим лет он был уже генералом и занимал влиятельное и видное положение. Жизнь устроилась именно так, как он желал. Все цели были достигнуты, все тревоги должны были исчезнуть. Погубленный им брат далеко, в Сибири, и даже, как он знал, считает себя счастливым. А если он счастлив, так и смущаться нечего, совесть не должна упрекать; значит, все устроилось к лучшему, значит, он ни в чем не виноват.

А между тем он, холодный и расчетливый человек, привыкший жить только ради себя, ставивший высшею задачею угождение своему честолюбию и грубым страстям, он был очень несчастлив среди успехов и богатства.

Все его старые приятели, знавшие его до двадцать пятого года, его просто не узнавали. Он сделался мрачным и нелюдимым, часто запирался у себя. Никто не слыхал его смеха, даже его ирония, которую он любил выставлять на вид, пропала. Такая перемена говорила в его пользу, и о нем стали судить как о человеке, в котором ошибались сначала, решили, что он оказался гораздо сердечнее и глубже, чем о нем думали.

«Этот человек сражен семейным горем, на него страшно подействовала ссылка в Сибирь любимого брата, смерть отца и матери, а главное, — жена, жена его убивает!»

Но такое заключение было неверно. Кроме враждебного чувства и зависти он никогда ничего не питал к брату. К отцу и матери он относился равнодушно и еще за многие годы до их смерти рассчитывал на эту смерть и на ней строил различные планы.

IV. БАРСКИЙ ПРИЕЗД

Борис Сергеевич никого не известил о своем приезде. В последние годы он время от времени получал письма от племянников и считал своим долгом отвечать им. Но это была вовсе не родственная, а чисто официальная переписка, из которой он никак не мог узнать, что такое Сергей и Николай. Они передавали ему внешние события своей жизни — и только. В последнем их письме были обычные фразы о том, что они радуются его скорому возвращению — и так далее. В своем ответе он говорил, между прочим, что о возвращении еще и не думает. Это была правда.

Но вдруг его потянуло на родину, вдруг в нем поднялось какое-то ожидание, почти даже надежда, на что — он и сам не знал. Он быстро собрался в дорогу в сопровождении своего верного, всю жизнь бывшего при нем камердинера Степана. Они на несколько дней остановились в Москве. Борис Сергеевич повидался кое с кем, устроил некоторые свои дела и поспешил в Горбатовское. Степан, однолеток своего господина, так же хорошо, как и он, сохранившийся старик, считал своим долгом заметить перед выездом из Москвы:

— А вы бы, Борис Сергеевич, уведомили молодых господ, племянничков, о прибытии в Горбатовское… Ведь они, надо полагать, в Знаменском?

— Да, в Знаменском, писали, что целое лето и осень пробудут.

— Ну, так вот и известили бы, а то нехорошо — обидятся, пожалуй, подумают: дяденька, мол, не хочет и знать нас…

V. ДЯДЯ И ПЛЕМЯННИК

Плохо спалось в эту ночь Борису Сергеевичу. Старое родовое гнездо не успокоило и не согрело. А между тем ведь это была та самая комната, в которой он вырос и где до сих пор оставались нетронутыми многие его прежние дорогие по воспоминаниям вещи.

Но уставший старик, сердце которого, несмотря на долгую и трудную жизнь и, быть может, даже именно вследствие этой жизни, было до сих пор еще молодо, страшился коснуться этих окружавших его воспоминаний. Он чувствовал, что стоит только допустить их до себя — и они им совсем овладеют. Он напрягал все свои силы, боролся с ними, как с врагами, из простого, инстинктивного чувства самосохранения, потому что теперь ему нужно было, прежде всего, отдохнуть. Он чувствовал большую слабость, голова была тяжела, в виски стучало, лихорадочная дрожь пробегала по всем членам. Он старался ни о чем не думать, звал сон. И сон, наконец, пришел, но ненадолго. С первыми лучами солнца проснулся Борис Сергеевич, встал, поспешно оделся и вышел из спальни.

Глубокая, жуткая тишина стояла в огромном пустом доме. Он пошел знакомой дорогой, отпирая двери, к которым столько лет не прикасалась рука его. Он обходил комнату за комнатой. Эти разнообразные комнаты, знакомые до мельчайших подробностей, встречали его своей грустной тишиною, своей атмосферой пустоты и затхлости. Каждая комната была мавзолеем, на котором при его приближении выступали полустертые буквы знакомого и дорогого имени.

