Встреча на далеком меридиане

Уилсон Митчел

Американский ученый Ник Раннет приезжает в СССР для совместной научной работы. Его творческая и личная судьба тесно переплелась с судьбой «таких неизвестных» русских. Роман написан в годы холодной войны и для американцев являлся своего рода «окном в Россию».

Перевод — И. Гурова, Н. Дехтерева, Н. Тренева.

1

В давние довоенные дни человеку со специальностью Реннета обычно отводилась лишь маленькая комнатушка в глухих закоулках университета — в ней только-только умещался простой письменный стол, заваленный нацарапанными наспех расчетами и графиками эксперимента, который мог когда-нибудь принести славу его автору. Среди всех этих бумаг обязательно валялись три-четыре письма от других физиков из Калифорнии, Лондона или Рима, подолгу остававшиеся без ответа, потому что он почти не выходил из своей лаборатории — чаще всего голой, похожей на погреб комнаты, где имелось несколько рабочих столов, раковина из мыльного камня и невероятно сложный прибор, с которым он работал в это время, — победа страсти и изобретательности над слишком скудным бюджетом, — прибор столь внушительный, что ни у одного непосвященного не хватило бы духу спросить: «Где тут передняя сторона, а где задняя?»

Впрочем, в те дни, когда многонациональное население мира физиков исчислялось лишь несколькими тысячами человек которые почти все знали друг друга хотя бы по имени, Реннету шел всего двадцать второй год, и он не сознавал, что начало его научной деятельности совпадает с концом целой эры, — эры, когда наука была наукой и еще не стала политикой, дипломатией или войной. В этом отношении он походил на молодого наследника престола, чье первое любовное приключение завершилось в ночь последнего бала перед революцией.

Он и тогда был очень высокого роста — на голову выше всех окружающих, но, несмотря на мальчишескую угловатость, особенно заметную, когда он стоял неподвижно, его походка была быстрой и решительной, в в ней уже начинало проскальзывать своеобразное изящество. Его темные глаза были посажены очень глубоко, и, когда он, сдвигая брови, отрывал взгляд от своего прибора, казалось, что он испытывает невыносимые душевные муки. Как раз в это время он начал коротко подстригать свои поразительно светлые волосы, потому что они были мягкими и тонкими, точно у ребенка, и их не удавалось пригладить никакой щеткой. И уже тогда, несмотря на его молодость, тонкий горбатый нос и длинный подбородок придавали ему сходство с белокурым Мефистофелем.

И по щекам его уже пролегли трагические борозды, словно след когтей после схватки с орлом. Когда он отрывался от своих расчетов и откидывался на спинку стула, его худое изможденное лицо дышало такой серьезностью, было полно такой печали и боли, что казалось, будто он не умеет улыбаться. Однако стоило ему улыбнуться, как в сиянии этой чуть удивленной улыбки исчезали все следы грусти и он становился похожим на озорного мальчишку.

Его лицо таило в себе пророчество уготованной ему жизни. Оно уже было таким, когда он, белоголовый мальчуган, самый высокий и тощий из своих сверстников, играл в футбол в Центральном парке, то и дело заслоняясь от солнца рукой в перчатке; оно было таким, когда он часами сидел в библиотеке МТИ [Массачусетский технологический институт] — по-прежнему самый высокий и худой из своих однокурсников, но к тому же и самый молодой из них — и, расстегнув ворот рубашки, закинув руки за голову, покачиваясь на стуле, изучал новейшие теории Полинга, Слетера и Франка. И так же он выглядел в 1940 году, когда ему предложили исследовательскую работу в Калифорнии и когда никто, глядя на его быструю, уверенную походку, не догадался бы, как он боится, что, если он в первый же день не докажет своей талантливости, его с презрением вышвырнут из лаборатории.

2

Утром Ник вскочил с постели, полный радостного сознания, что наконец-то в его жизни произошел решительный перелом. Вчера вечером с Мэрион он снова обрел способность чувствовать, а сегодня утром, после встречи с Гончаровым, он вновь обретет страсть к работе.

