В поисках синекуры

Ткаченко Анатолий Сергеевич

ПОЗДНИЕ ХЛОПОТЫ

Повесть

ЗДРАВСТВУЙ, ДОМ!

Хозяин дома оказался интеллигентным старичком, с профессорской острой бородкой, коричневой от загара лысиной, в толстых роговых очках; он внимательно, чуть склонив сухонькую голову, выслушал Ивантьева, подумал о чем-то, глядя в низенькое окошко, за которым красно полыхала тяжелыми гроздьями старая рябина, голубел штакетник, виднелся желтый песок глухого переулка, затем переспросил, удивленно и цепко оглядев Ивантьева карими мокрыми глазами:

— Значит, это ваш дом? Я правильно понял?

Ивантьев только пожал плечами, не находя, что прибавить к уже сказанному. А сказал он, ему казалось, много, вразумительно, хоть и, может быть, слишком поспешно от волнения: он родился в этом доме, в голодном тридцатом году отец завербовался рыбаком на Каспий, вывез семейство перетерпеть трудное время, да задержался на легких хлебах, а потом ушел воевать и погиб в первое лето. Он, Ивантьев Евсей Иванович, тоже был рыбаком и на Каспии, и на северных морях, всю жизнь проплавал, вышел на пенсию, вернулся в родную деревню, отыскал свой дом, прослезился пред его живыми окнами — не сгорел, не развалился, не погиб за долгие сорок с лишним лет! — и вот познакомился с его теперешним хозяином и просит продать ему дом, построенный еще дедом.

— Дилемма, — проговорил, потупившись, старичок, шагнул к письменному столу, набил трубку мшистым табаком, окурил себя сладким дымом. — Ваш отец просто бросил дом, двор... Вы купить хотите. Несправедливость какая-то...

— Да ведь когда было? Куплю. Деньги припас. Последние лет десять из души не выходило: вернусь, вернусь... Если дома нет, на том месте новый построю. Не продадут — участок рядом выхлопочу. Тяга, понимаете?

ПЛЯШИ ОТ ПЕЧКИ

Прав был мудрый филолог: надо начинать с печки, чтобы не замерзнуть зимой. А печка была та, древняя, сложенная еще дедом. Ее давно не топили, и, когда Ивантьев попробовал разжечь в ней березовые поленья, дым хлынул из всех заслонок, конфорок, щелей. Прочихался, решил идти к соседке: сельская жизнь в одиночку не живется. Так-то. Пляши от печки, но не забудь подружиться с соседями.

Принарядился в морскую форму, надел фуражку капитанскую, с крабом, чтобы произвести впечатление — все-таки женщина там, за забором, а форма многим из них нравится, — однако дверь открыть не успел — сама распахнулась, и через порог перешагнула тощая старуха в кирзовых сапогах, телогрейке, вязаной спортивной шапочке, делавшей ее горбоносое лицо злым и воинственным. Ивантьев отступил, пробормотал: «Прошу... Пожалуйста...» Старуха мельком, но придиристо ощупала его выпуклыми, красноватыми с уличного холода глазами, полувзмахнула рукой, хмыкнула, поджав губы: мол, буду я еще тебя спрашиваться, села на табуретку у кухонного стола, хрипло спросила:

— Чего вырядился-то? Свататься собрался?

— Да нет, к вам... — уже с любопытством, одолев смущение, ответил Ивантьев.

— Хи-хи!.. — Старуха широко раскрыла пустой рот, в котором позабытыми пеньками торчали два желтых клыка. — Опоздал маленько, годков на шешдешят. Для мене и дохтор Защока шибко молодой. А ты-то — красавчик, да ишо форменный. Военный, што ль?

ТЯГА, ТЯГЛО, ИНТЕРЕС

Вчера еще кое-где вдоль опушки леса просверкивали последние мелкие одуванчики, ромашки, розоватые свечки иван-чая, а сегодня земля накрылась пухлым нежным снежком, и дед Улька выложил трубу над крышей дома Ивантьева, вернее, дома Защокина — Ивантьева, спустился во двор, помахал окоченелыми руками, потоптался, согреваясь, выкрикнул застуженным хрипотком:

— Добро, Евсей! Ташши какие есть дровишки!

