Последние Горбатовы

Соловьев Всеволод Сергеевич

Всеволод Соловьев (1849–1903), сын известного русского историка С.М. Соловьева и старший брат поэта и философа Владимира Соловьева, — автор ряда замечательных исторических романов, в которых описываются события XVII–XIX веков.

В седьмой том собрания сочинений вошел заключительный роман «Хроники четырех поколений» «Последние Горбатовы». Род Горбатовых распадается, потомки первого поколения под влиянием складывающейся в России обстановки постепенно вырождаются.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I. ВЕРНУЛАСЬ

Ясным сентябрьским утром в маленьком густо заросшем саду, примыкавшем к старому и совсем покосившемуся, тоже весьма необширному дому, под навесом деревянной беседки сидел старик. Навес поддерживался ветхими, облупившимися, когда-то зелеными колонками и грозил обрушиться, но старик, очевидно, был непричастен страху. Он спокойно сидел в огромном кожаном кресле и всецело погрузился в книгу, лежавшую перед ним на придвинутом к креслу столике.

Это был несколько страшноватый с виду старик: маленький, приземистый, с удивительными бородавками на красном лице, с торчавшими щеткой седыми волосами. Хотя старые щеки его были гладко выбриты, но густые кусты седых волос торчали из бородавок, из ушей. Маленькие уже начинавшие плохо видеть глаза сердито выглядывали из-под нависших бровей. Массивные очки в серебряной оправе держались почти у самого кончика крупного четырехугольного носа. Костюм старика состоял из потертого драпового халата, а на ногах были надеты вышитые разноцветными букетами шерстяные туфли.

Старику, очевидно, было очень много лет, но он все же казался крепким и здоровым.

Окончив страницу, он отодвинул несколько от себя книгу, снял очки, протер себе глаза клетчатым платком, затем вынул из кармана халата круглую черную табакерку и с видимым удовольствием начал набивать себе в ноздри душистый порошок. Потом он встал с кресла, плотнее запахнулся в халат, шлепая туфлями вышел из-под навеса и прошелся по садику.

Время близилось к полудню, кругом стояла тишина, и так как из-за пожелтевшей, но все еще густой листвы берез, рябин, акаций и сирени ничего кругом не было видно, то можно было подумать, что садик этот находится где-нибудь в деревенской глуши. Но это была не деревенская, а городская, московская глушь, близ берега Москвы-реки, у Зачатьевского монастыря. Садик принадлежал Кондрату Кузьмичу Прыгунову, а старик был сам хозяин.

II. О СТАРОМ

— Закусим, Груня, чем Бог послал! — сказал Кондрат Кузьмич, укладывая в один карман своего халата табакерку, а в другой клетчатый платок и придвигаясь к столику.

— Я завтракала… благодарю вас! — проговорила Груня.

— Ну, а я не завтракал и голоден.

Он налил себе из старинного граненого графинчика полынной, поглядел рюмку на свет, быстро опрокинул ее в рот, крякнул и принялся закусывать.

Несколько минут продолжалось молчание.

III. МОСКОВСКИЙ РЫЦАРЬ

Часа через полтора дверь маленького кабинетика Кондрата Кузьмича отворилась и из него вышла Груня. Лицо ее имело задумчивый и как бы утомленный вид, но теплый, даже почти нежный свет сиял в ее глубоких глазах.

— Не отправить ли с тобой Настасьюшку? — говорил, выходя ей вслед из кабинета, Кондрат Кузьмич. — Она тебе поможет уложиться. Ты ее с вещами на извозчике и прислать можешь.

— Ах нет, нет, — поспешно отозвалась Груня, — тут недалеко, я сама все очень легко устрою. Да и какие у меня вещи: все мои вещи еще на железной дороге, со мной всего один чемодан, я его и не раскладывала — вчера вечером поздно было, устала, сегодня заспалась, скорее оделась, напилась чаю и сейчас к вам.

— Ну хорошо! В таком разе я Настасьюшке прикажу приготовить комнату. С Богом, Грунюшка, ждать тебя буду.

Он кивнул ей мохнатой головой и снова заперся в кабинетике.

