Маленькая Луна. Мы, народ...

Столяров Андрей Михайлович

Андрей Столяров - петербургский писатель. В литературе начинал как фантаст. В настоящее время пишет в жанре «магического реализма».

Лауреат многих литературных премий.

В настоящий сборник вошли 2 романа Столярова.

Содержание:

Маленькая Луна

Мы, народ...

Маленькая Луна

1

Жизнь течет не так, как задумываешь, а так, как ей нужно. Предугадать ничего нельзя. В четырнадцать лет с Ариком произошел странный случай. Однажды, пролистывая «Неведомую страну», взятую им случайно, по рекомендации библиотекаря, он вдруг увидел прозрачный легкий туман, застилающий комнату, почувствовал биение сердца, внезапно поплывшего в пустоту, а когда осторожно, чтобы не сдернуть видение, поднял глаза, взору его предстала сияющая просторная лаборатория со шкафчиками и стеллажами, изогнутые реторты, вскипающие на огне, солнечное окно, распахнутое в неизвестность, светлые веселые стены, гладкий линолеум и он сам – в ярком белом халате, согнувшийся у прибора, который посверкивал никелированными обводами. Пульсировал, точно приплясывал, импульс на бледно-сером экране, ползли, пробираясь по шкалам, зеленые фосфорические отметки, вытикивал секунды хронометр, подталкивая на циферблате тонкую стрелку… Он не знал, что измеряет этот прибор, похожий на металлическое чудовище, какие тайны отмечают деления в длинных стеклянных прорезях, для чего служат шланги, со всех сторон тянущиеся к аквариуму, заполненному водой, но он вдруг с необыкновенной ясностью понял, что именно так и будет. Будут поблескивать со стеллажей колбочки и мензурки, будет гудеть таинственное устройство, помаргивающее разноцветными индикаторами, будут лежать вокруг иглы, скальпели и пинцеты и, точно прислушиваясь к чему-то, будет царить особая лабораторная тишина – тишина, в которой рождаются удивительные прозрения.

Он навсегда запомнил это мгновение: светлый мартовский полдень, залитый синевой, обморок воскресной квартиры, где жизнь, казалось, еще не пробудилась от сна, слабая, будто из иного пространства, скороговорка радио за стеной. Все такое – привычное, виденное тысячу раз. И одновременно – поплывшее в сладкой невесомости сердце, жаркий комок восторга, запечатавший горло, слезы, склеивающие ресницы. Ему хотелось немедленно выйти на улицу, даже не выйти, а выбежать и закричать: Я теперь знаю, как жить дальше!..

Никуда, он, конечно, не побежал. Он лишь порывисто встал и стиснул ладони. Ему было трудно дышать. Книга соскользнула с колен и ударилась корешком о паркет.

С этой минуты жизнь его была определена. Он прочел все, что мог, о выдающихся исследователях прошлого. «Охотники за микробами», «Неизбежность странного мира», «В поисках загадок и тайн» – эти книги произвели на него потрясающее впечатление. Он выпрашивал их у приятелей, неизменно «забывая» вернуть, выменивал на фантастику и приключенческие романы, имевшиеся в домашней библиотеке, раз в две недели обязательно обходил магазины, и если встречал хоть что-нибудь, вызывающее интерес, не успокаивался до тех пор, пока книга не бывала приобретена. Он экономил на завтраках в школьной столовой, клянчил мелочь у матери, которая, впрочем, против этого увлечения не возражала, просил, чтобы на дни рождений, на праздники ему преподносили не подарки, а деньги. Он ничего не мог с собой сделать. Едва он видел обложку с названием, предвещающим нечто неведомое, как в голове у него начинало тихо звенеть, распространялась из сердца горячая нервная дрожь, подскакивала температура – он, точно завороженный, устремлялся к прилавку. Книга представлялась ему спрятанным волшебным сокровищем, тайной, которую требуется немедленно разгадать. Она обещала не богатство, но счастье. Домой он обычно – бежал, прижимая ее к груди, и, ворвавшись в квартиру, тут же набрасывался на текст. Читал по три – по четыре раза, впитывая содержание, а потом лежал оглушенный, уставившись неподвижным взглядом куда-то за земные пределы. Сквозь буквы проступали картины, наслаивающиеся друг на друга, в мозгу, во всем теле звучала музыка, которую не слышал никто, кроме него. Ни одной детали было не разобрать, ни одной ноты не различить за торопливым шелестом крови. Однако это был зов, который ни на мгновение не умолкал, это был мир, которого он хотел бы достичь.

