Выдра по имени Тарка

Уильямсон Генри

Книга известного английского писателя-натуралиста Генри Уильямсона о жизни малоизученного дикого животного — выдры по праву считается классической: впервые изданная в 1927 г., она выдержала десятки изданий и переведена на многие языки.

Превосходное знание флоры и фауны юго-западного побережья Англии, высокое литературное мастерство, а главное — любовь автора ко всему живому и его озабоченность судьбами наших «братьев меньших» не оставят равнодушными читателей самого разного возраста и интересов.

Генри Уильямсон

Выдра по имени Тарка

Ее радостная жизнь и ее смерть в долине Двух Рек

В ЗАЩИТУ ДИКОГО ЗВЕРЯ

Немало воды утекло с той поры, как оборвалась жизнь бесстрашного и веселого Тарки. Неузнаваемо изменились места, где он провел свой короткий, полный опасностей и борьбы век. Но еще сильнее изменились люди, иным стало их сознание и отношение к животным. Давно забыты своры разнопородных собак, натасканных на выдру, отошли в область преданий дикие погони, вышел из обихода сам этот вид охоты, когда десятки людей, мужчин и женщин, вооруженных кольями, во что бы то ни стало стремились проколоть тело почти беззащитного зверя, считая это чуть ли не подвигом. Много лет потомки Тарки спокойно живут под защитой закона.

Однако спокойствие это относительно. Загрязнение рек привело к резкому сокращению рыбных запасов, а различные гидротехнические сооружения практически лишили выдр необходимых условий для существования. И хотя тихие ручейки не оглашаются более ревом гончих и атуканьем охотников, выдр в Англии, как, впрочем, и во всей Западной Европе, становится все меньше. В ряде стран этих отважных ночных рыболовов относят к исчезающим животным. В последние годы стало очевидным, что без помощи человека спасти их уже невозможно.

И человек пришел на помощь. Осенью 1974 года в небольшом английском городке Иршэм, в графстве Суффолк, состоялось учредительное собрание нового добровольного Выдрового объединения (Otter Trust), на котором был рассмотрен и принят проект строительства специального центра по спасению и разведению в неволе выдр, обсуждены научная программа и пропагандистская деятельность, избрано правление. Президентом его стал сэр Питер Скотт, председатель комиссии по редким видам Международного союза охраны природы. Имя этого известнейшего защитника природы хорошо знают советские читатели. В числе вице-президентов Объединения — профессор Б. Гржимек, замечательные книги которого неоднократно переводились на русский язык.

В 1975 году Выдровое объединение приступило к строительству питомника. Средства на это были собраны на добровольных началах среди энтузиастов охраны животных. Большую помощь в строительстве оказали самые широкие слои населения Суффолка.

Выбор территории для питомника оказался очень удачным: два глубоких, заросших по берегам старыми ясенями и дубами ручья позволили создать искусственный пруд с островами и системой проточных каналов. Уже на следующий год было построено два десятка больших вольер для разведения выдр. И хотя вольеры эти обнесены сеткой, они предоставляют животным все необходимые для размножения условия. Будущие обитатели вольер частично были отловлены, частично куплены в зоопарках.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Люди сообщают друг другу о том, что они видят, слышат, осязают, обоняют, ощущают на вкус. Они договорились между собой, что гром — страшен, небо — сине, шиповник — колюч, сероводород — смраден, а терн — терпок. Но одинаково ли мы воспринимаем то, что передают сознанию наши пять чувств, нам знать не дано. Когда мы переходим за границы физических ощущений и вступаем в область интеллекта, мы можем больше узнать друг о друге. При всем том ум мужчины — тайна для его родного брата, ум женщины — тайна для ее родной сестры, а между мужчиной и женщиной в том, как они понимают одно и то же, лежит непроходимая пропасть. По сути дела, нам еще далеко не все известно о наших ближних. Однако в течение многих веков люди записывали и до сих пор находят в себе мужество записывать то, что потом называют Историей, — другими словами, запечатлевают и воссоздают отношения между отдельными индивидами и между группами индивидов. Мало того, мы склонны принимать эти записи на веру, разве что есть очевидные доказательства их ложности, хотя, право же, историк должен быть очень смелым человеком, чтобы притязать на проникновение во внутреннюю суть исторических событий.

Но если летописцу человеческих жизней нужна смелость, насколько дерзновеннее тот, кто пишет историю жизни животных! У одних животных те же пять чувств, что у нас, у других, возможно, больше или меньше и, как бы там ни было, качественно они, скорее всего, отличаются от человеческих. Повседневная жизнь зверей, птиц, рыб окутана непроницаемой тайной, а чтобы проникнуть в нее, у нас нет иных средств, кроме тех, которые мы используем, изучая жизнь человека, а именно наблюдение и воображение. К тому же нашей возможности наблюдать животный мир поставлен довольно узкий предел, ибо мы не способны (без помощи громоздких аппаратов, и то на короткий срок) жить в воздухе или под водой, а воображение, будучи ограниченным рамками только людского опыта, легко может направить на ложный след. Нужно признать, что биографы животных склонны наделять своих героев человеческими чертами и приписывать им человеческие мысли — я сам этим грешу.