Бледный старик спешил дальше и дальше, не останавливаясь, не вглядываясь, чувствуя только подступавшую к сердцу тоску, с которой ему хотелось упрямо бороться. Обойдя весь дом, он вышел на стеклянную террасу. Дверь была заперта, ключа не оказалось. Борис Сергеевич постоял минуту, огляделся, растворил широкое, составленное из разноцветных стекол окно, приподнялся и легким движением перепрыгнул через окно в сад, где встретило его раннее летнее утро…

Но прогулка не освежила и не ободрила. Упрямая борьба с воспоминаниями ни к чему не привела — они одолели, и мы видели, с каким тяжелым сознанием своего одиночества возвращался старик с этой прогулки…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I. СТАРЫЙ КРЕМЕНЬ

Снова коляска Бориса Сергеевича спускается от Пречистенских ворот, но теперь она заворачивает к Зачатиевскому монастырю. Добрые кони мчат прямо по Остоженке, затем сворачивают в один из узких, кривых переулков и останавливаются у дощатого, выкрашенного в дикую краску забора, который сверху весь утыкан, от воров и кошек, длинными острыми гвоздями. За забором густо разрослись кусты акации и сирени, далее поднимаются вершины старых тенистых деревьев. Вот и ворота, вот и домик, небольшой домик с мезонином.

Но и домик, и ворота совсем не таковы, как у Кондрата Кузьмича. Все это старо, но, видно, заботливый хозяйский глаз следит за тем, чтобы скрыть следы этой старости. Ворота носят на себе признаки недавней починки. Дом выкрашен, как и забор сада, в дикенький, приятный для глаза цвет. Стекла окон так и блестят на солнце, ставни ярко-зеленого цвета, так же, как и крыша. На воротах с каждой стороны над двумя калитками, из которых, впрочем, только одна — настоящая калитка, а другая фальшивая, для симметрии, прибиты две желтых доски. На одной рука «живописных дел мастера» изобразила:

«Сей дом принадлежит дворянке Капитолине Ивановне Мироновой Пречистенской части 3-ва кв.»

На другой: «Свободен от постоя».

Борис Сергеевич вышел из коляски и позвонил у калитки. На его звон тотчас отозвался собачий лай.

II. НА ОСТОЖЕНКЕ

Капитолина Ивановна с давних лет была неотъемлемой принадлежностью Остоженки, где ее знали все без исключения, от мала до велика. Когда она выходила из своего домика, летом — в коричневом платье с белыми мушками, черной шелковой мантилье и удивительной шляпе, похожей на будку, а зимою — в широчайшем лисьем салопе и капоте, превращавших ее фигуру в шар, ей приходилось останавливаться почти на каждом шагу.

— Здравствуйте, Капитолина Ивановна!

— Как здоровьице, почтеннейшая Капитолина Ивановна?

— А, Капитолина Ивановна! Только что я подумала, что это вас давно не видно, матушка, — а вы и тут как тут!

Капитолина Ивановна отвечала на все эти приветствия, соблюдая притом различные оттенки. Иногда она улыбалась, останавливалась и вступала с встречным или с встречной в беседу. Иному или иной просто кивала головою и важно проходила дальше. А то случалось и так, что вместо всякого ответа на приветствие, она грозилась пальцем и строго говорила:

III. КОЛДУНЬЯ

Посещавшие дом Капитолины Ивановны делились на два разряда: на гостей и на своих людей. Гостями считались все светские знакомые, люди с весьма видным положением в московском обществе, богатые и почтенные. По большей части знакомство с такими людьми Капитолина Ивановна завела очень давно, и оно передавалось из поколения в поколение.

Каждому гостю вменялось в первую обязанность помнить день именин и рождения Капитолины Ивановны и в эти дни являться к ней с поздравлениями. Затем время от времени «гости» получали приглашение в праздничные дни на кулебяку или на обед, и тогда в маленьком простеньком домике встречалось избранное московское общество.

Расфранченные дамы и девицы рассаживались на жесткой серой мебели, украшенные служебными знаками отличия кавалеры вели чинные разговоры, и каждый и каждая зорко следили за собою, чтобы не сделать и не сказать чего-нибудь неугодного хозяйке. Пуще всего все остерегались своего родного языка, то есть французского, который Капитолина Ивановна понимала с грехом пополам и на котором никогда не отваживались произнести ни одного слова.

