Двое (рассказы, эссе, интервью)

Толстая Татьяна Никитична

Толстая Наталия Никитична

«Двое» — книга сестер Толстых. 90-е годы по-разному отразились в творчестве сестер-писательниц. Татьяна в это время работала в основном в жанре публицистики. Наталия писала прозу. Однако внимательный читатель заметит очевидные переклички в текстах Толстых. В книгу включены рассказы Татьяны Толстой и Наталии Толстой, как уже знакомые читателю, так и новые.

Наталия Никитична Толстая

Не называя фамилий

Всю жизнь меня спрашивали: вы из каких Толстых? Лев Толстой вам кем приходится? На военной кафедре университета, где из нас, филологов, готовили медсестер запаса, полковник обращался ко мне так:

— Студентка Толстая, расскажите о гигиене ног в походе.

Однокурсницы, отсмеявшись, ерничали:

— Товарищ полковник, зачем вы девушку оскорбляете?

Полковник надевал очки:

Быть как все

Когда соседка звонила в дверь: «Муку дают на Литераторов!» — няня одевала всех троих детей и спешила во второй двор большого дома. Давали по полкило муки и десятку яиц в руки. Послевоенные очереди были тихие, длинные. Стояли с детьми и внуками, чтобы больше досталось.

Наташа любила стоять в очередях, рассматривать, какие бывают люди, и представлять их жизнь. Все окна выходили во двор, на очередь, и Наташа разглядывала волнующие подробности незнакомой жизни. Между окнами видны были яблоки или банки с чем-то красным, намятым. Бабушка держит под мышки ребенка, который стоит на подоконнике и смотрит в мир. Бабушка время от времени целует внука в затылок — любит. Мужчина в майке подходит к окну, чтобы закрыть форточку. Мужчин Наташа не любила. Зачем женщины пускают их жить в свою комнату? Неужели и у той доброй бабушки с внуком живет какой-нибудь дядька?

Смотря снизу в окна, Наташа выбирала какое-нибудь особенно понравившееся — где играли котята или лежали еловые ветки с кусочками ваты и представляла, как бы она там жила и какие оказались бы соседи. О том, что все квартиры коммунальные и что нет тут ни ванных, ни горячей воды, она уже знала от женщин из очереди. Настроение портили брат и сестра. Они не хотели стоять как положено — смирно, держа няню за руку, а бегали кругами вокруг очереди. Сестра время от времени шептала брату на ухо, ее выдумки были неистощимы, а брат охотно выполнял разовые поручения: издалека показывал язык или кулак.

Или подкрадывался и хлопал Наташу по спине. Няня отгоняла брата авоськой: «Это не дети, а наказанье божье!»

Очередь с интересом слушала няню.

Школа

Про мальчиков я думала так: ну, ладно. Пусть живут, но в специально отведенных местах. И хорошо бы на островах, окруженных океаном.

Что такое мальчики, я знала на горьком опыте. Когда мы с мамой зашли в мужскую школу за братом, мне показалось, что я попала в стадо беснующихся бабуинов. Потные, ошалелые мальчишки лупили друг друга мешками со сменной обувью.

— Бей Серого!

— Кузя, отпусти, больно. Отпусти, гад!

— Толстый, дай горбушку. Ну оставь чуть-чуть…

Коммунистка

С тетей Валей я познакомилась, когда, она уже вышла на пенсию, но еще ходила на службу — на общественных началах. Никак не могла расстаться. Утром влезала в набитый трамвай и так, сдавленная, пилила на другой конец города, чтобы прийти к началу работы — нет, раньше всех — и делать бесплатно то, что делала всю жизнь: с комсомольским задором трудиться (чем труднее, тем веселей), радоваться успехам товарищей, если критиковать, так в глаза.

Мне казалось, что тети-Валины добродетели могли существовать только в брошюрах о «новом человеке», придуманном тоскливыми дураками из дома политпросвещения.

Но вот она, тетя Валя — живет прямо по методичке для курса «Научный коммунизм», а всеми любима. Слывет, правда, в лаборатории чудачкой.

Меня так и тянуло совратить несгибаемого большевика, припереть старуху к стене.

— Тетя Валя, как вы относитесь к Сталину?

Дом хроников на Чекистов, 5

Выступить в каком-нибудь доме инвалидов шведский любительский хор хотел давно. Подыскать интернат должна была я, а репертуар и подарки хористы брали на себя. За месяц до приезда они позвонили из Швеции: «Мы хотим спеть старым людям, прожившим большую, тяжелую жизнь. Сейчас мы обсуждаем костюмы. Что будет уместнее: майки с Ельциным или строгие длинные платья, а на погончиках — двуглавые орлы?»

Найти интернат оказалось не просто.

— Ой, к нам нельзя. Мы только-только ремонт начали.

— Эдуард Эдуардович сейчас в отпуске, а без него ничего не решаем.

— Нет, спасибо. Принять не можем. Мы тут сами артисты — и поем, и пляшем. Если бы вкусненького чего привезли, а так…

Татьяна Никитична Толстая

Золотая середина

— Как вы относитесь к сегодняшнему состоянию культуры в России? Чем она, к примеру, отличается от культурной ситуации десятилетней давности, когда Вы и некоторые другие писатели «новой волны» оказались на вершине читательского признания?

— Безусловно, для меня то время, начало перестройки, было куда более приятным. И не только из-за читательского признания — хотя я бесконечно благодарна всем моим читателям, многие из которых меня и сейчас не забыли, но оттого, что это было время надежд, а жить в состоянии осуществляемой надежды — упоительно. Свободы становилось все больше и больше, голубые культурные мечты вскружили наши глупые интеллигентные головки… ну а потом — все. Как и полагается — суровый рассвет, головная боль и пустые бутылки. Наверное, это естественно, но новое качество жизни на поэзию меня не вдохновляет. Это, впрочем, совсем не значит, что мне хочется, чтобы все стало как позавчера: сонные, тихие коммунистические будни, окутанные тополиным пухом.

— Читая сейчас ваши рассказы, странным образом испытываешь чувство ностальгии именно о том, сонном и тихом времени. Вы поэтизируете его, а не обличаете.

— Ну да. Но это разные жанры: так называемая «жизнь» и так называемая «литература». Если бы я вдруг проснулась, а все как раньше: Зыкина поет о широких раздольях, очередь за плавлеными сырками, Набоков спрятан в шкафу во второй ряд, — нет, лучше сразу камень на шею и в Яузу. Нет, для меня единственный способ совладать с унынием любой действительности опоэтизировать ее. Я это люблю и, смею надеяться, умею делать. А поэтизировать бодрую, конструктивную пошлость мне не с руки. Мне ближе Гюбер Робер, французский художник, — певец искусственных руин, поросших мхом. Или ближе к русской жизни — то, что называется «поэзией умирающих усадеб». Чтоб было все слегка кривое и поросшее лопухом. Вы видели на рынках — у южан фрукты расположены красиво, продуманно, ковром: тут пирамидкой, там полосками, завитками, — залюбуешься, но покупать неинтересно, даже жалко нарушить орнамент. А у подмосковных бабок все как попало, навалом, в ведрах, кучами, в пылище. И так всюду, у всех! А я это обожаю, это уникальный антиэстетизм. Как же его не воспеть! Как не привнести лирику в мусор! Плюнуть и презреть — проще всего, это неинтересно. Я уж не говорю о разговорах с этими бабками. Купишь редьку — и если хоть чуть-чуть отклонишься от скупых формул: «почем?» и «давайте», спросишь, например, какая редька лучше, длинная или круглая? — все, ты уже вовлечен в разговор, бабка тебе расскажет и про внука, и про дочь, и за что и на сколько сел зять, и давно ли у нее болит вот тут, и чем лечит. Такого нигде в мире не может быть.

