И нет любви иной…

Туманова Анастасия

Илья никогда не был верным мужем, но Настя каждый раз его прощала – знала, что он любит ее и никогда не бросит детей. Но его увлечение Маргиткой, подругой дочери, было похоже на болезнь. Настя не стала его удерживать, да и вряд ли это было бы возможно – Илья словно потерял рассудок.

Настя по-прежнему красива, на нее заглядываются мужчины, князь Сбежнев опять, как когда-то в молодости, сделал ей предложение. Тогда она отказала князю, сбежала с Ильей. Может быть, теперь пришло время согласиться, забыть о бедности, трудной жизни в таборе?

Никто не сомневается, что она станет княгиней. Никто, кроме самой Насти.

Глава 1

Вечернюю Москву заливало дождём. Апрель начался тёплыми ливнями, за несколько дней согнавшими остатки снега, и целый месяц в садах и парках столицы шелестели дожди. По улицам бежали ручьи, с крыш и веток капало, голубые фонари на Тверской и Арбате казались размытыми пятнами в туманных нимбах, так же мутно светились окна домов, трактиров и рестораций. Даже ночи стояли тёплые и влажные, в воздухе чувствовалось близкое лето, у уличных кошек был загадочный вид.

Ресторан Осетрова в Грузинах светился всеми лампами. Десятка полтора пролёток с поднятыми, мокрыми от дождя верхами выстроилось вдоль мостовой. Извозчики ёжились от сырости, прислушивались к доносящемуся из ресторана цыганскому пению. Цыганский хор Васильева со времён второй турецкой кампании считался главной достопримечательностью Грузин. И хотя старый дирижёр Яков Васильев год назад умер, оставив дело племяннику, хор по-прежнему назывался москвичами «васильевским». Цыгане, певшие у Осетрова, могли поспорить голосами с лучшими артистами «Яра» и «Стрельны», примадонн Машу, Анну Снежную, Елену Степановну знала вся Москва. Но самой известной, «несравненной», «божественной» была дочь покойного дирижёра Настасья Яковлевна, знаменитая Настя, «степная звезда романса», как писали в газетах. «На Настю» приезжали целыми компаниями, слушать её первым делом вели приехавших из провинции знакомых, о ней складывались стихи, специально для неё сочинялись романсы. Не было москвича, который, услышав имя Насти из Грузин, не зажмурился бы мечтательно, не прищёлкнул бы языком и не протянул бы со вздохом: «Да-с, Настька… Богиня-цыганка!»

Сквозь залитые дождём стёкла ресторана смутно был виден зал – столы под камчатными скатертями, натёртый паркет, огоньки свечей, хрусталь. На расположенных полукругом стульях сидели певицы в чёрных и белых платьях, с цветными шалями через плечо плясуньи в лёгких шелковых юбках и монистах. За спинами цыганок стояли гитаристы в старомодных казакинах тёмно-синего сукна. Дирижёр Митро Дмитриев, знаменитый Дмитрий Трофимыч, – седой как лунь пятидесятилетний цыган с подтянутой широкоплечей фигурой, со скуластым лицом и узкими восточными глазами, за которые он и получил прозвище Арапо, – стоял перед хором. При взгляде на певиц можно было заметить, что по крайней мере половина молодых солисток – дочери хоревода, такие же темнолицые, широкоскулые и узкоглазые. Жена Митро, Елена Степановна, красивая, полная цыганка с добродушным лицом, сидела в центре. Она считалась одним из лучших альтов хора, и от её густого голоса дрожали свечи на столиках. А старые москвичи помнили ещё время, когда Елена Степановна была Илонкой, девчонкой, похищенной Митро из табора венгерских цыган, лучшей плясуньей Москвы, под ноги которой летели ассигнации, кольца и броши.

