Загадка Отца Сонье

Сухачевский Вадим

Роман основан на реальных событиях, которые лет сто назад взбудоражили многих. Рядовой сельский священник из Южной Франции вдруг обнаружил некие древние свитки и попал в центр сверхзагадочных событий. Сильно изменилась вся его судьба. И умер он так же необычно, как жил. Другой герой романа, пройдя сквозь череду страшных испытаний, в конце концов сумеет разгадать тайну сельского кюре.

ЗАГАДКА ОТЦА СОНЬЕ

Часть I

ПРЕДДВЕРИЕ

I

Ренн-лё-Шато

6

…как звон разбившейся сосульки (она уже мертва, но ее звук еще живет в воздухе):

— Didi!..

(Голос матушки.)

Tu as disparu de nouveau?.. Didi, chaton, où es tu?!..

[1]

Когда звала? На каком языке? И – было ль?

Кто знает…

Отец Беренжер

— Диди!.. Ты опять пропал?.. Диди, котенок, ты где?!..

Лучше не отзываться. Кто бы мог знать, что матушка вернется так скоро и в самый неподходящий момент – когда я, проскользнув на одну лишь минутку в чулан, зачерпываю пальцем яблочное повидло, которое она бережет для рождественского пирога.

Машинально вытираю палец о рубашку, отчего на ней тут же остается липкое пятно. И чего ты добился, Диди? Теперь уж точно пары оплеух, столь же неминуемых, как то, что завтра будет четверг.

Матушка уже у двери чулана:

— Котенок, Диди, ты тут?

Катары, тамплиеры, ослик Дуду и мой зубастик прадедушка Анри, который некогда сжег Москву

И сразу же донеслось из-за розовых кустов, росших перед домом:

— …Неприятель на левом фланге! Первая батарея, картечью заря-жай!.. Пли!

За сим не преминул последовать залп. Посыпалась на нас, правда не картечь, а сушеный горох, и громыхнуло отнюдь не из пушки, а из… как бы это попристойней-то выразиться… из другого, в общем, орудия. Ибо в кустах пряталась вовсе не батарея, а один-одиношенек мой столетний, выживший из ума, прости его, Господи, прадедушка Анри.

Мой прадедушка Анри пользовался едва ли не большей известностью в наших местах, чем даже отец Беренжер. И дело тут было не только в его сверхпочтенных летах, и не в том, что недавно у него начали заново расти зубы, а в том еще, что он когда-то своими глазами видел Наполеона Первого, вместе с ним участвовал в российском походе и во время этого похода там, в Сибири, даже сжег их столицу Москву. Потом был русский плен, где он, в ту пору еще двадцатилетний капрал артиллерии, потерял все пальцы на ногах, — они просто отвалились, не выдержав сибирских морозов, потому всю оставшуюся жизнь он ковылял в специальных крохотных башмачках, похожих на копытца, — и откуда вынес несколько русских слов, из которых одно, особенно ему, видимо, полюбившееся, и непонятное, как сама Россия с ее смертными холодами, повторял при всяком случае: слово "

говньюк

".

— Еще раз заря-жай! — не унимался он. — По

говньюкам

из всех орудий – пли!..

Ренн-лё-Шато. Храм Марии Магдалины

(

от 6 до 8 часов по полудню

)

Мы с отцом Беренжером перенесли мешок в храм и, вместе навалившись, закрыли за собой тяжеленную дубовую дверь. Здесь было прохладно, пахло затхлостью, пылью и мышами. Внутренность храма освещалась через разбитые витражи и через дыры в потолке. Как это ни странно, сквозь одну из таких дыр на совершенно ясном небе отчетливо виднелась светящаяся звезда.

Отец Сонье порылся в пыли, поднял одно стеклышко от виража и вздохнул:

— Да, — проговорил он, — в чистом виде

Спиритус Мунди

.

[2]

  Работа старых мастеров. Тут сколько денег ни трать, а подобных витражей уже, как видно, не восстановить. Ты только посмотри, Диди.

Я взял осколок в руки. Стекляшка стекляшкой, ничего особенного.