Меня попросили представить читателям Генри Уильямсона — куда более здравого и глубокого знатока животных, жизнеописателя выдры по имени Тарка. И если я имею хоть какое-то право вести за руку человека, чья великолепная книга показывает, что он прекрасно умеет ходить без посторонней помощи, то лишь потому, что я — историк и в этом качестве вынужден широко пользоваться наблюдением и воображением.

Мне могут возразить, что дело историка — копаться в пыльных бумагах и покрытых плесенью фолиантах. К сожалению, в большинстве случаев так оно и есть. Но это не единственные доступные историку документы. К ним, в числе многого другого, относятся также старые жилища и старые дороги, и эти «документы» с ним делит биограф диких зверей — у выдр, как показывает нам Уильямсон, издревле существуют свои убежища и тропы, да и не только у выдр; кто может, скажем, определить точно возраст барсучьей норы или гнезда сапсана? А если перейти к еще более частному примеру: сброшенные оленем рога тоже «документ», пусть и не человеческий, а олений, в котором тот, кто всегда в поисках, многое может прочитать. Генри Уильямсон все время выискивает такие «документы» и умеет их объяснить.

Но лучший наблюдатель диких зверей не тот, кто всегда в движении, а тот, кто умеет затаиться недвижимо, и не трудно увидеть, что Уильямсон следил за своими героями не шелохнувшись, в течение долгих часов, днем и ночью, в дождь и вёдро, и, как бы ни уставали его глаза, он всегда был начеку.

Год первый

1

Сумерки над лугами и водами, мерцание вечерней звезды за холмом, «кра-аррк» Старого Нога — цапли, влекомой темно-серыми крыльями к устью реки. Белое расплывчатое пятно над сухим тростником вдоль берега — сова-сипуха; она только что вылетела из-под среднего пролета каменного моста, там, где некогда была протока.

Ниже Протокового моста на подмытом берегу росло двенадцать больших деревьев. Когда-то их было тринадцать — одиннадцать дубов и два ясеня, — но дубу, за которым восходит Полярная звезда, не везло с рождения, с того самого дня, как из набухшего черного желудя, занесенного на берег паводком более трехсот лет назад, проклюнулся светло-зеленый крючок. На втором году жизни проросток попал под копыто вола, раздавившего два ржаво-красных листочка, и молодой дубок стал расти вкривь. Расщелина на разветвлении принимала в себя дожди в течение двух веков, пока вода, скованная морозом в ледяной клин, не расколола ствол; непогоды последующего столетия выдолбили в стволе дупло, а разливы каждую весну вымывали из-под дуба землю и камни. И вот однажды дождливой ночью, когда лосось и кумжа поднимались от моря навстречу бурному коричневому потоку, дерево вдруг застонало. Стоны раскачивающегося ствола эхом отозвались в корнях; полевки в страхе покинули свои подземные жилища. Дерево противостояло ударам ветра до самого рассвета, но, когда на земле наступило, наконец, затишье, оно издало громкий крик, спугнувший сову с насиженного места, и с первым лучом солнца упало в реку.

Потом вода отступила, плавник, застрявший на ветках, отметил верхнюю границу половодья. Река медленно текла через заводь, отсвечивая под чистым зеленым небом. У дальнего конца заводи она огромной, с брызгами звезд на когтях, лапой охватывала небольшой остров, где росла одинокая плакучая ива. На подходах к острову течение незаметно убыстрялось, волны с ропотом били о камни, стремительными струйками накатывались на мели. Миновав остров, река неслась сверкающим потоком меж заросших ольшанником и ивняком берегов. За излучиной она еще ускоряла свой бег, мелодично журча на перекатах из нагроможденных паводком камней и наконец, утратив веселый нрав, погружалась в глухое молчание соленых глубин моря. Топкие в низовьях берега были прорезаны дренажными канавами. Каждые двенадцать часов море подходило к рукаву чуть ниже Полупенсового моста — миг лёта для Старого Нога, — а сизигийные приливы облизывали откосы до самой излучины. Вода тут же уходила вспять, ибо море здесь не знает покоя.

Упавшее дерево чернело в тускло мерцающей Лососьей заводи. Над лугами бесшумно поднимался туман, белый, точно пушистая бахрома на совиных крыльях. С тех пор как стерлись последние тени, он полз сюда из леса за мельничной протокой, донося своим дыханием ароматы дня, когда пролеска и первоцвет сгибались под тяжестью пчел. Теперь пчелы спали, лишь мыши шныряли среди цветов. Туман стлался над прошлогодней листвой — бесшумный и светлый дух вод, издревле наполнявших широкое некогда речное русло; говорят, что в стародавние времена морские приливы покрывали всю эту низину и римские галеры подходили к самым холмам.

По стенкам выемки, оставшейся на берегу, к ломаным корням дуба текли струйки земли. Это трудились полевки: чистили ходы, рыли новые шахты и штольни, отгрызая мешавшие корешки. Их услышала выдра, свернувшаяся клубком в сухой верхней части дупла, и, встряхнувшись, встала на короткие ноги. Через проделанную дятлом дыру высоко над головой она видела чуть различимые светлые точки — созвездие Большого Пса. Выдра была голодна. Она лежала в дупле с полудня, изредка судорожно подрагивая во сне.