Дрова у Ивантьева были, но пока не пиленные, не колотые — Федя Софронов приволок на тракторе огромные березовые бревна-хлысты, свалил у забора, пообещал прийти с бензопилой, да замотался, видать, на своих осушаемых болотах. Ивантьев нарубил для пробы печи старых досок, сучьев от хлыстов. Внес, положил около чугунной дверцы.

— Присядь, — приказал дед, — помолчим минуту, послушаем, как огонь заговорит. Главное — тяга, дыму легкий ход по колодцам. — Он сложил на коленях руки, сгорбился, чуть пригасил глаза, точно задремал, предаваясь видениям.

Печь получилась внушительной и в то же время аккуратной, почти вполовину прежней — «убористая, как умная баба», сказал о ней сам печник, — с лежанкой для прогрева костей, с плитой «для готовки щей» («На электричестве — тьфу, только консервы подбадривать!»), с обогревательной стенкой в жилую половину, с высокой фигурной трубой «для тяги и оглавления дома». И побелил ее на первый раз печник. По второму, набело, Никитишна подкрасит, подкрасует, когда печь просушится, тепла в себя наберет.

СЕЕМ, ВЕЕМ...

Вечером 31 декабря все собрались в доме старейшины Соковичей, деда Ульяна Малахова, — встретить Новый год, побыть вместе, ибо зима занялась грозная, с белой непроглядной мглой по утрам, кроваво-багровыми вечерними заревами; печи приходилось топить дважды в день, и тихие жители хутора сидели по своим домам, оберегая очаги, тепло. Теперь обнимались, здоровались наидушевными словами, ставили на стол припасенное вино, свою долю кушаний, закусок.

К Малаховым приехал сын с женой и детьми; он — зоотехник колхоза, она — заведующая клубом. Пришла квартирантка Борискиных, одинокая Анна, продавщица хуторского киоска. Вместе с Соней, женой Феди, отчаянной на слово и выдумки, они затеяли истинно новогоднее веселье: одевались ряжеными, лазали кричать в трубу, колядовали, водили всех по хутору заклинать дворы от нечистой силы, гадали на воске, кормили петуха хлебом, смоченным в вине, и тот пьяно орал, лез ко всем драться; задремавшего деда Ульку измазали сажей, Ивантьеву подсыпали в рюмку жгучего перца, Федя сел на подсунутого кота — заорали оба: кот, вырывая придавленный хвост, Федя, отбиваясь от его когтей; не пожалели старую Никитишну и зоркую, остроязыкую Самсоновну: одной насолили пирожное, другой насластили холодец. И это было не все. Когда Ивантьев с Самсоновной пришли к своим домам, то оказалось: у старухи дверь прикручена толстой проволокой, у него — завалена ворохом дров.

Зато уж спалось Ивантьеву — боже, как хорошо! И сон привиделся давний, тот, что осенял его в дальних морях, средь качки, злой соленой стужи: ясный зеленый день, голубая теплая струя речки и березы — весенние, поющие тонкой листвой, ветвями в небо; он, Ивантьев Евсей — совсем маленький, едва умеющий помнить, — радуется простору, свету и идет к речке, держась за корявую руку огромного белобородого старика, сладко пахнущего лошадиным потом; у какой-то березы старик поднимает с земли берестяной туес, подносит его к губам Евсея, что-то нежно бормочет, и Евсей пьет, пьет прохладный горьковато-сладкий березовый сок; ему кажется, он верит — и в речке течет березовый сок, и с неба падает крупными каплями сок; а старик говорит что-то, гладит жесткой рукой стриженую голову Евсея, и наконец тот понимает: «Мы же соковичи, запомни...»

В дверь стучали долго, упрямо. Ивантьев вскочил, осознав, что это не во сне, снял крючок, крикнул: «Входите!» — и лег в постель, ошпаренный воздухом настывшего дома. Дверь медленно открылась, порог перешагнул мужичок, укутанный, упрятанный в шубейку, шапку-ушанку, высокие валенки; за ним появилась так же тепло одетая, да еще подвязанная шерстяным платком девочка, напоминавшая нарядом, важностью всех деревенских женщин. Щеки их горели яблоками, на боку у мальчика висела холщовая, расшитая цветами сумка. Он снял рукавичку, сунул руку в сумку, тут же вскинул ее — и в неярком кухонном свете сверкнуло веером рассыпанное зерно; пол, стол, табуретки отозвались звонким стукотком. Мальчик и девочка, став рядом, запели: