Московский полет

Тополь Эдуард Владимирович

Возвращение на Родину после долгих лет эмиграции… Чем-то оно обернется для знаменитого режиссера и писателя? Радостью? Или чередой опасных приключений, в которых каждое последующее событие – еще более странное и невероятное, чем предыдущее, в которых рискуешь – как дышишь, а способность удивляться теряешь весьма скоро…

Часть первая

1

В баре было полутемно. За стойкой, на высоких табуретах, сидели два мужика, один из них в техасской шляпе и высоких рыжих бутсах, другой – в шортах и черной безрукавке с надписью «Давайте убьем всех адвокатов!». Они пили пиво и смотрели бейсбол по телевизору.

Я сел на крайний табурет, сказал толстой барменше-пуэрториканке:

– Бренди, плиз.

– What? – спросила она.

– Бренди… – повторил я.

2

Домой идти было незачем, самоубийство я отложил, а в баре даже барменша-пуэрториканка отнеслась ко мне как к недоразвитому.

Я ожесточенно шагал по тусклым марблхедским улицам – прочь от набережной, от фейерверка, от праздничной жизни. Мне нет там места. Мое место на свалке макулатуры, среди мусорных урн и бездомных нищих. Но – вашу мать! – именно там, на обочине жизни, я напишу свою Главную книгу!

Подстриженные газоны. Флаги в честь Дня независимости. Двухэтажные особняки. «Вольвы» и «форды» на парковках. Уютные огни за шторами, запах барбекью с задних дворов, голоса теледикторов и смех телешоу… Черт возьми, куда я иду? В моем доме на углу Розен-стрит – черные окна, пустой гараж и тихо, как в могиле. Я прошел мимо, отшвырнул с тротуара во двор цветной Ханин мяч. Этот дом стоит двенадцать сотен в месяц, но он не принес мне счастья. «О, это настоящий дом любви! – говорила хозяйка, когда мы с Лизой пришли смотреть его два года назад. – Моя мать прожила здесь тридцать лет, это были лучшие годы ее семейного счастья!»

F… your mother’s love house [В гробу я видел дом любви твоей матери]! Именно здесь ко мне каждую ночь приходит огромная, как пантера, черная кошка, прыгает на грудь и когтями рвет мое горло так, что кровь брызжет из вен.

Я свернул за угол, вышел на Атлантик-авеню и через пару минут вдруг оказался перед ярко освещенными окнами нашей синагоги. Я остановился. Кто может быть в синагоге поздним вечером в День независимости?

3

И вот это состоялось – мы складывали вещи. Мы складывали их в картонные фруктовые коробки из Смарт-маркета. Я – в своей комнате, а Лиза – на кухне. Лиза с Ханочкой тоже съезжали из этого «дома любви» – в Салем, в другую квартиру, дешевую.

– Вадим, у тебя есть сигареты?

– Да. Вот на столе…

– У меня будет маленькая квартира, твои вещи там не поместятся.

– Но тут всего пять коробок с книгами!

4

В черноте вечера ветер кинул мне в лицо крупные капли дождя, но не остудил бешенства. Я сел в машину, набитую вещами, и поехал. В Нью-Йорк, к приятелю-художнику, который живет один. Вот и весь итог моей семейной жизни, думал я по дороге, вот и все, что я имею в свои пятьдесят лет: старый компьютер, пять коробок моих никому не нужных книг и долг за машину. Вот и все, что я имею на всей этой ё… планете. Ни дома, ни семьи, ни дочки, ни работы…

Ураган «Глория» был не так ощутим в узких марблхедских улицах, но стоило мне выехать за город, как ветер и дождь стали сечь машину, хлестать ее по лобовому стеклу и сдувать с шоссе. Сражаясь с ливнем, скрежетали по стеклу щетки «дворников», и сквозь этот звук я слышал слова дочки: «А мы завтра тоже едем на новую квартиру, и там у меня будет новый папа…» И вместо того чтобы сбросить скорость, я, растравляя себя, все больше жал на газ, тараня машиной ночь, ураганный ветер, слепящий ливень и свою судьбу. Семьдесят миль… восемьдесят… девяносто…

Иногда я замечал, что стрелка спидометра уже полезла на цифру «100», и испуганно сбрасывал ногу с педали газа. Но через минуту Лиза издевательски протягивала мне тарелку: «Хочешь разбить?» И я, сатанея, снова жал на газ. «Тойота» летела сквозь ночной ураган, как маленький снаряд, «дворники» с жалобным скрипом метались по лобовому стеклу, захлебываясь дождем, а впереди, в рябой черноте ливня, в опасной близости от меня, возникали мощные грузовики на тяжелых крыльях воды. Я упорно гнал трепетную «тойоту» – прямо на эти валы, на таран. «Ах, эта с… хочет, чтобы я сдох, разбился, умер от разлуки с дочкой – черта с два! Я выживу! И я еще напишу роман «Письмо к дочери»! Дорогу мне, мать вашу так!..»

Конечно, если бы не полицейский патруль, я бы разбился в ту ночь – нет сомнений. Но моя милая мама всегда спускается ко мне с небес на опасных поворотах моей судьбы – она спасла и на этот раз: сирена полицейской машины и яркие цветные огни настигли мою машину, я глянул в зеркальце заднего обзора, громко сказал: «S-s-shit» [Дерьмо]! – и, сбросив скорость, покорно свернул на обочину.

Верзила-полицейский, завернутый в плащ, как русское мороженое эскимо в серебряную фольгу, прошел сквозь дождь от патрульной машины к моей, посветил фонариком через опущенное стекло и наклонился ко мне:

5

…Кудлатая русая голова. Мятая шапка-ушанка где-то на затылке, в отлете. Потный, оцарапанный лоб. Прозрачно-голубые дерзкие глаза с красными алкогольными прожилками. Круглое молодое лицо со злыми небритыми скулами и мокрыми губами. Расстегнутый грязно-серый кожух с висящей на последней нитке верхней пуговицей. Большие обветренные руки сжали деревянные колодки и, опираясь на них, подняли обрубок тела с прикрученной к культям деревянной платформой на стальных колесиках. И глубокий, как на холстах Рембрандта, черно-багровый фон, из которого, как из прошлого, вылетает вперед этот дикий безногий варвар с мокрыми губами. «Россия» – назвал картину художник.

Было в этой нищей и захламленной мастерской еще несколько неоконченных работ – Троица, Георгий Победоносец и другие русские святые, – но эта, самая большая картина, натянутая на подрамник и тоже не законченная, стояла в центре. От прямого закатного солнца, уходящего за мост Джорджа Вашингтона, холст укрывала тяжелая и пыльная оконная штора. Рядом стоял мольберт с красками и кистями, на полу – множество банок с кистями. С потолка свисала на шнуре большая пыльная лампа без абажура. Второе, восточное, окно квартиры выходило на Бродвей в районе Сто восьмидесятых улиц. На этом окне стоял квадратный вентилятор и с шумом гнал в комнату душный бродвейский воздух, гудки машин, вой полицейских сирен, крики пуэрториканской пацанвы, сорвавшей водопроводный кран, и оглушительный ритм ударника, летящий из динамиков открытой машины. За рулем этой машины, застрявшей у светофора, в такт ударнику дергался черный гигант, а банда мальчишек мыла стекла его «бьюика» мыльной пеной.

– Конечно, я пробовал стать американцем! Пробовал!.. – Полуголый, в одних шортах, я выплеснул из бутылки остатки дешевой водки «Попов» в два стакана, внимательно посмотрел, поровну ли, и понес стакан Максиму, у которого теперь жил. Максим – бородатый сорокалетний русак со спокойными карими глазами на широком, как у татарина, лице – голяком сидел в темной глубине комнаты на брошенном у стены матраце. Когда-то, в нашей прошлой жизни, он был заметным московским художником, а теперь живет на вэлфер

– Да, я пробовал стать американцем – писал то, что можно продать, – продолжал я в приступе хмельной откровенности. – И это не стыдно здесь, это не аморально! Но внутренне я не смог измениться. Даже субботние дни – простые еврейские субботы, когда в каждом доме должен быть семейный праздник, – я не смог сделать семейной традицией. И знаешь почему? Я вырос в стране, где религию подменили «моральным кодексом строителя коммунизма». Посмотри на свою «Россию» – это же наш портрет! Это ты, я, даже моя жена! Мы такие сюда приехали – калеки! Моральные инвалиды!

– Господи благослови! – сказал Максим, перекрестился и залпом выпил полстакана теплой водки.

Часть вторая

8

В Баку, в городе, где азербайджанцы вырезали сейчас всех армян, в пору моей юности бушевали совсем иные страсти. Группы молодежи праздно стояли тогда на уличных углах или сидели на скамейках приморского бульвара и жадными глазами провожали каждую молодую блондинку или – иногда – брюнетку: «Вах, вот эта хороша!.. Вах, вот эту бы!.. Вах! Вах! Вах! За этой я пошел бы на край света!..»

Мне кажется, что придумывать книги или фильмы – такое же приятное занятие. Идея новой книги вспыхивает перед тобой, как соблазнительная блондинка на высоких ногах, и ты провожаешь ее загоревшимся взглядом: «Ах, вот эту книгу я бы написал!» Порой ты даже бежишь за ней, как воспаленный кавказский мальчишка, и лепечешь-записываешь какие-то глупые или дерзкие слова. Но блондинка уходит, не удостоив тебя ответом, а ты еще и ночью помнишь ее вызывающую походку, абрис крутого бедра и думаешь жарко, как онанирующий подросток: «Ах, я бы начал эту книгу вот так! А потом – вот так!..»

Но утром, вместо того чтобы сесть и писать, ты опять идешь на угол своей будничной жизни и стоишь праздным зевакой или суетно шляешься по бульварам и переулкам своих рутинных дел, и вдруг новая блондинка выходит на тебя из-за угла, как сноп яркого света в темноте южной ночи.

Да, придумывать книги приятно.

И совсем другое дело – выбирать ту, которую будешь писать. Это даже страшнее, чем жениться на красивой блондинке, – это, скорее, как выбрать себе тяжелую болезнь сроком эдак на год, а то и на два. Впрочем, в молодости этот срок короче, молодые писатели болеют своими первыми книгами горячечно, как дети гриппом – с высокой температурой. Но и выздоравливают так же быстро. А вот после сорока болеть труднее – и гриппом, и книгой.

9

– Советский – режиссер – должен – знать – на кого – он – работает!

Кулак Павлаша, министра кинематографии, увесисто отбивал по столу паузы после каждого его слова. Костя Зайко сумел-таки вытащить наш фильм из Смольного и из ленинградского КГБ – он сыграл на ведомственных амбициях министра кинематографии, в дела которого вдруг вмешался Романов, «провинциальный» секретарь обкома. Но, как говорится, хрен редьки не слаще. Теперь я сидел напротив холеной морды министра, между ним и мной была лишь полированная крышка его министерского стола, а по бокам от меня сидели Николай Лапшин, директор Ленинградской киностудии, и Станислав Межевой, главный редактор сектора художественных фильмов Министерства кинематографии. Павлаш только что просмотрел материал моего фильма в своем персональном кинозале на третьем этаже министерства, а точнее – ушел с просмотра посреди фильма, после эпизода пьяной драки в общежитии сибирских шоферов. Постукивая кулаком по столу, он синхронно с ударами произносил каждое слово отдельно:

– Даже – иностранные – корреспонденты – уже – не порочат – нашу – жизнь – так – как вы – в этом фильме!.. Кто – дал – вам – право – так – снимать – нашу – жизнь?

– Я снимал по сценарию, который вы утвердили.

– По каждому сценарию можно снять пять разных фильмов. Можно снять, как рабочие идут на работу летом, при теплом солнце, а можно, как вы, – зимой и ночью! – И Павлаш повернул свою бульдожью рожу к директору студии: – Вы что – не видели, что он снимает?

10

В начале нашего века супергигантская колония саранчи неожиданно перелетела из цветущей Абиссинии в пустыню Джибути, где вся тут же издохла от жары и голода. Французские ученые посчитали тогда, что масса саранчи превышает даже запасы африканских месторождений меди! И никто не мог понять, что же подняло такую тучу саранчи и понесло ее через море не на новые луга и зелень, а прямо на погибель. А русский ученый Вернадский, случайно наткнувшись в газетах на это сообщение, сформулировал наличие особого вида энергии – биохимической энергии живого вещества. Когда эта биохимическая энергия кончается, например у леммингов, они собираются в стада, идут в океан, не могут остановиться и тонут. И муравьи, исчерпав запасы этой энергии, вдруг вылезают из своего муравейника и движутся колонной по амазонским джунглям, пока не сдохнут…

Но это я уже цитирую другого ученого, Льва Гумилева, сына русского поэта Николая Гумилева, расстрелянного большевиками в 1921 году. Как потомок «врага народа», Лев Гумилев еще в юности попал в сталинские лагеря. И вот в 1939 году в общей камере ленинградской тюрьмы «Кресты», сидя на нарах, этот Гумилев размышлял об истории человечества. Почему Александр Македонский пошел в Индию, которая была ему абсолютно не нужна? Что его толкнуло на эту бессмысленную войну, после которой он тут же умер от ран и переутомления? Почему Ньютон отказался от семьи, от потомства, от любимой женщины и даже с гордостью написал: «Я всю жизнь работал ради науки и не пролил ни капли семени!»? Почему Наполеон повел солдат на Россию, которая была ему нужна так же, как Индия Македонскому?

И тут Гумилев с криком «Эврика!» вскочил с нар – он открыл явление, которое назвал «пассионарность». Иными словами, он открыл синдром, который появляется у некоторых людей или даже общества в результате мутации. Но зеки посмотрели на Гумилева как на идиота, и он опять залез на нары и смог рассказать о своем открытии только через 50 лет – в цикле лекций, которые прочел в 1989 году по ленинградскому телевидению.

Я не хочу вникать в тонкости теории Гумилева, но доскажу вам его вывод. По Гумилеву, Македонский, Колумб, Кук, Ньютон, Наполеон и так далее – отступление от человеческой нормы, уроды, плод неправильной мутации и травмы в генах. Травмы, которая могла случиться в результате, например, жесткого космического облучения, выброса солнечного протуберанца, кратковременной микродыры в земной ионосфере. «Все пассионарии – это, конечно, уроды, – говорит Гумилев. – Их устраняет естественный отбор. Но они успевают рассеять свой генофонд и оставить после себя памятники».

Я летел в Москву, не оставив после себя памятника. А с «уродами» Македонским, Колумбом, Наполеоном и прочими пассионариями меня роднило только одно – честолюбие. Честолюбие, которое в Нью-Йорке оказалось сильнее трусости и простого голоса разума. Именно эта сила подняла меня и понесла через океан в СССР. Однако на подлете к Москве, где-то над Брянском или над Можайском, моя духовная связь с Македонским, Наполеоном и другими великими пассионариями вдруг оборвалась. Я тут же понял состояние муравья или лемминга, который со всей стаей движется в гибельном направлении. Держу пари: в предчувствии смертельной опасности эти муравьи и лемминги начинают хохмить без остановки. И чем ближе к гибельной аравийской пустыне, тем громче шутит саранча. А лемминги с хохотом входят в гибельные воды. Точно так же, как я при посадке в шереметьевском аэропорту, когда колеса нашего «боинга» чиркнули по посадочной полосе и за иллюминаторами в вечернем сумраке помчались еловые леса Подмосковья.

11

– Congratulations! You are home [Поздравляю, вы дома]! – Тихий голос миниатюрной японки прозвучал рядом со мной.

– Yes, I am, – сказал я. – Thank you…

– Are you o’key?

– Congratulations!..

Все – даже Гораций Сэмсон, даже Ариэл Вийски – пожимали мне руку, хлопали по плечу и поздравляли.

12

…Когда в гостинице «Космос» я вышел из номера, до пресс-конференции генерала КГБ оставалось шестнадцать минут. Я с нетерпением ждал лифта, но первая кабина оказалась занята ремонтными рабочими, вторая – забита пассажирами так, что и ладонь не просунуть, а в третью, забитую еще больше второй, я уже ринулся не глядя, только крикнул на двух языках:

– Everybodi – breeze out! Всем сделать выдох!

В вестибюле, вывалившись из лифта, я лицом к лицу столкнулся с нашей миниатюрной японкой.

– O, Вадим! – обрадовалась она. – Я так рада вас встретить! Я пропустила автобус! Пока я искала, где дают завтрак, все уехали в американское посольство, и я не знаю, куда ехать. Я же не говорю по-русски…

– O.K.! – прервал я ее. – Let’s go!