2

За неделю до приемных экзаменов у него погибли родители. В воскресенье, под вечер, когда Арик торопливо листал вузовский учебник по физике – раздражаясь, кривясь: вылетела из головы какая-то элементарная вещь – вдруг раздался, будто с того света, телефонный звонок и инспектор ГАИ, назвавший звание и фамилию, сообщил о несчастном случае. Родители, как обычно, возвращались с дачи на стареньком «москвиче», и отец после целого дня работы, по-видимому, не справился с управлением. Он еще раньше жаловался, что очень устают руки. Встречный грузовик превратил машину в груду искореженного металла. Опознания, к счастью, не требовалось; документы у них всегда были с собой. Однако незадолго до похорон ему все-таки пришлось съездить в морг и договориться о соответствующих процедурах.

Он старался не поворачиваться к телам, выкаченным в предбанник на больничных каталках. Мельком отметил лишь бледные, точно вымоченные в воде, заострившиеся, отстраненные лица.

Никакого сходства ни с матерью, ни с отцом.

– Много крови потеряли, – видимо, угадав его мысли, сказал служитель.

– А?..

3

Кличка «Бизон» не была для него секретом. Еще лет десять назад, когда трясла факультет история со слиянием кафедр (пришла кому-то в голову гениальная мысль: объединить направления, по-новому рассадить музыкантов), он услышал в столовой, как Роголевский, который пребывал в ту пору ученым секретарем, рассказывает возбужденным шепотом за спиной: Ну, наш Бизон рогом уперся, его не сдвинуть… – и внезапно понял, что это говорят про него.

Дома он некоторое время рассматривал себя в зеркало. В самом деле бизон: массивная голова, вросшая в плечи, грива волос, складки тяжелых щек, какие-то выпуклости на лбу, маленькие, утопленные в морщинах, очумелые глазки. Так и кажется, что боднет. Когда, скажите на милость, успел стать таким? Когда в начале шестидесятых годов из ничего, из воздуха образовывал кафедру – буквально лбом, костью, тупым упрямством, проламывал одну инстанцию за другой? Или позже, когда вопреки ожиданиям, ориентированным, согласно эпохе, на немедленный результат, взялся за муторную, внешне не выигрышную работу по картированию онтогенеза: сведению в общий ряд бесчисленных вариантов развития? Все может быть. Человек – это то, чем он занимается. Годам к сорока, к пятидесяти начинаешь выглядеть так, как живешь.

Его это практически не задело. Бизон так Бизон. Бывают прозвища и похуже. Доркина, например, за глаза называют Дыркиным, поскольку дырка и есть, не человек – гулкая пустота. А у Кудилова вообще кличка такая, что при женщинах неудобно произносить. Это за его мучительные выступления на собраниях: жует, жует, ни одну мысль не может довести до конца. Пусть будет Бизон. Он был скорее доволен. Что же до некоторого пренебрежения, чувствовавшегося в подтексте: дескать, одним упорством берет, не способен к прозрению, полету мысли, то на это, господа и товарищи, можно ответить так: наука, господа и товарищи, не состоит из одних прозрений. Наука – это не только Эйнштейн с его теорией относительности, не только Николай Лобачевский, у которого вдруг замкнуло параллельные линии, не только Коперник и Галилей, но и Линней, открывший и описавший полторы тысячи видов растений, и Грегор Мендель, как проклятый, не рассчитывая ни на что, скрещивавший свой горох. Работа, кстати, была забыта, обнаружена лишь через тридцать пять лет. Да и старик Морган, занимавшийся сцеплением генов, вряд ли видел в этот период что-нибудь, кроме дрозофил. Ничего плохого в упорстве нет. И потом скажите, пожалуйста, господа и товарищи, где те, кто когда-то блистал? Где Черемисов, которому прочили чуть ли не Нобелевскую? Где Киршон с его теорией генной диффузии? Где Полонец, считавшийся тогда же восходящей звездой? Уже и фамилий таких никто не помнит. А тут – пожалуйста, три атласа, каждый по восемьсот страниц: талмуды с таблицами, графиками, колоссальным справочным материалом. И по крайней мере еще два атласа выйдут. Только ссылок на них набирается около тысячи. Вот, а звезды – полыхнули и сгинули.