Это обещал ему каждый звук, который он слышал: журчание душа, позвякивание тарелок и кастрюль, когда он торопливо готовил себе завтрак, мощный рокот мотора, когда он включил стартер. Это обещали ему прохлада солнечного утра и роса, еще блестевшая на бесконечных тщательно подстриженных газонах, мимо которых он мчался в институт. Каждый раз, когда он поднимал глаза к небу, оно становилось все шире, голубее, выше, чище. Он мельком вспомнил, как в приливе отчаяния чуть было не принял накануне предложение Хэншела, и ему захотелось смеяться над собой.

Его чувство к Мэрион было не любовью, а скорее внезапным взрывом удивления и нежности, рождающихся, когда близость срывает все маски, когда тщательно выглаженная одежда, спокойное лицо, отработанные интонации, вежливые фразы — все, что предназначается только для внешнего мира, спадает или сбрасывается, открывая честную наготу, и приходит завершающее ощущение тихого и благодарного счастья, ибо из всех миллионов чужих, поглощенных собою людей, населяющих землю, еще один прибавился к крохотному числу тех, с которыми на протяжении жизни тебе довелось разделить биения своего сердца, зная, что хотя бы в это мгновение их слушает и действительно слышит кто-то другой.

Он стремительно вошел в приемную, думая, что вот сейчас поговорит с Мэрион, но это ему не удалось. У ее стола, очевидно дожидаясь его, стоял улыбающийся человек почти в шесть футов ростом и смотрел на него с бесцеремонным любопытством в веселых серых глазах; его каштановые волосы были причесаны на косой пробор, и это придавало ему несколько педантичный и старомодный вид, словно он сошел с какого-нибудь семейного портрета. Однако в маленьком курносом носе и широкой застенчивой улыбке было что-то мальчишески озорное и симпатичное. Он слегка наклонил голову.

— Доктор Реннет? — спросил он, и американский слух поразило раскатистое русское «р». — Гончаров… Дмитрий Петрович, — добавил он не то по привычке, не то из вежливости, а может быть, подумал Ник, чтобы как-то выделить себя из всех остальных Гончаровых Америки.

3

Весна становилась все прекраснее, но он был так занят, что замечал ее урывками, словно мчался по длинным темным туннелям, лишь изредка оказываясь на свету. Он оглушал себя деятельностью: трижды в неделю семинар в университете по физике высоких энергий, в понедельник днем коллоквиум для младших сотрудников, в пятницу утром совещания с руководителями групп для анализа результатов за неделю — и все это помимо его основной работы, которой он упрямо продолжал заниматься, хотя и не мог на ней внутренне сосредоточиться. На самом же деле он ждал — словно раз и навсегда затаив дыхание.

И все это время любовь стучалась в двери его жизни, моля, чтобы ее впустили. Но он не мог искренне сказать, что отвечает на эту любовь, и потому не произносил слова «люблю», хотя Мэрион его мучительно ждала. Она мужественно пыталась обходиться теми заменителями, которые он предлагал ей — нежностью и привязанностью, — но не могла скрыть, до чего ей тяжело.

— Этого мало, — сказала она как-то ночью у него дома. — Я больше не хочу себя обманывать. Ты ко мне равнодушен, вот и все.

— Без тебя я сошел бы с ума, — сказал он, беря ее за руку. — Ты нужна мне.

— Я нужна тебе, но ты меня не любишь, а я тебя люблю. — Ее голос звучал сердито, но на самом деле это была всего лишь боль и беспомощность. — Так оно и идет. Я только и думаю о том, как нам встретиться. Я готова на что угодно, лишь бы выкроить час или даже полчаса, а для тебя, если я могу прийти — прекрасно, а если нет — тоже ничего. Я тебя не упрекаю, — сказала она с отчаянием. — Ты можешь чувствовать только то, что чувствуешь, но я устала, устала, устала биться головой об стену и притворяться, что в этом счастье. Мне этого просто мало.