Но у иных из гостей привычка болтать по-французски была так сильна, что время от времени они, забывшись, проговаривались. В таком случае строгий вид Капитолины Ивановны мгновенно их осаживал, по ее любимому выражению. Однако было уже поздно. Капитолина Ивановна обращалась к провинившейся (провинившимися по большей части бывали дамы).

— А позвольте спросить, — говорила она с легкой усмешкой, — секрет это от меня или нет — о чем вы рассказываете? Если не секрет, так прошу уж я вас, матушка, переведите! Интересно бы послушать…

IV. СВОЙ ЧЕЛОВЕК

«Своих людей» у Капитолины Ивановны было немного, и из них прежде всего следует упомянуть о Порфирии Яковлевиче Стружкине.

Порфирий Яковлевич был тот самый свой человек, который приносил Капитолине Ивановне книги, старик лет семидесяти пяти по меньшей мере, огромный, широкоплечий, страшно сухой, с костистым бритым лицом и большой, покрытой шапкой белых, как лунь, но густых и вьющихся волос, головою. Глаза у него были маленькие, темные и очень зоркие. Губы тонкие, так что иной раз их и совсем не было заметно. Нос крючковатый, подбородок острый, выдающийся.

Вообще вид Порфирий Яковлевич имел злой и страшноватый, так что дети его всегда боялись. Одевался он очень бедно и старомодно. Носил вытертый по швам длиннополый сюртук, на котором зачастую недоставало пуговиц, не Бог знает какой чистоты манишку с плохо накрахмаленными и отвисающими по обеим сторонам его сухих скулистых щек воротничками. Грубые, часто залатанные сапоги, вытертые и блестевшие на коленях брюки довершали его костюм. На голове у него и зимой и летом был один и тот же засаленный картуз, а на плечах зимою — донельзя вытертая енотовая шуба, а летом коротенький плащ на красной подкладке, которая от времени превратилась в бурую.

Единственное, чем любил щегольнуть Порфирий Яковлевич, были разноцветные, затканные всякими узорами, атласные и бархатные жилеты, которых в его гардеробе насчитывалась целая дюжина. Жилеты эти были привезены лет тридцать тому назад из-за границы и выиграны им в карты, о чем он даже любил рассказывать. Конечно, теперь эти удивительные жилеты уже не блестели свежестью, но все же составляли яркую противоположность с остальными статьями туалета.

Поверх жилета Порфирий Яковлевич всегда развешивал толстый бисерный небесного цвета шнурок от часов. Часы у него были большие, серебряные, толстые, в виде луковицы.

V. АННА АЛЕКСЕЕВНА

Между «своими людьми» Капитолины Ивановны по древности и постоянству дружбы второе место принадлежало Анне Алексеевне Крапивиной. На вид Анна Алексеевна представляла из себя полную противоположность Капитолине Ивановне.

Это была старуха высокая, худая, с длинными руками и ногами, с лицом на редкость безобразным и вдобавок еще испещренным следами оспы. Но все же, если пристально вглядеться в это безобразное лицо, оно мало-помалу начинало нравиться, так как в нем было что-то успокаивающее, какая-то почтенность и добродушие.

Анна Алексеевна неизменно носила коричневое шерстяное платье, коротенькую черную тафтяную мантильку, а на голове черный тюлевый чепчик. Она была вдова, тоже почти не помнящая, когда потеряла мужа, на это, впрочем, она даже имела некоторое право, так как покойник не оставил ей как есть ничего на память о себе, ни гроша, и она должна была сама зарабатывать кусок хлеба.

И вот уже несколько десятков лет, как зарабатывала этот кусок хлеба, помогая новорожденным москвичам и москвичкам своего квартала вступать на жизненный путь по всем правилам повивального искусства. А искусство у Анны Алексеевны, как давным-давно уже было решено, оказывалось большое, до того большое, что, несмотря на ее непредставительную и безобразную наружность, ее приглашали не только в богатые купеческие дома, но и к знатным барам.

Правда, с годами ее деятельность стала гораздо ограниченнее. Теперь она была чересчур уже стара, и ее заменяли более молодыми и подвижными «привилегированными» особами. Но она не смущалась этим, так как успела скопить себе маленький запасец на старость. Она ничуть не обижалась, и хотя ее покидали, но она не покидала дома своих прежних пациентов и время от времени навещала их не в качестве официального лица, а как старый друг. Ее принимали, с ней не церемонились, не стеснялись, иногда ее просто не замечали.