Что в имени тебе моем?

Вопреки совету Василия Иваныча, хочется расчесать, ибо зудит. Образовался…. а кто, собственно, образовался? Как ЭТО звучит по-английски, знаю: Commonwealth, а как по-русски — нет. Ужас какой! Не знаю, как Родина зовется. Звоню на «Голос Америки»: «Здрасте, извините пожалуйста, вы не помните, как теперь называется наша страна?» Слышно, как думают. «Содружество…. Содружество… Володя! Воло-о-одь!.. Как Советский Союз называется?.. Содружество… Независимых… Государств». — «Точно?» — «Вроде точно».

Оказалось, неточно. Опросила других бывших вредителей бывшего СССР мнения разошлись. Союз Суверенных, Содружество Суверенных, Евразийское Содружество и так далее, и все правы, потому что все варианты звучали в печати и на телевидении, потому что союз и содружество — это, в сущности, одно и то же, суверенный и независимый — тоже одно и то же, тем более страна и государство — одно и то же, особенно в обратном переводе с иностранных языков, не поспевающих за капризами и разборчивостью наших руководителей (притом, что мы не уверены, кто именно нами руководит и на каком основании).

Хотя эсперанто еще не стало у нас государственной мовой, но его очертания уже явственно просвечивают сквозь расползаюшуюся ткань языка родных осин: по данным ТВ Информ, СССР — не ССС, не ССР, и не ССГ, а СНГ, а потом будет СЕАНГ или CHEAT, причем Москва = Минск, или Менск, а не СПб, как многие надеялись. Отчего «Г», а не «С», и не «Р»? Оттого, что Конфедерация ёк. Как этот (это?) СЕАНГ / CHEAГ будет функционировать, и сможет ли простой человек из Ярославля или Колтушей просто так взять и поехать поплескаться в сточных водах Черного моря, как он доверчиво привык, или же прямоезжая дорожка на Чернигов, как и некогда, порастет бурьяном, и не будет ходу ни пешему ни конному без украинских паспортов, и сколько понадобится таможенных соловьев-разбойников, чтобы оглушительным свистом сбивать с пахвей бывших подданных Большой Совдепии, — не нам знать. Нас не спросили. Вернее, спросили, извели кипы рублей на референдумы, а потом все равно сделали по-своему. Так нам и надо. Мы же склонны к измене и перемене, как ветер мая. В марте дружно голосуем за то, чтобы держаться вместе, в Союзе. В декабре, так же дружно, — чтобы наоборот. Капризен советский народ! Как говаривала одна из героинь Нонны Мордюковой: «То ему — то. А то раз — и это».

Так что пущай с делами президенты разбираются. Поговорим о словах. Как и полагается в первые дни Творения, зуд наименования и переименования охватил народы и их вождей. На заре коммунизма, помнится, предпочтение отдавалось цифрам, аббревиатурам и фамилиям начальства. Улица 3-го июля. ДК им. Ленсовета. Город Карлолибкнехтовск. Сахаро-рафинадный завод им. Мантулина. «Красиво…» — думали большевики. Теперь это не модно, теперь, столь же насильственно, велено впадать в иную крайность: вопреки фонетическим законам живого (русского) языка требуется воспроизводить звуки иных наречий с максимальным приближением к звучанию оригинала. Примеры этого фонетического, или фанатического, чванства общеизвестны: невоспроизводимое по-русски лишнее «н» в названии эстонской столицы, «кыргыз» вместо «киргиз» и прочее. Все это уже обсуждалось-переобсуждалось, патриоты от ярости уже рвали волосы на своих головах, демократы — на патриотических. Всем, однако, было ясно, что это — ма-ааленькое наказаньице русскому языку за имперскую политику его носителей. «А вот тебе нанашки!» — как говорили в детском саду воспитательницы. «Белоруссия» захотела называться «Беларусь»: а на здоровьичко! Нам, москалям, все равно: безударное «о» и безударное «а» звучат одинаково. Вот носителям «окающих» диалектов придется попыхтеть, но ведь не они же у власти. Не слыхать, кстати, направлены ли дипломатические ноты Украине в связи с тем, что в украинском языке «г» не взрывное, а фрикативное? Как они там с «кыргызами» управятся, сердешные, не обидят ли, часом? (Ландсбергис недавно объявил белорусам, что его подданные будут называть белорусов «гудай», так чтобы те знали и откликались. И ничего, народных волнений не воспоследовало. Вопрос с места: можно, я тоже буду говорить «гудай», или же я буду считаться кровавой империалистической собакой?)