4

Через два дня после заключительного семинара в университете, в душный вечер Нику позвонил Хэншел и, сказав, что был у знакомого где-то рядом, попросил разрешения зайти выпить чего-нибудь.

— Я в двух кварталах от вас, — пояснил он, и Нику было неудобно отказаться от встречи, хотя меньше всего на свете ему хотелось провести вечер с Хэншелом. Тот последнее время действовал на него угнетающе.

Пять минут спустя в жарком мраке хлопнула автомобильная дверца, и в кругу света появился Хэншел, улыбающийся, в безупречном летнем костюме из великолепной материи — нигде ни единой морщинки; казалось, он, как ящерица, не только гладок, быстр и скользок, но так же нечувствителен ни к жаре, ни к холоду. Ник в белой рубашке, серых шортах и сандалиях вышел на темную террасу.

— Давайте останемся здесь, — предложил он. На самом деле он просто не хотел, чтобы этот человек входил в его дом. — Здесь прохладнее. Лед и виски вон там, на столике в углу. Вам видно?

— Я забежал попрощаться, — сказал Хэншел, неторопливо опускаясь на стул и наливая себе виски. — Дня через два я еду в Нью-Йорк, чтобы закончить подготовку к отъезду. Я хочу оставить вам свой адрес на случай, если вам понадобится связаться со мной.

5

В Стокгольме он садился в самолет усталый и расстроенный, и ему казалось, что если он начнет анализировать свое состояние, то еще больше устанет и расстроится. Потом он несколько часов просидел, сонно глядя в окно и даже не предчувствуя, что в Москве, едва советский чиновник соберет паспорта, он выйдет из самолета, исполненный жадного и деятельного любопытства ко всему окружающему, словно весь превратится в широко открытые, удивленные глаза. Но теперь откуда-то изнутри в нем поднялась живительная волна энергии. Внезапно все вокруг стало захватывающе интересным — либо потому, что резко отличалось от того, к чему он привык, либо (и это было не менее примечательно) потому, что было точь-в-точь таким же.

На секунду он задержался на площадке приставной алюминиевой лестницы, освещенной жиденькими лучами солнца. Почти под его ногами перед белым зданием аэропорта было обнесенное барьером пространство, заполненное сотнями людей. Через калитку на поле аэродрома вышло человек тридцать советских носильщиков: они нестройной вереницей потянулись за невысокой, бодро шагающей стюардессой, которая с видом школьной учительницы повела их к приземлившемуся самолету. Громкоговоритель, скрипуче подражая человеческому голосу, сообщал об отлетающих самолетах, монотонно повторяя: «Харьков, Ростов, Симферополь. Рейс сто четвертый. Харьков, Ростов, Симферополь!»

Ник смотрел на толпу. Это были русские: женщины без шляп в ярких летних платьях, мужчины тоже без шляп, некоторые в пиджаках, некоторые просто в рубашках с расстегнутым воротом. Головы поворачивались, руки жестикулировали, тела двигались — он видел все это удивительно отчетливо, а затем, медленно спускаясь по ступенькам, заметил, что почти прямо перед ним через барьер перегибается Гончаров, машет ему рукой, улыбается, что-то говорит своему соседу и тот тоже смотрит на него я улыбается.

Громкоговоритель — на этот раз звонким сопрано — нараспев возвестил о новом рейсе: «Рейс сорок пятый, в Китай… рейс сорок пятый, Ташкент Пекин! Ташкент — Пекин!»

Ник прошел за барьер и погрузился в волны русской речи — звуки барабанили по его ушам слишком быстро, чтобы слагаться в слова, и становились словами лишь через несколько секунд, потому что ему все еще требовалось время на мысленный перевод. Он изо всех сил пытался ускорить этот процесс, чтобы сразу схватить смысл. Словно ему объявили, что отныне он должен бежать, чтобы не отставать от остальных, идущих шагом; однако, проталкиваясь навстречу Гончарову, он чувствовал, что широко улыбается. Их протянутые руки соединились в крепком пожатии.