— Были б деньги, — сказал я, — в Марселе вам и не такое сделают. У тетушки Катрин серьги есть, с виду самый что ни есть изумруд, а цена им полфранка. Марсельское стекло. Цыганки им с ног до головы обвешиваются.

Ренн-лё-Шато

(

три дня спустя

)

— …Диди! Вставай же, соня-Диди, проспишь все! Ему такое привалило, а он себе бока отлеживает!

Да что, что же мне привалило?!

А то, оказывается, что нынче спозаранок заходил отец Беренжер и просил отпустить меня вместе с ним не больше не меньше как в Париж!

Не в Каркассон какой-нибудь, даже не в Марсель, а в самый что ни есть Париж, — я не ослышался?!..

Тогда, три дня назад, сразу после находки в храме Марии Магдалины, — а был там вовсе не клад, как я, признаться, рассчитывал, а всего лишь какие-то старинные свитки в деревянной трубе, — наш господин кюре словно обезумел и тут же, схватив эту трубу, припустил сломя голову к себе домой. Мне уже в одиночку пришлось грузить на ослика его скарб и отправляться за ним следом.

II

Париж

6

Что есть время? Что мы знаем о нем? И кто мы сами, в нем плывущие, как, не видя самого потока, плывут осенние листья по реке?

Скользя по времени, не ведая своей судьбы, все мы – рабы каждого мгновения, в коем сейчас живы, и каждое из них исполнено для нас не большего смысла, нежели одна дождинка, хлестнувшая по лицу. После, в памяти своей соединив дождинки воедино, быть может, скажем: был дождь. И точно так же, озирая некогда прожитые нами мгновения, быть может, скажем: вела судьба. Однако это – потум, потум! По нашему тщеславию нам тогда, возможно, покажется, что мы что-то видим.

Самонадеянные слепцы! Мы и видимого, того, что у нас под самым носом, не видим подчас!

Вот, например, Париж… Чем он был для меня, Париж, в первые дни по приезде туда?

Комната близ Монмартра.

Еще несколько слов о новых сапогах господина кюре

Чем же он был для меня, Париж?

Спросите о том же у муравья, ползущего по парижской улице – и не многим вразумительнее будет ответ.

Знаете притчу о трех слепцах, пожелавших наощупь узнать, что такое слон?

"Это – толстая колонна", — сказал тот, что ощупывал слоновью ногу.

"Да нет, это такая шершавая труба", — возразил державшийся за хобот.

Наша с отцом Беренжером утренняя беседа о сущности запахов

И снова это унылое утро. И снова обливание ледяной водой, — преподобный отец каждый раз самолично наблюдал, чтобы я со всем тщанием проделывал над собой эту малоприятную процедуру.

Однажды за завтраком, пока отец Беренжер, как обычно, в задумчивости поглощал рогалики с сыром, я решился прервать его далекие отсюда мысли и спросить, зачем нужно сие мучительство. Ведь, как известно (я в какой-то книге читал), даже самые благочестивые монахи иногда принимают обет никогда не мыться, и святости у них от этого не убывает, а даже, говорят, прибавляется.

— Ты не сказал главного, Диди, — оторвался от своих раздумий мой кюре. — Пахнет ли при этом от них чем-нибудь смрадным.

— Уж не знаю, не нюхал, — признался я.

— В том-то и дело, — сказал преподобный. — А вот мне доводилось. И даю тебе слово, что не пахло от них ничем недостойным человека. Ведь что такое запах?

История одной затрещины

…Нет, не в тот миг, когда у нашего задрипанного дома остановилась (слыханное ли дело!) карета с золотым баронским гербом, ливрейный лакей отворил дверцу, и в вонючий наш подъезд вошел самый что ни есть барон. О том миге тут же прознали все окрестности, и еще долго, наверно, будут о нем помнить и судачить, — но то случилось после, после. Во всяком случае, к чему-либо в таком роде я был уже готов. Ибо прежде был другой миг, замеченный немногими. Для меня этот миг отметился в памяти одним словом, и это слово было (прости, Господи!) "сon".

