Ha горных уступах

Тетмайер Казимеж

Часть первая

РАЗБОЙНИЧЬЯ ИЗБА

Однажды, в начале ноября, страшный ветер, бушевавший в горах три дня и три ночи, наломал столько деревьев в Татрах, что местами целые склоны были завалены сосновым буреломом… Лишь кое-где торчали буки с замерзшими листьями, державшиеся на глубоко ушедших в землю корнях. Потом пошли дожди, потом снег, и раз ночью, к концу ноября, стало сильно морозить.

В ту ночь два брата — Юзек и Сташек Лущики, из Буковины, Андрей Косля и Гилярий Питонь из Костелиск пришли на полянку в дремучем лесу под Кошистой горой. Шли они издалека, из Спижа, с тяжелой ношей: они ограбили еврейскую лавку, забрали там не только деньги, а и всякого товару; полотна, сукна, которое можно было хорошо продать новоторжским евреям, — да, кроме того, Косля нес на плечах большую серну, которую он убил на Белых Водах, метко попав ей в лоб камнем. На диво он камни бросал, — вообще он был искусник: например, присев на корточки и взявшись руками за большие пальцы у ног, он мог вскочить на высокий стол.

И бегал он так, что, схватив собаку за хвост, мог гоняться за ней, сколько душе его было угодно. Было у него прозвище: Косля Проворный, или Гонец. Звали его иногда еще не то Гордый, не то Горный — оттого ли, что горд был он очень и спесив, оттого ли, что редко бывал в долинах, а все больше в горах сидел. А может, звали и так и так.

Лицо у него было ясное, как солнце, продолговатое, с вечной улыбкой, — а искалечить человека для него было все равно, что рукой замахнуться. Высокий был он и гибкий, как сосна. Смерть двух людей уже считали за ним.

Братья Лущики, Юзек — старший и Сташек — младший, были дюжие, широкоплечие, огромного роста, смуглолицые парни. Волосы носили они длинные с косичками от висков до плеч, а в косички вплетали стеклышки и блестки. Волосы у них были черные, всегда намазаны маслом, — а молодых бычков они вскидывали на плечи, как овец. Был у них обычай освещать себе дорогу, поджигая какую-нибудь избу на краю города или села, где они грабили ночью. Называли их за это — Лущики Яркие. Четвертый, Гилярий Питонь, из Костелиск, был мужик среднего роста; прозвали его Вьюном, — он умел на диво извиваться под чупогой

О МАРИСЕ ДАЛЕКОЙ

Ясек славно на скрипке играл, да и песни складывал так, что днем с огнем такого другого не сыскать. Об его игре и песнях молва зашла далеко, знали его хорошо и в Марушине, и в Кравшове, и в Дянише, и в Костелисках… Бабы ведь так и льнут к людям, о которых слава по миру ходит; не даром говорят про таких: глазком подмигнет — с ума сведет. Ну, и к нему девки льнули, — и из баб не одна на него все глаза проглядела. Он и сам от них был не прочь, не дурак парень, да больше так все: с глаз долой, из сердца вон. Замуж за него богатейшие девки хотели, а он и в ус себе не дул, хотя у самого ничего не было, разве то, что получит за свою игру на свадьбе, или в корчме, а то заработает топором, пилой или рубанком, — на все был мастер. Уж такой у них норов, у музыкантов. Что им не по нраву — даром давай, не возьмут: а уж если понравится что — душу отдадут, хоть чорту. И ничего с ними не поделаешь, что с твоим дурачком.

Немного Ясек небо коптил в той деревне, откуда был родом. Все шлялся, а особенно летом, когда стада в горы выгоняли, Везде его знали, — придет, сыграет, новым песням научит. И куда он ни придет, всюду его и девки, и бабы не то, что в губы, а руки ему целуют, на колени перед ним падают, как перед иконой. Такое уж он счастье имел. Да только сам он все больше смеялся над ними, и, хоть случалось и ему самому бегать за ними, а никто все-таки не знал, что у него на сердце.