2

В середине мая на упавшем дубе начали с надеждой раскрываться почки, проклюнулись красновато-коричневые листки. У входа в свой дом-норку на ветке ольхи сидели семь зимородков-слетков, поджидая, не появится ли голец, или жук, или рачок, или «стеклянный угорь» — эльвер, или молодая форель, а ветер перебирал их мягкие перья. После заката семь длинных клювиков укладывались на плечо, лишь порой поднимаясь, когда раздавался свист более громкий и пронзительный, чем свист родителей; но ночь предназначалась для других охотников.

Пока стояла полная, яркая луна, выдры охотились за рыбой, которая укрывалась в Кряквиной заводи ниже Полупенсового моста, — окунями, кефалью и камбалой. Выдрятам уже минуло два месяца, и они научились протискиваться сквозь отверстие, ведущее из дупла к корням, и пробегать на заросший травой берег. Однажды ночью, когда выдрята играли у подножия ясеня в «кучу малу», они услышали материнский свист. Он не был таким пронзительным, как свист самца, зовущего подругу, скорее напоминал писк стекла под мокрым пальцем. Тарка сразу перестал кусать за хвост младшую сестренку, а третий выдренок бросил грызть его шею. Со всех ног они промчались по корню к стволу и скрылись в дупле. Мать ждала их с форелью в пасти. Тарка понюхал рыбу, когда мать разрывала ее на части, и отвернулся — запах показался ему неприятным. Выдрята, отпихивая друг друга, потянулись к сосцам, самка легла и принялась кормить их, пока не устала. Тогда она стряхнула их с себя и уплыла вверх по реке с самцом, пришедшим сюда вместе с ней.

Вернувшись, выдриха принесла двух лягушек с ободранной кожей, пойманных в болотистом, поросшем тростником русле старой протоки. Она уронила их в гнездо и скользнула обратно в воду, не обращая внимания на писк детенышей. Тарка лизнул лягушку, и ему понравился ее вкус; он оскалил свои молочные зубы, не подпуская сестер, но сам есть лягушку не стал. Выдрята играли, рыча и катаясь, пока не вернулась мать; они тут же подбежали к ней. Выдра принесла угря и перекусывала его теперь на кусочки — от хвоста до парных плавников у головы. Тарка заглотал несколько кусков, потом облизал мордочки сестер, так вкусно они пахли, и вылизал свои лапки. Он мылся — впервые в жизни.

Новая пища сразу изменила характер выдрят. Они стали быстрыми и свирепыми. Часто их возня на берегу прекращалась лишь тогда, когда раздавался крик ночной птицы или далекий лай пастушьего пса. Они вздрагивали всякий раз, как вздрагивала мать. Они познали страх. Порой на закате, когда мать покидала дом и отправлялась охотиться вверх по течению, они выбегали из убежища и верещали, зазывая ее домой. Она возвращалась и прогоняла их обратно. Движения выдры утратили былую плавность; теперь, выходя с детенышами на луг, она то замирала в нерешительности на месте, то металась судорожно взад-вперед. Она часто становилась торчком и прислушивалась, повернув нос к деревне. Время от времени по Протоковому мосту к дому возле плотины проходили и проезжали люди, и стоило выдре услышать голоса, как она переставала охотиться и спускалась по реке, чтобы быть рядом с детьми. Человечьи голоса пугали ее, но на грохот поездов в долине и проносящиеся огни автомобилей на шоссе за железной дорогой выдра не обращала внимания; она привыкла к ним и знала, что они не причиняют вреда.

Раскрылись почки ясеня, так долго запертые в своей оболочке, напоминающей коровье копыто, выпустили зеленовато-коричневые побеги. Всю ночь напролет куковали кукушки. Среди зеленых сочных стеблей недотроги цыкали камышовые овсянки. Вскоре на юге низкого ночного неба загорится тускло-красный Антарес.

3

Желтые венчики растрепанного козлобородника и лютика уже давно закрылись, когда над отблесками неба в ручье запорхала серокрылая трясогузка, то перескакивая с камня на камень, то танцуя на одном месте. В янтарных к вечеру лучах солнца, над прозрачной водой роились весенние мушки. Трясогузка, трепеща крылышками, бросилась с мшистого камня и проглотила одну. В воде отразилась ее грудка, более светлая, чем лютик. Птичка не летала, она прыгала в воздухе, беспечно и блаженно высвистывая «чис-сик, чис-ик», пока не оказалась у берега, где рос расколотый явор. Побежала, подрагивая хвостиком, к песчаной промоине и принялась клевать ползающих там мух, оставляя на песке следы легких лапок. Прискакала к кромке воды, втянула клювом капельку и закинула назад головку, чтобы ее проглотить. Она сделала всего два глотка и, взлетев в тревоге на ветку явора, стала всматриваться вниз.

У противоположного края ручей бурлил водоворотами, но здесь, под явором, был глубокий и темный затон. Из воды показался нос — сердце трясогузки испуганно забилось: поднялась коричневая голова со свирепо торчащими усами, два черных глаза оглядели все вокруг. Не увидев никаких врагов, выдра вышла на песок, волоча мокрый хвост. Остановилась, прислушалась, принюхалась, затем побежала к явору и принялась осматривать все входы и выходы между оголенными корневищами на крутом берегу. Выдра знала это убежище, она спала здесь в детстве, когда мать покинула реку и двинулась по ручью к Белоглиняным карьерам.

Трясогузка все еще сидела на дереве, когда выдра снова вышла наружу. Она засвистела, и птичка улетела. Через заводь двигались три головки: две впереди, одна, чуть побольше, за ними — Тарка плыл позади сестер. Выдрята забрались в убежище, оставив на песке рядом со следами трясогузки отпечатки своих лап — пять пальцев и подушечка.

Явор был некогда расколот и обожжен молнией, однако в нем еще оставалась жизнь, и летом он покрывался редкой листвой. Его ствол облюбовали две бурые, как мыши, птички; опираясь на жесткий хвост, они поднимались по белоснежной, мертвой древесине, выискивая в трещинах мокриц и пауков. Каждую весну эта парочка пищух строила между стволом и отставшей корой гнездо из веточек, измельченной древесины, сухих травинок и перьев. Здесь гудели, возвращаясь к себе домой, шмели, а когда трава становилась жесткой и ломкой от первых морозов, они прятали головы в передние лапки и засыпали — если оставались в живых — до того времени, как снова распускался первоцвет. Здесь, когда деревья почти совсем облетали, ковылял на коротеньких ножках еж, ворчун Иггиуик, в одеянии из сухих листьев явора, потемневших под кистью осени. Свернувшись клубком, он закрывал подслеповатые глазки и засыпал до весны. Явор всем им был другом. Была у него подруга и среди людей; впервые она увидела его, когда ребенком ходила сюда с отцом, охотившимся на выдр. Ей казалось тогда, что старый обугленный явор — многоногий великан, который попал в огонь и кинулся к ручью, чтобы остудиться, а его обнаженные половодьями корни — тонкие ноги, согнутые в деревянных коленях и опущенные в воду. Ручей решил потопить великана, и тот, чтобы удержаться, зацепился пальцами ног за дно. Девочка превратилась в высокую и прекрасную девушку, а старый великан по-прежнему сидел, охлаждая в ручье свои тринадцать ног, и каждый июнь, когда она проходила здесь с отцом вслед за гончими, которые выслеживали выдр, на его голове был свежий зеленый парик.

Не одна выдра спала в пещере за корнями; некоторые из них умерли здесь, и воды ручья унесли их кости в море во время разлива…

4

Однажды утром Тарка катался на спине, нежась в лучах солнца, как вдруг вдалеке раздался охотничий рожок и вскоре после этого — рев гончих, идущих по следу. Самка прислушалась и, когда голоса собак стали громче, направилась вместе с выдрятами через тростник в заросли куманики на северном берегу пруда. Ветер дул с юга. Выдра бежала по ветру, выдрята за ней. Время от времени мать останавливалась, прислушивалась и принималась лизать языком шею; если бы за ней наблюдал человек, он бы, наверно, подумал, что она не боится преследования.

Сердце выдры учащенно билось; стоило ей остановиться, напряжение взбудораженных нервов делалось непосильным, облегчить его могло лишь движение. Вот гончие пустились вдогонку за Джимми Марлендом — он плавал в пруду и выглядывал из-за тростников. Устав плавать взад-вперед под водой, Джимми тоже пробрался сквозь заросли куманики и побежал по небольшому торфянику к ручью. Старый самец был толстый, на широких, коротких лапах и — для выдры — медленный в движениях. Собаки натекли на его след, когда он был посредине заросшего камышом участка, где мхи и лишайники хорошо удерживали запах. Старый самец достиг ручья и поплыл вниз по течению, пока не добрался до дренажной трубы, где он частенько прятался и раньше. Вскоре в трубе послышался гулкий рев Капкана, но пристанище Джимми было надежным. Затем в трубу пополз терьер по кличке Кусай и, застряв в каком-нибудь футе от него, затявкал ему прямо в морду. С годами слух Джимми притупился, и эти звуки не обеспокоили его; не испугали его и глухие удары железной палки над головой. Кусая кликнули обратно, и на его месте затявкал другой терьер, затем и его отозвали. Голоса смолкли. Спустя несколько минут за спиной выдры раздался какой-то шум, затем в нос ей ударила вонь. Джимми Марленд перетерпел и вонь, и грохот, а когда через час вылез из трубы на яркий дневной свет, на расступившейся воде расплывалось радужное пятно. До самого вечера старый самец вылизывал серовато-желтый мех на брюхе и выкусывал саднящую кожу между пальцев, но так и не избавился от запаха парафина.

Самке с детенышами опасность не грозила, хотя гончие и пошли вниз по ручью, напав в лесу на их след, — лесничий остановил гон. В лесу водились молодые фазаны, и всюду были расставлены ловушки для их врагов. С ветки дерева возле лесного кордона свисали трупы множества хорьков и ласок: одни позеленевшие, другие — с вылезшей шерстью, некоторые — с засохшими сгустками бурой крови на перебитых лапах и носах. Все они, как и при жизни, скалили зубы. Рядом с ними висели пучки перьев с когтями и клювами, бывшие некогда сычиками, пустельгами, сороками, ястребами-перепелятниками и канюками. Краски и блеск их оперенья исчезли, глаза потускнели; скоро они упадут на землю, и из праха поднимутся цветы.

На ручье обитали оляпки, чьи резкие отрывистые крики «дзит-дзит, дзит-дзит» напоминали звук точильного камня; эти маленькие проворные темно-бурые птички с белыми грудками в полете были похожи на зимородков, потерявших свою яркую расцветку. Неясыть, прижавшаяся к стволу лиственницы, тоже заметила выдр, которые плыли вверх по ручью, и ее глаза, притушенные дневным светом, как темно-синий плод терна, притушенный восковым налетом, следили за ними, пока мать с детенышами не заползли в каменную расщелину ниже водопада, где величавый чистоуст бросал широкие перистые тени и фиалка освежала свои корни в мокром мху.

С заходом солнца у верхушки лиственницы с жужжанием зароились майские жуки, и неясыть, голодная после пятнадцатичасового недвижного сидения, взлетела сквозь путаницу шишковатых веточек и схватила лапами двух из них. Она съела жуков в воздухе, наклоняя голову, чтобы подцепить их клювом, и когда поймала и проглотила еще с десяток, заухала, подзывая свою подругу — неясыти любят охотиться парой, — и, сев на низкую ветку другого дерева, снова принялась сторожить крольчонка. Прошло несколько минут, и сова резко опустила голову: из лесу шла выдра с выдрятами.

5

Когда Тарка проснулся, он увидел среди веток ясеня чей-то насмешливый глазок. Тарка вытянул голову и фыркнул, глазок исчез. Из гущи ветвей донеслось звучное «тиканье».

Услышав его, синичка-лазоревка, выискивающая зеленых гусениц на листьях прибрежного боярышника, перелетела на островок и запиликала возле крапивника. Подружка синицы сидела в гнезде из мха и перьев в дупле пня, прикрывая крыльями тринадцать птенцов, а подруга крапивника грела своих восемь птенчиков в сплетенном из травинок шаре, спрятанном сбоку в стоге сена. Оба гнезда находились на расстоянии нескольких сотен взмахов крыльев от островка, однако когда самочки, обе меньше пальца человека, услышали зов своих сородичей, они покинули птенцов и поспешили к ним. Их тревожные крики послужили сигналом для всех птах. С полей прилетели дрозды. Высвистывая свою звонкую, замысловатую песенку и подергивая хвостиками, они сели на ветки над головами выдр. Вскоре на деревьях собралось множество мелких птиц; их разноголосый хор привлек внимание шести птиц покрупнее, которые плавно взмыли с берега одна за другой. Эти веселые и дерзкие птицы всегда стремились туда, где была суматоха, а нередко и сами являлись ее причиной. Подняв хохолки и выпучив светло-голубые глазки, шесть соек издавали пронзительные, резкие звуки, словно где-то с треском рвали парусину.

Выдрята лежали спокойно, но выдра подняла голову. Она и раньше встречала соек и знала, что иногда настойчивый крик этих нарядных родственниц ворон привлекает внимание человека. Около получаса она была в тревожном ожидании, готовая укрыться с детенышами в спасительной воде, если крики соек участятся, указывая на приближение человека — самого главного врага.

Птицы проголодались. Увидев, что выдры не обращают на них внимания и не причиняют вреда, улетели обратно крапивники, синички и красногрудки — так в Девоншире называют зарянок. Сойки остались, но, когда, охотясь за дикими голубями, на деревья спикировал ястреб-перепелятник, они снялись с веток и вместе с двумя воронами, присоединившимися к ним, скопом напали на ястреба.

И снова в зеленом убежище воцарилось спокойствие; в полуденной тишине безмятежно ворковали горлицы. Весь день над островком мерным шагом двигалось солнце. Но вот вершины холмов запылали огнем, тени поднялись с вод, поползли вверх по стволам деревьев и растаяли в вечернем полумраке. Над полями проплыла белая сова, одна из сотен сов, что огромными ночными бабочками облетали дозором пастбища и пашни, орошаемые Двумя Реками. Распустив крылья веером, она плыла над мышиными тропами среди цветов и полевицы, откуда взлетали комары-долгоносики. Донеслось рокочущее «урррр…» и резкое «уик…уик» козодоя, полетело сквозь низкий туман, над которым поднимались растрепанные головки кукушкина цвета и затвердевшие семенные коробочки сусака. Перестали, наконец, махать и хлопать крыльями голуби и пристроились на ночлег в ясеневых ветвях.

Год последний

11

Напоенные водой болота и лесистые взлобки Великих топей были затянуты дымкой; облака стелились у подножия горы. Над тусклыми зеркалами мочажин бесшумно плыл туман, влекомый приглушенным ветром. Порой холодный порыв доносил медленное журчание: здесь, в трясине, брали начало Пять Рек — в торфянике, более темном, чем выдра, которая поднялась по одной из них до ее истока.

Южный склон горы был изборожден лабиринтом извилистых вымоин, среди которых выступали серые от мха бугры. В самой большой вымоине, меж берегов из крошащегося торфа, вода стояла черно и почти недвижно. Выдра вышла на сушу, подняла голову, огляделась, втянула носом воздух. Капли с ее хвоста падали в воду, неторопливо кружились взболтанные крупицы торфа и оседали на дно. Жизнь реки начиналась беззвучно, во тьме торфяника (некогда это был вереск, цветший под солнцем незапамятных времен), но на склоне, среди зеленого ситника, река оживлялась, веселела, встретив гранит, который помогал ей спеть первую песню.

Тарка взобрался на одну из серых подушек мха и вытоптал посредине мягкую и теплую постель; длинные, густо растущие слоевища приятно холодили откинутую на них больную лапу. Свернулся калачиком. Упругие стебли скрытого мхом вереска пригнулись под тяжестью его тела. Тарка двигался сюда от самого устья, днем спал в кочкарнике и убежищах на берегу реки, ночью кормился. Он ничего здесь не узнавал, эти вересковые пустоши и моховые болота не были знакомы ни его глазам, ни ушам, ни носу. Когда лапа болела, он лизал ее. Странствие вверх по реке, вздувшейся от талого снега, доставляло ему радость; он охотился за рыбой и играл ветками и камнями, слушая, как над мраком долин разносятся призывные крики сов.

Тарка спал клубочком во мху, пока не уплыли на север последние, выбеленные солнцем пряди облаков, не засверкали светлой синевой мочажины. Солнце разбудило его, и он услышал щебет птицы — маленького желтовато-серого конька: только они двое и были здесь, на болотах. Птичка тревожно следила, как выдра греет на солнце грязное серое брюхо с вытертой шерстью и катается по земле, чтобы почесать уши о вересковую ветку. Конек никогда еще не видел такого зверя, и, когда Тарка с плеском свалился с бугра в воду, птичка взвилась в небо и тут же, залившись звонкой песней, пошла вниз, трепеща крылышками, казалось, слишком слабыми, чтобы удержать ее на высоте. Раз за разом она взмывала вверх и опять падала чуть не до земли, наконец повернула вместе с ветром и плавно села в вереск. Вновь по пустынным просторам блуждали только вода и воздух. Но вот мимо кочек с жухлой травой и островков ситника с завядшими коричневыми метелками зашлепали по бурому мягкому торфу перепончатые лапы.

Бегом по мочагам, топча похожие на пауков пучки ржаво-красной пушицы, Тарка добрался до более глубокой и широкой вымоины, окаймленной ситником. Спустился по набухшему, крошащемуся торфу в застывшую, прозрачно-коричневую воду. Поплыл, отталкиваясь задними лапами, по извилистому потоку, выискивая угрей под тиной, которая закручивалась за ним темной спиралью поднятых со дна торфяных частиц. Минута — и русло расширилось. Над осыпающимися краями мелкой котловинки рос вереск, раскинув спутанные ветки. На некоторых еще висели прошлогодние соцветия колокольчиков — их нежный шелест вторил заунывной песне ветра.

12

На закате, когда Тарка шел по отмели к затону, он вдруг почуял запах собак на взрытом лапами песке промоины под старым ясенем. Бесшумно нырнул и поплыл по течению, лишь изредка поднимаясь, чтобы вдохнуть воздух. Миновав две излучины, Тарка вылез из воды и прислушался. Взбежал в нерешительности на берег, встал на задние лапы, роняя капли воды. Он был встревожен. В лесу за лугом резко кричал сычик, где-то пищали полевки, сухо кашляла овца. Тарка снова нырнул, поймал и съел рыбу, а затем принялся играть тугой струей, которая, сплетаясь и расплетаясь, падала из дренажной трубы — вода плескала ему на морду и грудь, а он пытался схватить ее лапами и укусить.

За второй излучиной от реки протянулась через поле выдриная тропа, и Тарка тронулся по ней. На полпути он заколебался. От покрытой росой травы исходили незнакомые запахи, валялись апельсиновая кожура, обрывки бумаги, торчал деревянный шест; Тарка поскреб истоптанную землю и снова, опустив нос, пошел вперед. Там, где подбитые гвоздями сапоги раздавили окурок сигареты, пахло человеком. Тарка повернул и двинулся было обратно, но тут в дальнем конце тропы раздался свист выдры-самки. «Хью-ии-ии-ик!» — ответил он и побежал на голос. Посреди луга Тарка внезапно остановился, словно наступил на ловушку. В воздухе, перебивая запах выдры, стоял густой псиный дух. Трава была забрызгана кровью и пеной. Шерсть на спине Тарки поднялась дыбом. Он громко засопел открытой пастью, завертел головой из стороны в сторону, словно высматривая гончих, и исчез, бесшумный, как его низкая тень под луной.

За поворотом темная река мелела, поднималась каменистыми перекатами, дробившими лунный свет. Тарка заметил, как на отмели мелькнул выдрий хвост, затем увидел выдру, настороженно смотревшую на него. Это была Белохвостка. Она подошла к нему, лизнула в морду и, «замяукав», затрусила вдоль берега. Тарка — за ней. Она была грязная, взъерошенная и несчастная. Поймав форель, выдра позвала Тарку, но, когда он приблизился, сердито «гирркнула» и стала сама есть рыбу. Снова запищала и нырнула в воду. Так, следуя за ней, Тарка возвратился к песчаной промоине напротив старого ясеня, возле которого утром с ревом прыгали гончие. Все время, пока они шли вверх по реке, самка звала кого-то, искала под нависшими берегами, на дне заводей и затонов. Здесь, наконец, она выползла на песок, держа в пасти мертвого выдренка, и уронила его на гальку. Облизала с головы до хвоста, «мяукнула» и снова нырнула. Вернулась еще с одним и положила его рядом с первым. Возможно, она умела считать только до двух, а возможно, просто не знала, сколько детенышей она с перепугу сбросила в воду, когда терьер выгнал ее из убежища под старым ясенем. Ловчий видел, что выдрята камнем пошли на дно пронзенного солнцем затона, и отозвал гончих. Собаки кинулись вверх по реке и три часа спустя нашли и убили самца, в то время как он пытался перебраться по лугу к лесистому склону.

Старый самец и Белохвостка кочевали вместе с того самого дня, когда осенью самец прогнал от нее Тарку. Ее первый помет появился в январе; реки уже замерзли, и однажды, вернувшись домой, Белохвостка не нашла выдрят. Терзаемая болью, она звала их, искала, но ей больше не пришлось кормить детенышей своим молоком: подобравшийся по льду барсук вытащил их из гнезда лапой с длинными черными когтями и сожрал всех до одного. Горе Белохвостки было так остро, что скоро иссякло, и она снова спарилась со старым самцом на орляке Папоротникова холма.

А теперь Белохвостка была опять объята горем. Две ночи подряд, когда они с Таркой спускались по течению, она то и дело переставала охотиться и принималась бесцельно бегать по берегу, заглядывая во все ямки и скуля. На третью ночь она оставила его и ушла к старому ясеню, где у нее было гнездо из тростника. Она занесла в убежище камень, положила его в гнездо и принялась облизывать, но внезапный крик заставил ее снова выйти наружу. Белохвостке показалось, что крик идет от камня, лежащего на мелководье, и, взяв его в пасть, она отнесла камень под ясень. Скоро все гнездо было забито мокрыми, камнями.

13

На стрежне прилив стремительно шел вперед. Он нес с собой сучья; порой на поверхности мелькал кончик ветки и вновь скрывался. Тарка огибал их, двигаясь к ленте воды, бегущей под неровным гранитным отвесом левого берега наперерез приливу. Узкая лента струилась к морю. По пути она задевала корни дубов и увлекала водоросли, висящие на них после утреннего отлива. Выдра подплыла к одному из корней, с трудом схватилась за него когтями, дыша открытой пастью. Две розовые точки над носом тут же сделались красными; кровоточили лапы, спина, шея, плечо, бок и хвост. Пока Тарка был среди гончих, он не ощущал ни страха, ни боли, все его чувства, все силы претворялись в движенье с единственной целью — спастись. Теперь, в соленой воде, раны засаднили. Он лежал с четверть часа неподвижно, со страхом прислушиваясь, не раздастся ли голос Капкана.

Но гончих не было слышно. Вода поднялась еще выше, сняла Тарку с корня и помчала дальше. Он миновал Мышиный карьер и дубняк и теперь плыл меж лугов, вдоль глубокого излучистого русла. По берегам густо рос боярышник, на его нижних ветвях висели сухие водоросли с застрявшими в них веточками, травинками, а иногда — скелетом кролика или птицы. Зацепившись за боярышник, колыхалась в воде ветка куманики, причесывала колючками накипь прилива. Выше рос горицвет — его нежные бледные венчики поднимались на высоких стеблях с мертвых пней, некоторые уже поломанные и поникшие, втоптанные в грязь и погрузившиеся в сон.

Река кружила, неуверенно петляла по мягким пастбищам. Тускло поблескивала приливная волна, серо-коричневая, в желтых крапинах, как тюленья шкура. В иле, по сторонам, лопались пузырьки. Волна вынесла Тарку к середине последней доступной морю излучины и застыла, как мертвый тюлень. Начинался отлив. Тарка вылез на мелководье, где по камням журчала пресная вода, и подошел к двум скалам, покрытым зеленым водяным мхом. Там он сел и, попив, чтобы выполоскать из пасти соль, принялся зализывать раны. На траву легли длинные тени, высоко над долиной разносился еле слышный визг стрижей, с нетерпением ожидающих захода солнца, когда они начнут свои таинственные звездные игры.

За тем местом, куда достигал прилив, круто уходили в воду голые земляные откосы, лишь наверху бахромой нависала трава. Выглядывали из земли проростки недотроги. Качались под вечерним ветром зеленые ивы. Тарка шел под берегом по сухой гальке и чистым песчаным промоинам, пока не добрался до корней высокого дерева в дальнем конце рябившей водоворотами заводи. Он заполз в темноту, на сухой выступ корня, и заснул.