[8]

А было так. Они, эти

говньюки

, налетели всей оравой, прижали меня к стене, когда я вышел с покупками из сырной лавки, — и – как обычно:

— Ах, какая курточка! Ты посмотри, какая курточка у нашего франта Диди!

— Диди, у вас в деревне, никак, все ходят в таких шикарных курточках? Что ж это у вас за деревня такая? Небось, в Провансе или еще подалее? Там все, небось, такие расфуфыренные ходят? (Все это мерзкими, гнусавыми, как у клошаров с набережной, голосами, сопровождая слова незаметными для прохожих тычками мне в бок.)

— И, небось, денег за нее отвалил – о-го-го! Ты, клянусь, богач, Диди. В такой-то куртейке! Поделился бы ты, правда, с нами, бедными.

Замухрышка-барон и загадочные свитки отца Беренжера

Барона, этого неказистого, кстати, коротышку, звали де Сютен – так, во всяком случае, значилось под золоченым гербом на его карете. На мою долю выпало провожать его на четвертый этаж по нашей вонючей лестнице. Барон поднимался, зажав нос батистовым платком и всем напудренным лицом своим выказывая отвращение. Однако стоило мне ввести его в наше скромное обиталище и закрыть за ним выходившую на лестницу дверь, как я сквозь ублажавший его дорогой одеколон ощутил, что от барона изрядно пованивает не самой дорогой харчевней, сапожной ваксой, винными парами – всей этой мертвечиной, которую не забить и лучшими из существующих в мире духув, из чего я сделал для себя вывод (уж не знаю, насколько ошибочный), что барон, несмотря на свой батистовый платок, на свою карету и золоченый герб – довольно-таки захудалый.

Куда там мой преподобный, вышедший к нему навстречу! Высокий и стройный, в новых, уже самых что ни есть парижских сапогах, в тщательно отглаженной мною накануне новенькой, прежде не надеванной сутане, рядом с этим недомерком-бароном он выглядел, пожалуй, даже величественно. И пахло от него, помимо одеколона, только свежестью и чистотой. А держался он с ним даже не как с равным, а словно кардинал, принимающий малозначимого просителя (если б кто на нашей улице видел!)

— А, это вы, мой друг, — даже не поклонившись, обратился он к барону с таким видом, что всякому сразу же было бы ясно – никаким "другом" тут и не веет. Так же, как и радостью, хотя он все-таки прибавил: — Рад, что вы наконец сподобились нанести визит.

Зато барон раскланялся и заблеял на изысканный парижский манер:

— О, даже почел своим долгом! При тех рекомендациях, которые вы получили от… Да вы, впрочем, сами знаете, от кого… И при тех сокровищах, которые, насколько я знаю… (О чем он? Все-то наши "сокровища" – старенький тубус, непонятно с чем, да шестнадцать франков и сорок су, что, как я знаю, у господина кюре на все про все оставалось в кошельке!) И при той вашей учености, о коей немало наслышан!..

III

Парижские встречи

Его преосвященство

По дороге, пока мы в карете ехали с отцом Беренжером куда-то в дальний конец Парижа, мой преподобный наконец разъяснил мне, зачем он взял меня с собой. Дело в том, что его преосвященство, живущий в доме на территории монастыря, сейчас, к старости, совсем обезножел и может передвигаться только в кресле-каталке. Поскольку он утром любит совершать прогулки по парку, к нему от монастыря приставлен специальный монашек, чтобы эту каталку катил по аллеям. Но вся беда в том, что монашек этот больно уж хорошо знает латынь, а поскольку его преосвященство желает, чтобы некоторая часть его разговора с моим преподобным сохранилась в полнейшей тайне, то я-то, деревенский парубок, никаким эдаким премудростям не обученный, как раз этого самого монашка и заменю. Дело нехитрое: толкай себе по аллеям кардинальскую коляску – и вся забота.

Когда мы приехали, кресло-каталка с кардиналом уже стояла посреди обширного парка. Монашек, стоявший рядом, при виде нас куда-то сгинул сразу же.