А когда он, бывало, останется один, так что никто его не слышит, высоко ли в горах, глубоко ли в лесах, — сейчас вытащит скрипку из-за пазухи, заиграет, затянет песню на особый лад, как в Татрах поют, по деревням… Так поется она:

Так и плыла она, Яськова песня.

О МАРИНЕ, ВОЙТОВОЙ ДОЧЕРИ

пели о Марисе Кружлёвой, войтовой

[2]

дочери из Рогожника, а потом запели о ней и еще другую песню:

Да это потом, уж после свадьбы: он ей показал, по какой дороге в жизни надо ходить.

Такая была она девка, какую не скоро в околодке сыщешь. В Людимире ли, на храмовом празднике, или в Черном Дунайце, на ярмарке, не было мужика, который бы на нее не загляделся; не было бабы, которая бы не покосилась на нее злыми глазами.

ХОЗЯИН ГОР

Пошел Андрей Поздур вечером в горы, как это часто бывало; любо ему было обходить по ночам свое хозяйство.

Большое было у него хозяйство и в деревне, в Тихом, и полей и леса вдоволь, были коровы и кони, — но не то его тешило: тешило его хозяйство там, в горах.

И не там, где паслось его овечье стадо, под Малым Лугом, — нет! а вот горы, бор сосновый, вода да кустарники по скалам.

Дивились ему люди и считали дурачком, он мало думал о пашне, о скоте, и все твердил: а что слышно там в Тиховерховьи, или в Яворовой долине…

Идет Андрей, глядит на мир Божий, — ночь светлая, месяц взошел над Кошистой горой, большой, круглый. Засиял он над лесом, над Желтогорьем и говорит Андрею:

КРИСТКА

Было то в полдень, поздним сентябрем, когда Кристка повстречалась с Яськом.

Солнце так и разлилось по полям, холодное и чистое, в Татрах мороз засел голубовато-белым ледяным инеем, и горы резко светились, как костельные стекла зимой. Над лесом стоит светлая мгла и дрожит так, словно звенит…

На полях — овес, в ряды сложенный, золотистый.

От молоденьких сосен кое-где падают густые, огромные тени; от ольх и берез тени легче, светлее.

Где забор идет, жерди светятся на нем, как полированная сталь; где едет телега с хлебом, словно плывет от собственной тени; где вода бежит ручейком, там живые амчазы.

Часть вторая

О БАРТКЕ ГРОНИКОВСКОМ, БРАКОНЬЕРЕ

У Бартка Грониковского из Буковины были «свои» десять заповедей, хотя их и не в обрез десять было.

— Я твой лес, чтобы ты ходил по мне, куда хочешь.

— Не зови всуе лесничего, а жарь его сразу дробью по коленам.

— Помни, никогда не входи в дом через двери.

— Не пожелай ни иволги, ни щегленка, ни другой птицы из чужого леса, а только того, что надо на плечи взваливать.

КАК УМЕР ЯКУБ ЗЫХ

В одно ясное декабрьское утро Якуб Зых сказал своей жене Катерине:

— До сегодня жил, а сегодня умру.

Было это в Витове.

Когда он сказал ей это, она ответила:

— Ах, ты горемычный мой, горемычный!

ОРЛИЦЫ

Был мужик в Перонине по имени Куба Копинский. О нем говорили, что ему никогда дождь не нужен, разве зимой. И впрямь, не знаешь, чего у него было больше, полей ли, по которым вода протекала, или воды, что по полям текла.

«Кубе в половодье хорошо — говорили мужики, — у него-то вода уж не разольется». Если дождь лил, говорили: «У Кубы хозяйство прибыло». Ехал он с плугом, шутили: «Смотри, как бы случаем земли не задеть, а то плуг испортишь». «Едет Куба воду пахать, форель вырастет!» Идет он с граблями, опять шутят: «Такого еще рыбака не бывало, чтобы лососей граблями ловил». Едет Куба на возу: «Смотри, как бы не протекло. Лучше бы бочку взял». И так далее. Прозвали ого Кубой-Водяным.