Митро взял гитару на отлёт, быстро, по-молодому обернулся к залу. Сдержанно улыбнулся на аплодисменты, попросил тишины и коротко объявил:

Глава 2

Рыбачий посёлок, состоящий из трёх десятков глиняных хаток, кабака у самого моря и рыбной лавки, находился в двух верстах от Одессы. Помимо рыбаков, здесь обитало множество всякого сброда: греки-контрабандисты, приплывающие из Балаклавы на бокастых фелюгах, подолгу живущие в посёлке, а потом в один день вдруг пропадающие без следа; молдаване в длинных белых рубахах и высоких шапках, занимающиеся виноделием и скупкой краденого; мрачные турки со своими безмолвными жёнами и черномазыми крикливыми детьми; говорливые евреи, которым принадлежала вонючая, никому в посёлке не нужная рыбная лавка. Лавку держал старый Янкель, и на сомнительный доход от неё кормились человек тридцать Янкелевой родни. По соседству с евреями обитали румыны-конокрады, за конокрадами селилось грязное голосистое семейство нищих гагаузов. Жили в посёлке болгары, албанцы, украинцы, поляки, сербы, русские… Жили мастеровые, воры, бродяги, кочевые торговцы, холодные сапожники, скупщики краденого, гадалки, коновалы, кузнецы… Весь этот грязноватый шумный народ появлялся в посёлке невесть откуда и невесть куда потом исчезал, никого этим не интересуя.

Полиция Одессы старалась не появляться в посёлке без крайней нужды; горожанам тоже нечего было здесь делать, и белая каменистая дорога, ведущая в город, оживала лишь на рассвете. Первыми в Одессу отправлялись молдаване-молочники с корчагами простокваши, кругами сыра и творогом, нагруженными на арбы; за ними двигались румыны с баклагами вина, сапожники-евреи со своими грязными ящиками, в которых лежали колодки, обрывки кожи и дратва, лошадники-цыгане. А самыми последними, когда солнце было уже не розовым, а белым и стояло высоко над морем, в город шагали рыбаки, вернувшиеся с утреннего лова, которые тащили на головах огромные корзины с рыбой. К полудню посёлок пустел, лишь кое-где под заборами в тени сидели полуголые величественные турки или проскакивали тенями женщины. Между домами без всякой привязи бродили тощие коровы, лошади, козы, ишаки и чёрный еврейский козёл по имени Шейгиц. Грязные дети всех мастей носились по посёлку, как стая чертей, орали, дрались, висли на заборах и деревьях, полоскались в море и крали всё, что плохо лежало. А к вечеру посёлок снова наполнялся народом, красное солнце падало в море, тихие волны умиротворённо лизали песчаную косу, и трактир одноглазого Лазаря под грецким орехом на берегу открывал свои скрипучие двери. В последнее время у Лазаря по вечерам было набито битком, и немудрено: в трактире пели цыгане. И не какие-то полуголые лаутары, не грязные цимбалисты, не голодные бессарабские волынщики, а самые настоящие артисты – по слухам, из самой столицы…

…За печью, растревоженные штормом, громко шуршали тараканы. В засиженное мухами окно стучал дождь, струйка воды уже подтекла под раму и по капле падала на пол: тук… тук… В печной трубе голосил ветер, ветви старого платана колотили по крыше, словно желая разломать её.

Да… Проживёшь вот так сорок три года, не зная, что есть на свете огромная солёная лужа – море, и лысые камни, и вонючий, богом забытый посёлок, а на сорок четвёртом году сядешь среди всего этого на хвост и поймёшь: вот она какая теперь, твоя жизнь, хочешь ты того или нет. Илья хмуро взглянул в окно, отодвинул от себя пустую миску и, сжав в кулаке кусок недоеденного чёрного хлеба, задумался.

Большой, мазаный, как все жилища в посёлке, дом делила надвое ситцевая, местами рваная и залатанная занавеска. Полати белёной печи были завалены пёстрыми подушками и одеялами. На стене висели две гитары, картинки, вырезанные из журналов, сделанная в прошлом году в Одессе большая фотографическая карточка Яшки, Дашки и их старшей дочери. С огромного гвоздя возле двери свешивались ремни лошадиной сбруи. На припечке лениво тёрла рыльце рыжая кошка. «К гостям, – недовольно подумал Илья. – И кого только в такую собачью погоду принесёт?»