Свое имечко, конечно, всякому дорого. Рассказывают, что как-то в Институт Востоковедения приехал из восточной страны господин Мудак. Выступает; надо его представлять; все же неловко. Наши говорят: «Слово имеет господин Мьюдэк». Профессор поправляет: «Простите, меня зовут Мудак». Наши опять: «Выступит господин Мьюдэк», тот сердится: «Да Мудак я! Мудак!» Махнули рукой и решили: ну раз настаивает, то и хрен с ним. Сказка ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок. Не всякое самоназвание благозвучно для слуха иных народов, и глупо настаивать на его адекватном воспроизведении. Кого влечет название крема для лица «Калодерма»? А ведь звук божественной эллинской речи. Любителям прекрасного на заметку: в Америке есть средство от насморка «Дристан». Позаимствуем?

Вариации на тему автопортрета

Когда про меня что-нибудь пишут в газетах, журналах или там сборниках, я на это обычно никак не реагирую. Когда ругают — не раздражаюсь, когда хвалят — не благодарю. И в полемику по поводу себя не вступаю. Причина тому самая нехорошая и предосудительная: истина, мне, может быть, и друг, но Платон значительно, значительно дороже. И так как, на мой взгляд, ни в хуле, ни в хвале истины не содержится, а только лишь вкусы, настроение, комплексы, пристрастия и тому подобные туманные контуры индивидуальных душ, то и относиться к ним должно соответственно. Я полагаю, что ни в литературной, ни в политической полемике (в отличие от научной) истину не выявишь (да и есть ли она?), зато такая полемика дает чудесную возможность послушать голоса птиц и решить, какая из них тебе по душе. Петь же в унисон необязательно. Короче говоря, мне с годами все более и более свойственно впадать в восьмой, смертный грех эстетизма, за что я, естественно, ни у кого просить прощения не собираюсь, хотя бы потому, что прощение, покаяние и прочее — это как раз из области этики. Истина — если она существует — говорит через художественное, и притом каждому — свое. Христос — он всюду Христос, но эстетика косного православия влечет порой куда больше этики здравого протестантизма. Синие босые ноги юродивого на мартовском снегу, наливной багровый нос пропойцы, зубчатое рубище нищего — вся эта жалостная, дрожащая, некрасовско-суриковская палитра русского жанра ранит куда больней грамотно-сухого «абсолютного обнищания пролетариата», хотя это оно самое и есть. И дактиль пронзительнее требника, и грех красноречивее проповеди. Или, ближе к сегодняшнему дню, чудный пустяк: томов премногих тяжелей восхитительное определение, придуманное Аллой Латыниной для Александра Проханова: «соловей Генштаба», и можно больше ничего не говорить, не писать, не спорить, не доказывать, не корить, не взывать: этого «соловья» ничто не перевесит. Так какая мне разница, разделяю ли я взгляд Аллы Латыниной на те или иные книги, согласна ли я с ее оценками или нет, какая мне разница, симпатично ли ей то, что я сама пишу (я не спрашивала)? С этим «соловьем» она мне ужасно нравится, а если бы она написала что-то вроде: «А.Проханов является выразителем интересов военнопромышленного комплекса», то я бы и имени ее не запомнила, хотя бы она и была тысячу раз права.