Он уже тогда понимал, что внешность – это своего рода дополнительный капитал. Считают тупым упрямцем, значит побоятся связываться. Называют Бизоном, значит будут время от времени уступать. А вдруг и в самом деле – боднет? Мелкое, но важное преимущество в восхождении по ступеням жизни. И потому начал вполне сознательно культивировать эти черты: гриву отращивал специально, чтобы тусклые волосы утяжеляли лицо, приучался сидеть набычившись, поводя из стороны в сторону настороженными глазками, к собеседнику старался поворачиваться не головой, а всем туловищем, иногда, правда не часто, взрыкивал, как бы предупреждая о готовности нанести удар. Удивительно, сколько раз это ему помогало.

Единственное, от чего такая защита спасти не могла, – это от самой жизни. Уже третий месяц, внутренне холодея, он замечал, как плавают в жарком воздухе прозрачные тени. Будто выдувало откуда-то, с небесного чердака паутину, и она, покачивая лохмотьями крыльев, странствовала по городу. Светлый зной не мог ее растопить. Пару раз он даже видел, как прилипает эта паутина к стенам домов – всасывается, растворяется в рыхлой толщине штукатурки, потом еще несколько дней сохраняется на этом месте пятно: точно плеснули водой, и теперь она медленно просыхает.

4

В общем, второй урок тоже был очень серьезный. Требовалось сделать выводы, чтобы впредь подобных ошибок не допускать. И некоторое время по дороге на кафедру и домой Арик систематически, именно как проблему, обдумывал данную ситуацию.

Картина вырисовывалась примерно следующая. Есть некое государство, в котором он, к счастью или к несчастью, живет. У этого государства, в свою очередь, есть некие особенности бытия: собственные константы, законы, по которым оно существует. Причем неважно, плохие это законы или хорошие, справедливы они или нет, нравятся они ему или не нравятся. В данном случае это значения не имеет. Важно то, что таковые законы наличествуют, что они неизменны и направляют собою всю повседневную жизнь. Более того, они порождают множество неписанных правил – множество норм, ритуалов, традиций, обязательных для исполнения. Это все тесно связано между собой. И если высунуться из недр этого отлаженного механизма, если твой собственный путь не будет совпадать с траекторией социального бытия, железные шестеренки, поршни и кулачки начнут тебя безжалостно уминать. Сопротивляться им бесполезно. Механизм очень мощный, работает уже целых семьдесят лет. И перенастроить его тоже нельзя. Его можно только сломать и создать совершенно иной. Зато это именно механизм: души у него нет. Внутренний мир человека для него остается недосягаемым. И потому прав Горицвет: верить не обязательно, главное – исполнять ритуалы. Если придерживаться несложных правил, то ничего, жизнь будет вполне терпимой.

У него даже мелькнула мысль, что механизм этот можно использовать для себя: изучить законы его функционирования, составить прикладной алгоритм, который бы их отражал, рассчитать соответствующую бытовую стратегию и затем выстраивать все свои действия так, чтобы энергия шестеренок способствовала продвижению.

Правда, после некоторых размышлений он эту мысль отверг. Слишком много времени пришлось бы потратить на освоение конкретных социальных проблем. Это уже само по себе стало бы целым исследованием. А кроме того, продвижение, которое он бы таким образом получил, имело бы не научный, а чисто административный характер. Он начал бы подниматься по карьерным ступеням системы.

Ничего более.

5

Теперь можно было двигаться дальше. К тому времени он уже выработал для себя определенный рабочий режим. Он вставал по звонку будильника ежедневно без четверти шесть и, пока умывался и чистил зубы, повторял намеченную на сегодня порцию английского языка. К сожалению, без английского было не обойтись. Хочешь – не хочешь, а основная масса литературы существовала именно на английском. Эту ситуацию следовало принимать как данность. И потому с упорством, доходящим до фанатизма, он называл по-английски каждую вещь, которую только видел в квартире, – каждый предмет, каждое непроизвольно всплывающее в сознании слово. Любое действие, совершенное им, немедленно прогонялось по всем грамматическим временам, любая фраза трансформировалось во все формы, которые только можно было создать. Он безостановочно бормотал про себя: «Я чищу зубы. Я уже почистил зубы. Я не буду чистить зубы сегодня»… Высказывания ветвились, накапливая подробности, наращивали длину, прокатывались через различные варианты, и постепенно сливались в текст, который затем можно было использовать. Одновременно он раз в неделю делал маленькие тематические словарики: по двадцать – тридцать, не больше, опорных слов и, просыпаясь, даже еще не вставая с постели, хватал листочек и, как попугай, затверживал очередной раздел. Он называл этот вид обучения «английский на кухне». Метод был очень мощный и позволял без особых хлопот увеличивать словарный запас.