Сердился Куба и болел душой от смеха людского. Да ведь люди, как люди. Они — точно псы: залезет чужой пес к толстым городским овчаркам, или попадет меж деревенских собак — все на него гуртом! И самая добрая защищать не станет, — дай Бог, чтобы хоть вместе с другими не тормошила. Да и то не от жалости, а от лени или от старости. И всегда бывает так и иначе не бывало.

Сердился Куба и болел душой от этого, а тут еще нищета его душила. Когда же подросли три его дочери, три дочери, что тополи, — Рузя, Улька и Викта — ни накормить их нечем, ни одеть по-людски. Мать не узнала этого горя и стыда: умерла, родив последнюю, Викту. И как она только выросла, Господь ведает… Ульке было два года, а Рузе три. Козьим молоком вскормили… Эх… таково-то на воде хозяйничать…

Зато, что это за род был! Копинские были мужики, как буки, такими были и Цапки, от которых он жену взял. Бабы — что ворота железные. Если какая-нибудь девка из этого рода станет в дверях — и не пробуй пройти: голову хоть под мышки спрячь, а между ее бедром и дверью не пролезешь. Юбки на них так и прыгали на ходу; молодежь говорила — от радости, старики — от дородности. Зубами гвозди крошили, а силища!.. мало было таких силачей, кого бы они не могли грохнуть оземь, схватив за пояс. Правда, что насчет поясницы мужики всегда слабее баб.

КАКОЙ У СОБКА ЯВОРЧАРЯ ГОНОР БЫЪ

За выдачу Собка Яворчаря назначено было 20 дукатов награды. Но никогда бы его не поймали, если бы не погубил его гонор.

Целый день преследовали его гайдуки, он страшно устал. Убежал-таки от погони, но зато едва мог дышать. Завидел он огонек в какой-то избушке на Гаркловой горе, вошел туда.

В избушке он увидал бабу, мужика, троих детей — двух девок и парня-подростка; они вечеряли.

Поздоровался с ними, говорит:

— Бежал я сегодня по дорогам весь день и не ел ничего. Дали бы вы мне немного простокваши; сами вы, я вижу, едите; а то у меня все даже горит внутри. А потом я пролежал бы где-нибудь до утра.

О ВАЛЬКЕ УРОДЕ

Валек был урод. Голова у него была огромная, как бочонок. На ней были редкие желтые волосы, торчащие, как щетина. Целые полянки были у него на голове; волосы местами росли, местами нет.

Все, что гуляло у него в волосах, могло греться на солнце, сколько душе угодно, тем более, что Валек никогда не носил шапки. Может быть, у него никогда ее и не было.

Большое, разбухшее, бледное, как у утопленника, лицо; вытаращенные, бледно-голубые, как у сонной рыбы, глаза; обвисшие, красно-желтые, толстые губы, из которых всегда текли слюни. Ноздри словно срослись. Под горлом зоб, даже не один, а целых два. Один на другом, как голуби весною.

Все тело искривлено, изломано, сгорблено, — ничего прямого не было у Валька, разве палка, на которую он опирался. Красив был, нечего сказать! Урод-уродом; вдобавок он заикался, говорил с трудом. Когда ему было семь лет, родители смекнули, какой из него выйдет работник, и прогнали его из дому. Он вернулся. Они его избили. Он ушел и опять вернулся. Опять его избили. Снова ушел он и опять вернулся. Эх, уж и избили его так, что он омертвел весь. Живого места на нем не оставили. Всего исполосовали лозами. Сначала его бил один отец, потом мать с отцом, а в третий раз и родители, и оба брата, и сестра. Били, били, и он уж не вернулся. Полдня пролежал за садом, полдня в сосновой роще, потом ушел совсем.

Ходил, ходил, пока не выходил, наконец, того, что ему дали пасти гусей. Пас он в разных деревнях; чуть что случалось, его били и прогоняли.