Короче говоря, полемизировать мне не с кем и не о чем. Но откликаясь на вопрошающие просьбы читателей, — ладно, отвечу.

Меня насмешили и удивили крики задетых и раненых, особенно обильно раздавшиеся после того, как «Столица» напечатала интервью, взятое у меня летом Анастасией Ниточкиной. Анастасия расспрашивала меня о том, как я себя чувствую, живя в Америке, и я ей на это отвечала, что в Америке я чувствую себя не очень. А поскольку для бывших и нынешних жителей нашей «страны мечтателей, страны героев» Америка на сегодняшний день есть символ Эдема, то всякий, кому почему-либо тесно в Эдеме, естественно, есть очернитель и оплевыватель их заветных думок. Специально для ушибленных напоминаю: интервью есть плод симбиоза спрашивающего и отвечающего. Отвечающий растекается во все стороны мыслию по древу, стараясь не злоупотреблять междометиями и мимикой, так как знает по опыту, что они, даром что несут на себе большую информационную нагрузку, заведомо подвергнутся усекновению, спрашивающие же делятся на категории: болван, артист, мечтатель, идеолог, болтун, фанатик, раб, рупор и так далее. Отвечающий может врать, притворяться, дразнить, молчать, раздражаться, мямлить, не знать и прочее. Спрашивающий организует и выстраивает контекст. Чем активнее и артистичнее интервьюер, тем громче бьют в военные барабаны читатели. В этом и заключается вся прелесть профессии журналиста. Отвечающий ведь не знает, кому он служит моделью: Шишкину или Пикассо? Ему любопытно, каков будет портрет: может быть, глаз на лбу и восемь ног по периметру? А то и просто пустая рама?

А. Ниточкина — отличный журналист и мастер жанра. Ее задача, в частности — почувствовать читателя, оркестровать разговор так, чтобы задеть и спровоцировать публику на ответную реакцию, на высказывания, в которых читатель раскрылся бы максимально полно, чтобы он, волнуясь и крича, нарисовал, в свою очередь, коллективный портрет нашего времени. Ей это удалось, читатель закричал, что от него и требовалось, — и нарисовал себя. Эти-то крики — в российских и эмигрантских газетах — меня и насмешили и удивили. Во-первых, подтвердилось извечное: читатель не понимает роли интервьюера, не понимает, что журналист проделывает огромную и тяжкую работу: вырезает, сжимает, отбрасывает. Читатель как бы верит, что напечатанное — оно вот так прямо и произнесено, без экивоков, оговорок и купюр. Открыл рот и — как по писаному: с причастными оборотами, знаками препинания… Читатель наивен: он взывает к «сбалансированности суждений», когда журналист только что проделал большую работу по разбалансированию. Читатель смешон: он указывает на «упущенные факты», после того как журналист тщательно упустил все, что мешало красоте постройки. Читатель глух: он вцепляется в слово или выражение, вставленное журналистом для цементирования диалога, и, приписывая это слово автору, строит на нем песочный замок своей аргументации. Впрочем, это естественно: чем выше мастерство журналиста, тем больше веры в реальность созданного им гомункулуса.

Во-вторых, умилительно мне показалось, что граждане с жаром и подручными аргументами взялись оспаривать мое личное самочувствие. Милые граждане! Как я себя чувствую — так и чувствую, что мне не по душе — то лично мне не по душе, и вся королевская рать ничего тут не исправит — к чему бурлить и кипеть? Это все равно, что кричать на человека, который говорит, что не любит пирожные: «Как вам не стыдно?! Такие доброкачественные продукты: масло! сахар!! мука!!!» И призывать кондитера с его просвещенным мнением о вкусовой ценности трубочки с кремом, и ссылаться на диетолога, и апеллировать к хору проверенных теоретиков мучного. Это все равно, что, прочтя запись, сделанную Львом Толстым в дневнике наутро после свадьбы: «НЕ ТО», указывать писателю: «Минуточку, то есть как: „не то?“ А что вы хотели? А что вам еще надо-то? Вот — познакомьтесь — уважаемые товарищи, были в аналогичной ситуации, и свидетельствуют: очень даже то!..»

Главный труп

Помнится, Гоголь с Белинским «сошлися да заспорили» о том, религиозен ли русский народ. Гоголь говорил, что да, да, да; Белинский что нет, нет, нет. Ну-с, прошло сто пятьдесят лет, и как рассудила сей спор история? А никак не рассудила, — скажем мы, — как было черт-те что, ничего про русский народ не понять, так и нынче. С одной стороны, из какой только дряни не сварганит себе икону россиянин: и тебе портреты Сталина, и тебе иконостас Политбюро, а чего стоят октябрятские звездочки с умилительным изображением крокодила в детстве, когда у него еще волосики не повылазили и зубки не проклюнулись! Да и из людей порядочных и достойных непременно сделаем иконку, чтоб было перед чем разбивать лоб: Пушкин, Есенин, Высоцкий и поныне популярны как мученики, заступники и угодники, так же как в свое время в семьях попроще непременно вешали в красный угол Гагарина, а в семьях с претензией на интеллектуализм — Хемингуэя и Эйнштейна. С другой стороны, как широко распространено у нас бытовое кощунство: нагадить в храме, если удастся найти не снесенный до сих пор храм — милое дело. Государство всегда норовило расположить в церкви склад или типографию, как бы рассчитывая на опасную для здания вибрацию печатных станков или неизбежных в случае склада крысок-мышек-паучков, чтобы силами обычной у нас фауны добиться полной реконструкции вредного идеологического помещения. А простой человек в такие сложности не пускался: булыжник, как известно, есть оружие пролетариата и очень, очень эффективен против хрупких буржуазных ценностей. «Мир хижинам, война дворцам» — был такой популярный в революционные годы лозунг. Быть посему: война с дворцами выиграна, теперь живем в хижинах. Очень хорошо.

Сочетание религиозного жара и поисков подручных икон с желанием разрушить, нагадить, наплевать, затоптать и уничтожить предметы материальные, похоже, является, по-видимому, специфически русской чертой. Во всяком случае, я другой такой страны не знаю. Примеров множество. Наш самый читающий в мире читатель в своей административной ипостаси довел библиотеки страны до полупрозрачного состояния; еще чуть-чуть — и ничего от них не останется. Архитектурные усилия русских людей в последние десятилетия были в основном реверсивными: бралось полноценное здание и доводилось, не без трудностей, до состояния нулевого цикла. Специфическую ненависть русский человек испытывает к воде: где заметит лужицу или болото — сразу ревностно ее осушает, превращая влажную местность в пустыню, моря — в долины, реки — в канавки. В бытовом плане неприязнь к материальным предметам повсеместна: въехав в новый дом, как известно, мы первым делом украшаем лифты резьбой, выполненной в виде названий мужских и женских гениталий, откручиваем перила, чтобы не мешали свободному движению, выковыриваем плитку, выполняем мелкие слесарные работы по видоизменению почтовых ящиков в подъездах, случись им быть металлическими, а ежели они деревянные — пожалуйста, используем другие подручные средства: нож, огонь, топорик. Во всем этом проглядывает система, определенное миросозерцание: русский человек в силу своей духовности, а также соборности не выносит вида глухой и тяжелой, тянущей нас вниз и пригибающей к земле материи. Нет, русский человек преодолевает материю, трансцендирует молекулярное бытие и навязывает окружающей действительности иные, энергетические формы. Всякое разрушение материи высвобождает энергию, переводит нас из мира косности, неповоротливой тяжести в мир легкий, лучистый, поистине духовный. Словно бы извечная функция русской вселенной превращать физику в метафизику, плоть в дух, тяжкий и темный гнет вещества в светлые лучи нигилизма, отсутствия, зияния, пустоты, словно бы тайная сакральная функция святой Руси — вернуть мироздание к его чистому и незамутненному первоначальному состоянию, существовавшему до первого дня творения, когда «земля была безвидна и пуста, и дух Божий носился над бездной».

В связи со всеми этими размышлениями неизбежно напрашивается вопрос: какую роль в этом незаурядном подходе к миру играет культ небытия, смерти, развоплощения, трупов, гробниц, саркофагов и мавзолеев? Очевидно, огромную. Достаточно указать хотя бы на общеизвестный, отмечаемый многими факт, а именно на то, что именем главного трупа — дедушки Ильича — названы не аэродромы, космодромы и прочие воздушные пути, не пароходства и вокзалы, но метрополитен, который есть не что иное, как подземное царство, путь в преисподнюю. И если вокзалы традиционно заплеваны, аэродромы замусорены и порты семи морей содержатся в традиционном небрежении, то подземный мир прохладен, стерилен, благоустроен, благоухает и требует от посетителей благоговения и почтения: не распивать, не курить, не фотографировать и так далее. Многие дивятся: почему метро так дешево и доступно, так торжественно и высокохудожественно? — а потому: это есть место культа, это врата в загробный, подземный мир, это и есть истинный храм, в отличие от ложных наземных храмов, попираемых и презираемых всеми — и народом, и начальством. Только метрополитен в нашей стране повсеместно и безусловно носит имя Ленина, ибо это правильно, это гармонично. Русский народ обожает покойников, рассматривая их, вероятно, как проводников, провожатых, Вергилиев в тот чистый и пустой, вакуумный, высокоэнергетический мир, куда мы все рано или поздно попадем, где материя разрушена «до основанья, а затем», где все равны, свободны и лишены обременяющего нас имущества, искажающего и замутняющего прозрачную картину беспредельной, чистой пустоты. С этой точки зрения революция есть, конечно, органический, естественный для нашего народа акт, имеющий целью уничтожить материю, культуру, ее носителей — буржуазию, вещи, дома, имущество, деньги и прочие тяжелые и опутавшие нас земные, посюсторонние предметы. Опять же многие дивятся: почему во время революции русские люди распатронили кучу материальных ценностей, вместо того, чтобы попросту присвоить их, забрать себе, перераспределить и так далее. Но ответ очевиден: в процессе революции русский народ, в свете приведенной мной гипотезы, совершил сакральное действие по освобождению возможно большей части человечества от бремени плоти и материи, обратив в пыль и свет, в дух и пустоту все, до чего дотянулись его нетерпеливые, мозолистые ручонки. Не это ли и есть Третий Путь, столь широко обсуждаемый ныне в так называемой правой прессе? Не это ли есть загадочное для нас, простых людей, «литургическое делание», к которому нас призывают новые славянофилы своими невнятными речами?.. Эта же теория должна объяснить и так называемое «долготерпение» русского народа, у которого отобрали уж, кажется, все, а он молчит, почему молчит? Не потому ли, что тайно и жадно хочет этого отбирания, уничтожения, аннигиляции косной атомарной структуры? Как насчет романа Андрея Платонова «Чевенгур» — не о том ли весь роман? Наши славянофилы указывают на то, что только они и есть истинно русские, в отличие от всех прочих поганых западных космополитов, рыночников и «атлантистов» вроде Гавриила Попова, Собчака и сбежавшего во Францию Артема Тарасова, а также семидесяти процентов советского народонаселения. Что ж, в свете сказанного они правы: разрушение цивилизации, отказ от всякой пакости вроде асфальта, холодильников, шестеренок, работающих сортиров, колготок, очков, электрочайников и мыла, имя им легион, — отказ от материальных предметов, замусоривающих бытие, представляется именно что чисто русской идеей, и кому, как не нашим славянофилам, ее развивать и обмусоливать? Итак, да здравствует смерть, гробы, подземные дворцы, разрушение, распыление, мощи святых, иконы с изображениями редколлегии «Нашего современника» и все такое трансцендентное, мистическое и высокодуховное. Да здравствует наш министр культуры, сыгравший роль дорогого покойника Ульянова на сцене главного театра страны и с тех пор ставящий интересы заплесневелого кадавра впереди интересов простых, мелких мещан вроде меня, тупо желающих приобрести ковер, яйца, маргарин без мышиного помета и иголки в наборе и не испытывающих ну никаких добрых чувств по отношению к гниющему кремлевскому мечтателю. Каюсь, граждане: не хочу участвовать в литургическом делании, не хочу Третьего Пути, не хочу предпочитать мертвецов живым людям. Не хочу содержать дорогие святыни за счет своего кармана, не желаю платить налоги, идущие на содержание вентиляции могилы лидера неприятной мне партии, и вообще не хочу возлагать венки и стоять в карауле, а хочу жить, пока живется. Хочу утром не поститься и молиться, а съесть бутерброд с ветчиной, а еще больше хочу, чтобы таковой был на столе у каждого из моих дорогих сограждан, потому что у меня он уже есть, чего и всем желаю. И если для того, чтобы купить эту ветчину, надо будет продать все равно кому труп разрушителя моей любимой страны, как недавно предлагалось, — то я обеими руками за. И вообще я предлагаю рассматривать так называемого Ильича как обычный партийный инвентарь. Наравне с прочим партийным имуществом он должен быть конфискован в пользу государства, в пользу людей, возвращен в казну и являться таким же товаром, как все остальное. Можно прикинуть, — это, наверное, не сложно, — во что обошлось нашему государству содержание этого большевистского тутанхамона, и выставить его на аукцион. Думаю, потянет миллионов на двадцать, с коробкой — дороже. В конце концов, если Ленин продал Россию, почему бы России не продать Ленина?

ноябрь 1991 года

Стране нужна валюта

На днях захотелось мне хорошего чаю с хорошим печеньем. Ишь, какая!скажут читатели. Да, дорогие читатели. Именно ишь. На случай таких вот безумных капризов и девичьих мечтаний была у меня в загашнике валюта. Поскребла я по сусекам и нашла: лир итальянских 2000 (полтора доллара), да франков тридцать (еще шесть долларов), да пенсов английских горсть, да центов кучка, да еще неведомая монета с дыркой посередине, да петровский пятак, который я к синякам прикладываю, да двадцать иен, подаренные мне критиком Андреем Мальгиным. Словом, чувствовала я себя финансовым воротилой, чего и вам желаю.

Пошла я в «Березку», купила чего хотела, вышла — и сейчас же была арестована двумя роскошными лейтенантами милиции, причем издалека уже подбегал третий, а четвертый, как выяснилось, притаился за утлом в машине, чтобы в случае чего, видимо, догонять, сбивать с ног, вязать и волочить.

Всякие там фамилии, номер отделения милиции и прочее я называть не буду. Ребята и так напутаны.

«Ну кто ж знал, что это вы? — сокрушался лейтенант Игорек. — Видим, женщина такая (Игорек изобразил руками объем груди), одета хорошо, все такое… и вываливает груду мелочи. Конечно, мы сразу — хвать! А это вы.».

Чем же не понравилась Игорьку моя замечательная интернациональная мелочь? А тем, оказывается, что мелочью, по оперативным данным, расплачиваются в «Березках» горничные гостиниц для интуристов, получившие эти монетки на чай. «И ведь как врут! — восхищенно крутил головой Игорек. Нет, как врут! Под кроватью, мол, выметала — и нашла… Ха! Не-е-ет, она на чай получила. Наберет кучу — и за покупками. Тут мы ее и хвать. Стране нужна валюта! Пожалуйте сюда! Все, что у нее там осталось, мы конфискуем».