— Приветствую тебя, сын мой, — завидев нас, обратился кардинал к отцу Беренжеру. — Если, конечно, при всем том, о чем я насчет вас наслышан, мне позволительно называть вас сыном.

Уже этих слов, хотя они были произнесены на самом что ни есть французском, я не понял. Как еще, скажите на милость, позволительно называть кардиналу простого деревенского кюре? Впрочем, возможно, — я так тогда подумал, — его преосвященство просто пошутил. У него и лицо было такое, слегка насмешливое. Вообще он чем-то напоминал мне знаменитого Вольтера, чей фаянсовый бюстик стоял на шкафу у моей тетушки Катрин в Ренн-лё-Шато. И был он не в знаменитой красной, подбитой, как я слыхал, горностаем кардинальской мантии, а просто был завернут в какой-то простенький старый шерстяной плед – в похожий иногда укутывают моего бравого

говньюка

дедушку Анри, который сжег Москву. Только маленькая красная шапочка на лысой голове напоминала о его высочайшем сане.

Отец Беренжер в ответ лишь слегка поклонился и, подойдя, поцеловал ему руку.

Гамлет

Клевета, сударь мой, потому что этот сатирический плут говорит здесь, что у старых людей седые бороды, что лица их сморщенны, глаза источают густую камедь и сливовую смолу и что у них полнейшее отсутствие ума и крайне слабые поджилки; всему этому, сударь мой, я хоть и верю весьма могуче и властно, однако же считаю непристойностью взять это и написать; потому что и сами вы, сударь мой, были бы так же стары, как я, если бы могли, подобно раку, идти задом наперед.

Полоний

(в сторону)

Сейчас, из своего далека, когда все детские восторги перемолоты годами, как в мясорубке, а память скитается по неведомым закоулкам, как заблудившаяся в Аиде тень, могу, тем не менее, вспомнить (по крайней мере, мне так кажется, что могу), — вспомнить, что эта холодная, восковая рука пахла какими-то мазями, — примерно такими нестерпимо воняет и в моей нынешней комнатенке, — мазями, заглушающими запах тления, а из-под пледа отчетливо тянуло (да простится мне Господом это воспоминание!) самой натуральной мочой. Нынче понимаю, что в ногах у его преосвященства стояло обыкновенное судно, куда, вероятно, моча и стекала по трубочке, иначе он бы никак не вытерпел столь долгой прогулки на свежем воздухе. В общем, это был запах еще не смерти, но уже и не настоящей жизни…

Тут, пожалуй, моей памяти можно доверять. Стариковская память зла по отношению к чужой старости. Две старости отталкиваются одна от другой, как отталкиваются друг от друга два одноименных электрических заряда. Ибо сложение двух старостей – это уж чересчур много.

Старое тянется к молодому, так же как заряды разноименные. Тогда их сложение дает некий нуль, то самое небытие, ничто, в непрестанном ожидании которого все старики земли, не всегда признаваясь в том даже себе, только лишь и пребывают.

Так же и молодое подчас тянется к старому, по недомыслию принимая, очевидно, старость за якобы сопутствующую ей непременно мудрость…

Ах, если бы, если бы!..

Китаец Чжу,

Септимания, Вульгата с Септуагинтой,

[12]

  деспозины, мелхиседеки, — в общем, разговор, в котором ваш покорный слуга не понял, за исключением малого, прости Господи, ровно ни черта

— Так вот, сын мой, — сказал он, — вернемся к нашему давешнему разговору. Благочестивое королевство Септимания, о коем вы говорили, действительно, некогда существовало на нашей земле. И правили им, вероятно, в самом деле те, кого вы имеете в виду. Я ознакомился с вашими документами, так что… нет-нет, я не берусь утверждать, но – вполне, вполне вероятно. И столь же вероятно, что престол их (снова же не утверждаю – но…), что престол их даже обоснованнее римского. Однако – что же из этого следует?

— Что же следует? — эхом отозвался отец Беренжер.

— Что надо, подобно варварам, во второй раз уничтожить Рим? — вопросом на вопрос ответил кардинал.