Когда Тарка, вялый, голодный, с онемевшим телом, вышел из своего убежища, на высоком майском небе сквозь ветви уже посверкивали звезды. У зеленых скал вода низвергалась десятками прозрачных струек. Тарка пробежал верхом до следующей излучины, спустился к реке, пересек мель и поднялся на противоположный берег. Он сделал петлю, которая вывела его к железнодорожной насыпи, пролез сквозь низкую живую изгородь из кустов боярышника, взобрался по откосу к рельсам и пошел по деревянным шпалам, чтобы вонь машинного масла, гудрона и гари перебила его запах, если гончие нападут на след.

14

Когда под пчелиными ножками качаются колокольчики вереска, а вокруг зеленых колючек утесника обвиваются красноватые шнуры повилики, высасывающей из него сок, это значит, что в Эксмуре лето. Плоскогорье овевают ветры, где так привольно соколам, коршунам и сапсанам; одевают покровом кустики черники, лишайник, папоротник и — по оврагам — замшелые деревья, где так привольно лисам, барсукам и благородным оленям; окропляют дожди и орошают горные реки, где так привольно выдрам.

Вересковые пустоши и болота Эксмура видели солнце еще тогда, когда красным шаром с неровными краями оно катилось в клубах первозданных испарений, не похожее на растущий по склонам одуванчик с ослепительными лепестками-лучами. Почва в здешнем краю скудная — лишь прах умерших животных и растений. Дожди ручьями возвращаются к нижним склонам, к пастбищам и полям укрытых от ветра долин, к приютам людей.

Тут привольно оленям, барсукам, лисицам, выдрам и сапсанам, безжалостно губящим все, что вырастил человек, — и растения и домашних животных, все, что он накопил, поколение за поколением, и предназначил себе; поэтому их убивают. С появлением железа и пороха война против самых крупных губителей подошла к концу; все они — саблезубые тигры, медведи, волки — в этих краях исчезли, и остатки их костей лежат на скальной породе, возникшей здесь при сотворении мира, под лишайниками, мхами и травами или в музеях городов. Некогда сам добыча, затем охотник, добывающий себе этим пропитание, теперь человек охотится на досуге. Среди всех тех, кого жизнь вынуждает возделывать поля, разводить скот и держать птицу, у диких животных, оставшихся в Эксмуре, почти нет друзей, которые беспокоились бы об их судьбе. Фермеры, дай им волю, уничтожили бы поголовно всех хищных пернатых и зверей, их не трогает, что бессловесные твари — детища той же земли, что и люди, не огорчает мысль, что они могут исчезнуть навсегда. У охотников нет жалости к животным, которых они убивают в отведенный для этого срок, и к тем, которые погибают по их вине, лишь бы ничто не помешало забаве, естественной, как они полагают, для человека. И поскольку они лишены этого неразумного, на их взгляд, инстинкта, они не понимают и презирают тех, кто жалеет зверей. Жалость невозможна без воображения, этого всеозаряющего огня; воображение поднимается над вещным миром, как радуга над землей. Но как ни прекрасна небесная радуга, она не помогает выращивать хлеб.

В центре Эксмура стоит Дубрава — высокая, ныне безлесная гора, где на склонах до самого верха растет одна осока. В начале лета дикий дух этих мест звучит в голосах кроншнепов, которые, взлетев из своих убежищ над головами подруг и птенцов, плывут по ветру на волнах нежной, несущейся ввысь песни. На распростертых, поддуваемых ветром крыльях они медленно падают вниз с мерным и звучным «тлюид-тлюид». Едва не коснувшись земли, взмахивают несколько раз крыльями и, повиснув в воздухе, испускают последние нотки, которые взмывают в небо, как золотые пузырьки. Высокие, важные, с длинными, загнутыми клювами, они неторопливо шагают к своим неоперившимся птенцам, в изумлении стоящим на кочках. Подруга кормит певца, а дети приветствуют его восторженным криком… У кроншнепов редко бывает больше трех птенцов, потому что вороны обычно похищают из каждого гнезда первое снесенное самкой яичко. Только найдя разбитые пустые скорлупки, кроншнепы начинают следить за черными ворами, скрывающимися за горой…

Но вот кроншнеп вздымает крылья и бежит прочь от гнезда; из раскрытого клюва несется переливчатое тремоло, крылья хлопают, и он вновь взвивается вверх, чтобы принести на пустынную землю песню небес.

15

Разбудил его оглушительный собачий рев. Он увидел лапы, с плеском переступающие по мелкому дну, несколько черных носов и свисающие языки. Отверстие было слишком мало, чтобы туда прошла хоть одна голова. Тарка скорчился в ярде от входа, вдавился в холодный гранит. От страшного шума стало больно ушам.

На бурых камнях переката заскрежетали подкованные сапоги, застучали обитые железом острия охотничьих кольев.

— Отрыщь! Капкан! Менестрель! Отрыщь!

Тарка услышал звук рожка, и низкий вход посветлел.

— Отрыщь! Капкан! Капкан! Отрыщь!

КАРТА