От завтрака по утрам он уже давно отказался. Выяснилось, что всю первую половину суток он вполне может не есть. На нем это никак не сказывалось. Чувство легкого голода если и появлялось, то нисколько не мешало ему работать. Зато это экономило ежедневно минут тридцать-сорок драгоценного времени, тем более – утреннего, когда голова работает лучше всего. Он лишь заваривал себе чашечку кофе с минимальным количеством сахара и выпивал ее медленными глотками, обозначая тем самым начало рабочего дня. Ведь не сам завтрак важен, важен включающий настроение ритуал.

На кафедру он теперь ходил только пешком. Во-первых, выяснилось, что это немного быстрее, чем в переполненном страшноватом троллейбусе, которого еще приходится минут двадцать ждать. Толкаться в очереди, втискиваться, трястись было невыносимо. А во-вторых, пока он энергичным шагом двигался к Стрелке, где был расположен университет, пока последовательно пересекал Фонтанку, канал Грибоедова. Мойку, Неву, пока шествовал по невозмутимой Менделеевской линии, у него образовывались как раз полчаса, чтобы спланировать предстоящий день. Он уже однозначно усвоил: с утра не спланируешь – время уйдет сквозь пальцы, рассеется, расползется так, что потом не понять будет – куда. К тому же на него хорошо действовал утренний городской пейзаж. Черные толпы людей, спешащие распределиться по учреждениям, бледное небо, на фоне которого постепенно становились заметными очертания крыш, неожиданная водная даль, открывающаяся с моста, приводили его в состояние, близкое к вдохновению: ему дано нечто, дающееся далеко не каждому, он им выделен, он причастен к самой сущности мироздания, в нем, как в точке, где когда-то зародилась Вселенная, сопрягаются и образуют единство самые разные силы: мерцание звезд, течение времени, сердцебиение человека. Он не просто зван в этот мир, он им избран. Он вхож туда, куда более не проникнет никто. Он знает то, чего не знают другие, и это тайное знание возвышает его надо всем. Необыкновенное ощущение. В такие минуты он был готов горы свернуть.

В лабораторию он являлся ровно к семи: снимал куртку, натягивал белый халат, свидетельствующий о его новом статусе, подворачивал рукава, чтобы не мешали работать, и после этого твердой рукой запирал комнату изнутри. Нечего, знаете ли, заглядывать «на минутку». Если кому-нибудь в самом деле необходимо – пускай стучит. Он понимал, разумеется, что подобным действием усиливает к себе неприязнь, но лучше уж так, чем тратить целые дни на пустопорожние разговоры. Работал он обычно без перерыва, часов до двенадцати. Это было, как он убедился на опыте, самое продуктивное время. Затем быстро завтракал, пока в столовую еще не хлынул поток посетителей, и дальше – снова работа, как правило, уже до самого вечера. К девяти часам, если ничего не задерживало, он возвращался домой, и за время, оставшееся до сна, успевал пролистать пару-тройку реферативных журналов.

Спать он старался не более шести часов, прочитав в одной из медицинских статей, что человеку этого вполне достаточно. Иногда, правда, по воскресеньям позволял себе отсыпаться: вставал только в девять и даже пропускал обычную зубрежку английского. Надо же хоть изредка отдыхать. Однако, такое с ним случалось не часто.

Мы, народ...

В Южной Сибири

— Манайская? — спросил майор, прищурившись на желтую этикетку.

— Манайская, — слабым, как у чумного, голосом подтвердил Пиля. Он примирительно улыбнулся. — Где другую возьмешь? Автолавка у нас когда в последний раз приезжала?..

— А говорят, что, если манайскую водку пить, сам превратишься в манайца, — сказал студент. — Мне Серафима рассказывала. Вытянешься, похудеешь, как жердь, глаза станут белесыми…