— Отчего же именно "уничтожить"? Я совсем не имел в виду… Я лишь полагал…

— Ах, вы, должно быть, полагали их, скажем так, взаимосуществование, — не дал ему закончить фразы кардинал. — Но в таком случае неминуемо возникает вопрос и об их взаимоподчинении, об их большей или меньшей благодатности и близости к Создателю.

Гости

— …А вот мы наконец дождались и нашего господина Малларме! — провозгласил отец Беренжер, когда в гостиную наших апартаментов вошел последний из приглашенных гостей, человек лет сорока пяти (старик, то есть, по моему тогдашнему разумению), худощавый, с несколько впалыми щеками и умными, проницательными глазами.

До него уже пришли пятеро, причем один из этих пятерых был не больше не меньше как епископ. Епископ Бьель, — так его впоследствии представили остальным. Я же, тыкаясь поцелуем в епископскую руку, помню, не ощутил почти ни малейшего благоговения. После утреннего поцелуя кардинальской руки это было бы примерно то же, что, имея при себе сотню франков, возлетать от счастья под небеса при находке монеты в десять су. Да еще ежели находишься при человеке (ежели только он впрямь всего лишь человек), о котором – сам Его Святейшество…

Нет, ничего я такого на сей раз не ощутил, кроме морщинистой кожи под моими губами и все того же запаха тлеющей старости…

Епископ Бьель пришел вместе со своим племянником, коего звали господин Эмиль Хоффе, очень приятным и совсем молодым человеком, лет, наверно, двадцати. Сам епископ был несколько моложе кардинала, которого я видел поутру – пожалуй, на столько же, на сколько господин Хоффе был старше меня, и их сложение по той хитрой арифметике давало такой же округлившийся ноль, ничто, некую гармонию, которую нежелательно разрушать. Поэтому господин Хоффе все время неотлучно сидел рядом с епископом, и говорили они очень слаженно, фраза одного являлась как бы продолжением фразы другого.

Вслед за ними появились почти такие же молоденькие, как епископский племянник, ну, может, года на два на три его постарше, господин Морис и господин Клод – да, да, коль угодно, те самые, Метерлинк и Дебюссии (добавляю на тот случай, если когда-то какая-нибудь Роза Вениаминовна с лягушачьими глазами не возжелает поверить, что я воочию видел этих двух будущих знаменитостей). Эти были примерно ровесниками, что по тому же, выведенному мною позже закону вело к их взаимоотталкиванию, потому они говорили всегда наперекор друг другу.

IV

Снова Ренн-лё-Шато 

6

— …И ты мне еще будешь говорить, вонючка, что не было никакого клада?! И копии картин в Лувре ему, выходит, задаром делали, и в апартаменты "Гранд-отеля" его за одни только молитвы Божии пустили жить?.. Вот, вот, гляди – у меня документы, подтверждающие… От ваших же французских жандармов, от таких же вонючек, как ты!

Насчет, "вонючки" он, пожалуй, прав. Смерть уже почти прибрала меня, и запах мой – это уже большей частью ее, Смерти, запах, то есть крутая, ничем не заглушаемая вонь.

— И церковь свою заново отстроил, — на какие, спрашивается, шиши? — продолжает он.

Только кто он такой, восседающий предо мною. Лампа нестерпимо светит в глаза, из-за ее слепящего света не разобрать, кто перед тобой, господин "обер-фон" или же le citoyen Старший Майор. Сообразить это можно только если вспомнить, что там написано на стенах камеры (кстати, во всех тюрьмах мира одинаково серы), камеры, куда меня, возможно, если не прибьют сейчас же и здесь же, скоро вернут. "Nous vaincrons!", "La France ne cédera pas!", "Vous pouvez tuer nos corps, mais ne tuerez pas nos âmes!",

[34]

или иное: "Прокурор – гнида!", "Кто на…т мимо параши – убью!", "Здесь был и еще будет Сеня Крест", "Господи, прости в этом аду меня грешного!" Где-то встречалось выражение: "Эти стены помнят…" Ах, что за чушь! Ничего не помнят даже старики, хотя они, пусть на самую малость, но все-таки живее каменных стен.

О том, что изволил отчудить отец Беренжер и о прочих переменах, происшедших в нашем деревенском захолустье за время моего вынужденного отсутствия

Как уже было сказано, пока восстанавливался храм Марии Магдалины, в Ренн-лё-Шато меня не было. Сразу по возвращении из Парижа матушка отправила меня к моему богатому, бездетному дядюшке Гектору, брату покойного отца, совладельцу мукомольни на другом краю Франции, в Шампани, и желавшему после того, как овдовел, скоротать дни со своим единственным наследником, с горячо любимым бедным сироткой Диди.

Не стану здесь рассказывать, как я прожил все это время с дядюшкой Гектором, ибо сие не суть важно для моего повествования, скажу лишь, что дядюшка скончался спустя почти четыре года; лишь тогда, оставив мукомольню целиком на дядюшкиного совладельца, господина Бертрана, и подписав с ним договор о ренте, я вернулся в Ренн-лё-Шато уже не "крошкой Диди", не "бедным сироткой Диди", а здоровенным, почти восемнадцатилетним детиной, хозяином большого дома и сохозяином мукомольни в Шампани, к тому же имевшем немалую по понятиям нашей лангедокской деревни ренту почти в триста пятьдесят франков годовых, так что был, можно сказать, завидным женихом.

В первый же день по возвращении, за хорошим обедом, устроенным матушкой по этому поводу, — на который она не случайно, ох, знаю ее, не случайно пригласила также и нашу соседку мадам Матье со своей, сделавшейся вдруг прелестной дочерью, моей ровесницей Натали, — я узнал о тех переменах и о тех несколько странных событиях, что за время моего отсутствия произошли в нашем захолустье. И причиной всему, о чем говорилось, был не кто иной, как мой преподобный, отец Беренжер.

Во-первых, живет он теперь не в прежней своей покосившейся хибаре на краю деревни, а в самом большом на всю округу доме, который выстроил уже через пару месяцев после возвращения из Парижа. Вообще, ведет он весьма богатый образ жизни, выписывает аж из Марселя самые лучшие вина, и даже службу нынче служит не чаще раза в месяц, в остальное же время его заменяет еще один присланный из Каркассона кюре отец Жанно, ибо у отца Беренжера и без того хлопот с лихвой хватает.

Я поначалу слушал вполслуха – все мое внимание с первых минут приковала к себе прелестная Натали Матье. Прежде-то я ее и не замечал, хоть их семья жила от нас через пару дворов, но, Боже, как она изменилась за эти четыре года! Теперь ее, наверно, и в Париже бы заприметили. Кожа на ее лице была почти прозрачной, словно ее подсвечивали откуда-то изглуби. А глаза! Сказать, что они были просто зеленые – это ничего не сказать. То была зелень лугов в час рассвета, когда роса еще не высохла и луг переливается зеленью, которая живее самой жизни.

Разъяснения отца Беренжера с моим небольшим отступлением в совершенно иные времена и иные края

— Да это же ты, Диди, — сказал отец Беренжер, но не тот, прежний, а совсем другой отец Беренжер, отец Беренжер, от которого пахло. — Хотя ты сильно возмужал и изменился, я тебя сразу узнал!

Пришлось пробормотать – мол, да, да, это я.

— Жаль, что ты тогда сразу уехал, — продолжал преподобный, — я бы нашел для тебя подходящее занятие. ("Могу себе представить!" – про себя подумал я.) — Он тем временем проследил за моим взглядом, непроизвольно переметнувшимся на черное изваяние, и сказал: — А, любуешься моей "Черной Мадонной"? Впрочем, это и не Мадонна даже, а… После, ежели захочешь, расскажу… Согласись, великолепная скульптура! Такие когда-то стояли у нас чуть не во всех храмах, пока с некоторых пор их не начали варварски уничтожать. В мире осталось совсем не много подлинных экземпляров, из них самый лучший по сей день выставлен в музее Вервье близ Льежа, ну а то, что ты здесь видишь – его точная копия, выполненная по моему заказу, так же, как и оригинал, из черного оникса, превосходным скульптором… Хотя его имя едва ли что-нибудь тебе скажет… Ну, а как тебе вообще, Диди, наш обновленный храм? — спросил он.

Я что-то промямлил насчет надписи над входом – негоже, де, по-моему, так отпугивать прихожан.

— Да объяснял, объяснял я им! — Отец Беренжер в сердцах махнул крылом своего халата (не сутаной же, в самом деле, это диво называть!) — Столько раз объяснял, что удивляюсь, как язык не отсох!.. Но тебе же известно, как они упрямы – ничего не желают принимать в свои задубевшие головы!… Ну а что бы ты написал, к примеру, у подножия Голгофы? "Сие место прекрасно" – так, что ли?.. Знал бы ты, сколько зла было сотворено в стародавние времена на этом самом холме, даже внутри этого древнего храма. Особенно в пору Альбигойской войны.

[36]

  Тут, поверишь ли, прямо в храме резали людей! Это их кости (ты помнишь?) усеивали некогда сей холм. Кости-то я нынче перезахоронил, а памятью о них – вторая надпись, которую ты едва ли смог разобрать. Там я велел выбить слова: "КАТАРЫ, АЛЬБИГОЙЦЫ, ТАМПЛИЕРЫ – РЫЦАРИ ИСТИННОЙ ЦЕРКВИ" – в память об убиенных.

Отец Беренжер продолжает давать свои объяснения происходящему

— …Вообще, — продолжал отец Беренжер, — я и в самом деле, Диди, рад тебя снова увидеть. Мне всегда казалось, что меня лучше поймешь, чем остальные деревенщины. Ведь ты же стоял, если можно так сказать, у самых истоков – и здесь, в Ренн-лё-Шато, и там, в Париже.

Он не учел только той разницы, что с тех пор уже почти шесть лет прошло, так что теперь я был не тем деревенским мальчуганом, готовым за десять су в день чистить ему сапоги и боявшимся лишний раз открыть рот. Теперь я был почти мужчиной, с тремястами пятьюдесятью франками годовой ренты, то есть, по здешним меркам, человеком вполне солидным и уважаемым, так что теперь боязливо держать рот на замке я не собирался. Поэтому спросил – просто чтобы не быть, как тогда, молчаливым истуканом:

— У истоков чего?

Преподобный слегка улыбнулся:

— Уж не думал, что ты так забывчив, Диди. По-моему, ты не столько спрашиваешь, сколько просто опробываешь свой возмужалый голос (вполне приятный, к слову сказать, басок). Едва ли ты, вправду, забыл про нашу находку здесь, в этом самом храме, и едва ли не помнишь про наши парижские похождения. А это как раз они самые, истоки, и есть – не так ты глуп, чтобы не понимать этого.

Маркиза Мари Де Бланшефор

Вот уж кого точно в последние лет, наверно, пятьсот здесь не бывало, так это никаких маркиз и маркизов! Была, правда, выжившая из ума одинокая старуха Питу, за свои шляпки еще времен, видимо, ее прабабушки прозванная у нас Маркизой, но ту схоронили по-тихому еще лет пять назад, и ни на какие мраморные плиты для нее никто, понятно, не раскошеливался.

Я вопросительно взглянул на преподобного.

— Ты лучше на даты посмотри, — посоветовал он.

Бог ты мой, плита была совсем новенькая, а годы стояли тысяча двести какие-то!

— Маркиза де Бланшефор, — пояснил преподобный, — была супругой магистра тамплиеров. Заметь, рыцарь-монах магистр также был женат. Но это опять же к слову – плиту я вовсе не потому положил. Видишь ли, надо было захоронить кости, — помнишь сколько их было возле храма, из-за здешних ветров вылезших из-под земли? Катары, тамплиеры – все там когда-то были похоронены. А поскольку имен почти никого из них не осталось, кроме имени этой маркизы, — про нее я точно знал, что она была некогда похоронена возле храма Магдалины, лишь на год пережив своего супруга, сложившего голову во время крестового похода, — то в действительности это братское захоронение всех усопших и убиенных бедняг. Маркиза своим именем и своим высоким титулом лишь прикрывает их безымянность.