IV. СПАСЕННАЯ

Груня в маленькой бедной комнатке старого домика Кондрата Кузьмича Прыгунова. Окошечко с выгоревшими и по временам переливающими всеми цветами радуги стеклами выходит в садик. На подоконнике — неизбежные горшки с геранью и жасмином. Вылинявшая запыленная штора с какой-то намалеванной на ней беседкой, заштопанные кисейные занавески, серенькие с розовыми разводами обои, засаленные и вытертые местами. Зеркальце на стене в столетней раме из карельской березы; в углу икона с воткнутой за нею вербою, ветхий столик, весь закапанный чернилами, железная кровать, два стула, два кресла, из старой шерстяной обтяжки которых местами выглядывает мочалка, старинный комод… На крашеном полу неизвестно кем и когда вышитый коврик, давно уже испачканный и изъеденный молью…

Вот какова эта комнатка, да еще и прибранная стараниями Настасьюшки. Но Груня почувствовала себя в ней хорошо и уютно, и вечером, часов в десять, простясь с Кондратом Кузьмичом, быстро раздевшись и очутясь в узенькой кровати, она вздохнула полной грудью, как человек давно уставший, много скитавшийся и наконец почувствовавший себя в своему углу, под родным кровом.

Более родного крова, как этот старый домик, у нее не было. Ведь она была несчастная сиротка, крепостная девочка, изведавшая с раннего детства тяжелые впечатления. Подаренная покойной Горбатовой светскою приятельницею, она вдруг, по барскому капризу, из привилегированного положения в доме, из роли полувоспитанницы, полубарышни превратилась в загнанную замарашку, на которой дворня стала безнаказанно вымещать прежний ее фавор. Она выносила всякие несправедливости, брань, побои. Ее судьба ничем не разнилась от судьбы многих, ей подобных, ей оставалось зачахнуть, притихнуть, отупеть, превратиться в животное.

Но она не могла этого, ее детское сердце обливалось кровью и возмущалось, ее мозг начал мучительно работать, в двенадцатилетнем ребенке шла незримая тягостная борьба, закончившаяся почти безумием, закончившаяся отчаянной ненавистью, страстной необходимостью отомстить, «спалить» жестокую барыню… Барыня спаслась, но старый барский дом погиб в пламени…

Совершив это ужасное дело, девочка пришла в неописанный ужас и, признавшись в своем преступлении своему единственному на всем свете другу, маленькому барину Володе, она просила убить ее. Но ее не убили. Старый барин, Борис Сергеевич, и незнакомый ей приземистый старик, с лицом страшным и еще более страшными бородавками, увезли ее в Москву. Ее поместили в семье этого самого страшного старика, который оказался таким добрым, что добрее его была только его жена, Олимпиада Петровна. В доме была теперь и дочка их, Сонюшка, только что окончившая курс в институте, томная, востроносенькая барышня, почти целый день читавшая книжки, а, отрываясь от чтения, закрывавшая глаза и время от времени не то от грусти, не то от избытка чувств вздыхавшая. Было еще два подраставших мальчика-гимназиста, таких смешных и диких, но тоже с добрыми лицами. Была, наконец, девочка, почти Груниных лет, бледненькая и маленькая, больная девочка Катя.

V. ЗАДУМАНО — СДЕЛАНО

Это было весною. Занятия в пансионе скоро кончались. Груня сделала маленькую уступку — продолжала ходить в пансион, хотя уже совсем почти не готовила уроков. Она кое-как выдержала переходный экзамен в старший класс, а затем, к концу лета, как-то утром ушла из дому и больше не возвращалась.

Переполох был страшный. Груня оставила записку, в которой очень трогательно благодарила Прыгуновых за все их о ней попечение, уверяла их, что ей очень грустно расстаться с ними, но что она не может поступить иначе, что она должна попробовать свои силы на том поприще, к которому чувствует призвание.

Борис Сергеевич Горбатов был в это время в деревне. Кондрат Кузьмич хотел было пуститься на поиски, но Груня исчезла без всяких следов.

— Да где же?.. Как же? Куда?.. Что такое?!

Прыгуновы совсем потеряли голову и, конечно, не могли найти разгадку, пока не пришло первое письмо от Груни из Казани, где она дебютировала. В этом письме она объясняла многое: она в несколько месяцев мало-помалу устроила дело посредством ловкого и, конечно, влюбленного в нее, хотя без всякой надежды на взаимность, молодого человека, которого встречала в доме одной из своих подруг. Она завела сношения с антрепренером, успела с ним лично познакомиться. Антрепренер поразился ее красотою и бойкостью, заставил ее прочесть несколько сцен и предложил ей условия, показавшиеся ей блестящими. Все было решено. У нее в руках оказался задаток. Она хитростью выманила у Олимпиады Петровны необходимые ей бумаги и уехала в Казань. Вот как все случилось.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I. КОЛДУН

Петербургский дом Горбатовых оставался неизменным. Почти полтора столетия протекли над ним. Когда-то он гордо возвышался среди пустырей, маленьких домиков. Он поражал своей величавой красотой, своими гигантскими размерами. Теперь вокруг него, тесня его со всех сторон, поднялись огромные, многоэтажные дома и совсем его задавили. Он будто присел, будто ушел в землю. Из величавого, гордого красавца превратился он в сгорбленного, ветхого старца. Цвет его камня, потемневшего, будто замшевшего от времени, так не гармонировал с блестящими светлыми соседями. Его старые окна казались такими тусклыми, будто незрячими…

Но все это представлялось только с первого взгляда. Если всмотреться хорошенько, сгорбленный, приниженный старец все же носил на себе отпечаток действительного величия. Его древние фронтоны оставались художественным произведением, каждая колонка, каждая извилина линии говорили о строго выдержанном стиле. И чем больше глядеть на него, тем более неуклюжими, безвкусными и безобразными являлись придавившие его огромные и однообразные выскочки…

Не изменясь снаружи, горбатовский дом очень мало изменился и внутри. Давно, давно, еще со времени Катерины Михайловны, его следовало совсем обновить, и она в последний год своей жизни мечтала об этом, рассчитывая на средства Бориса Сергеевича. Но она умерла, не приведя мечты свои в исполнение… Глухая драма разбросала потом семью…

На одной половине дома осталась Мари со своим Гришей, другая половина была в распоряжении Сергея Владимировича. О переделках и обновлении никто не думал.

Так шли годы. Правда, в последнее время, когда уже подросло новое поколение, Марья Александровна, главным образом вследствие приезда племянницы, Софи, несколько обновила парадные комнаты, где пришлось дать два, три бала. Но все же весь дом оставался в своем поблекшем прекрасном уборе. Если бы Катерина Михайловна была жива теперь, она сама, вероятно, не пожелала бы ничего переменять — именно такая старинная обстановка начинала входить в моду…

II. ПРИЗНАНИЯ

Марья Александровна протянула мужу руку и не могла не заметить, что он как бы с некоторым колебанием и очень поспешно пожал ее и потом приложился к ней, именно приложился, своими холодными губами.

Она вообще очень часто замечала, что он всячески старается избегать прикосновений к кому-либо.

— Тебе что-нибудь надо, Мари? — спросил Николай Владимирович, придвигая ей кресло и не спуская с нее своего загадочного взгляда.

— Нет, — прошептала она.

И сама вдруг удивилась, зачем это пришла сюда в такой необычный час. Зачем вдруг оторвалась от делового письма, которым была занята, и спешила сюда, через длинный ряд комнат, отделявших ее помещение от библиотеки, спешила, будто боясь потерять секунду, будто имела передать мужу что-нибудь крайне важное.

III. К НЕЙ

Ясный морозный день заливал своим ослепительным светом солнечную сторону Невского проспекта. Обычная праздничная толпа сновала взад и вперед по широким тротуарам от Литейной до Большой Морской. И в этой толпе то и дело попадались знакомые, привычные лица, без которых нельзя себе и представить Невского проспекта зимою, от трех и до пяти…

Все были налицо, начиная от баритона русской оперы, выступавшего с торжественной важностью и с благосклонной улыбкой на румяном, гладко выбритом лице, и кончая генерал-адъютантом, ежесекундно раскланивавшимся со своими знакомыми…

Парные сани, кареты, легкие саночки, запряженные великолепными рысаками, мчались, обгоняя друг друга, поднимая снежную пыль… Однозвучные повелительные окрики важных кучеров раздавались то там, то здесь. Время от времени полицейские с заиндевевшими усами перебегали широкую улицу под самыми лошадиными мордами, завидя что-либо «неподходящее».

Вот от Аничкова дворца, по направлению к Полицейскому мосту, промчались знакомые всему Петербургу сани с широкоплечим казаком на запятках. Цесаревна ласково склоняла голову, отвечая на поклоны….

Вместе с пестрой, веселой толпой спешил и Владимир Горбатов. Но он вышел на Невский не для прогулки, не для встречи знакомых, с которыми раскланивался поспешно, на ходу, изображая всей своей фигурой: «Только, ради Господа, меня не останавливайте».

IV. У ПЕВИЦЫ

Эта комната, в которую вошел теперь Владимир вслед за Груней, еще более, чем первая, носила на себе тот противный и невыносимый ему по воспоминаниям отпечаток, так его раздражавший. Это была комната-бонбоньерка, заставленная мягкой, низенькой мебелью, со стенами, обтянутыми такой же французской материей, как и мебель, с неизбежным, спускавшимся с потолка вычурным фонариком, с венецианскими зеркалами и таким количеством душистых цветов, наставленных всюду, что одуряющий их запах становился даже неприятным.

В глубоких развалистых креслах, на которых даже нельзя было сидеть, а надо было непременно лежать, помещалось двое гостей.

Одни из них, барон, чью фамилию Грунина горничная никак не могла запомнить, был юный гвардейский офицер, известный в Петербурге под именем Вовочки. Высокий и широкоплечий, но в то же время стройный и ловкий, он отличался замечательной красотою. Огромные синие глаза с поволокою, тонкий, с маленьким горбиком нос, пухлые, наивно и мило улыбающиеся губы, оттененные молодыми усами. У него был высокий лоб, на котором никакая забота не успела провести ни одной, хотя бы и едва заметной морщинки, свежие розовые щеки, не успевшие еще пожелтеть и поблекнуть, несмотря на несколько лет беспутной жизни… Вовочка был всеобщим баловнем, enfant gâté

[33]

всех светских дам и девиц. Никому столько не позволялось, сколько ему, и никто не умел так мило, с такой детской наивностью пользоваться дозволяемым.

Другой Грунин гость был князь Вельский, сын друга юности покойного Бориса Горбатова. Князь занимал очень видное и блестящее официальное положение. Несколько лет тому назад он овдовел, потом у кого-то купил жену, теперь развелся с этой второй женой и появлялся на светских собраниях с двумя своими взрослыми дочерьми. Он считался первым покровителем modemoiselle Blanche, и она, как говорили, ему очень дорого обходилась. Вместе с этим про него рассказывали в свете самые невероятные истории, из которых, как это ни удивительно, большая часть оказывалась справедливой.

Князь Вельский даже одно время чуть было не попал в государственные мужи, чуть было не записался в дельцы, хотя никто не мог понять, когда же он успевает работать, так как его можно было найти везде, только не в месте его служения и не дома.

V. НОВАЯ СИЛА

Уже четыре года как среди роскошных зданий набережной Невы воздвигся новый прекрасный дом. Впрочем, его нельзя было назвать домом. Это был маленький дворец, невольно останавливавший на себе взгляд любителя изящной архитектуры.

Светло и приветливо глядел он на широкую Неву своими зеркальными окнами. А когда луч солнца ударял в них, то гуляющие по набережной заглядывались на мелькавшие, как призрак, уголки богатой, как-то даже волшебно богатой обстановки.

Дом этот принадлежал одному из самых любимых баловней фортуны последнего двадцатилетия Михаилу Ивановичу Бородину. Он еще десять лет тому назад купил это место, где стоял уцелевший от времени одноэтажный, приходивший в полное разрушение домик со старым заглохшим садом, со всех сторон окруженным теперь высокими брандмауэрами соседних зданий.

Каждый день, среди кипучей неустанной деятельности, Михаил Иванович находил часок подумать о своем будущем жилище, и мало-помалу к тому дню, как оно выглянуло на свет из-за закрывших его лесов и забора, вся меблировка, все внутренние украшения были готовы. И когда Михаил Иванович, крупнейший туз финансового и официального мира, созвал к себе на новоселье своих соратников, ему было чем похвастаться.

Его дом производил впечатление не нового жилья разбогатевшего и желающего пустить в глаза пыль человека, а казался старым, поколениями насиженным гнездом людей, умевших жить и имевших на то все способы.