Посмотри в глаза чудовищ. Гиперборейская чума. Марш экклезиастов

Успенский Михаил Глебович

Лазарчук Андрей Геннадьевич

Андронати Ирина Сергеевна

Он ушел из расстрельных подвалов ЧК. Он сохранил молодость и здоровье до наших дней. Он сберег талант, и в этом вы можете убедиться сами. Но за все это ему пришлось дорого заплатить. Опасности поджидали его на каждом шагу. И если бы не боевые товарищи, разве смог бы он посмотреть в глаза чудовищ? Пережить гиберборейскую чуму? Пройти из конца в конец земли под страшный для непосвященных марш экклезиастов? Рыцарь Музы. Отважный Лирник. Николай Степанович Гумилев. Романы о нем по праву можно отнести к жанру живой и даже "мгновенной" классики. Впервые под одной обложкой - легендарная фантастическая трилогия! Содержание: 1. Посмотри в глаза чудовищ 2. Гиперборейская чума 3. Марш экклезиастов

Андрей Лазарчук, Михаил Успенский

Посмотри в глаза чудовищ

Часть первая

1

Конец света, назначенный, как известно, знаменитым конотопским прорицателем безумным арабом Аль-Хазредом на седьмое января, не состоялся.

«А может, и состоялся, подумал Николай Степанович, глядя на заснеженную и промороженную до неподвижности тайгу. Что, если по всей земле стоят сейчас такие же холода, стены утонувшего в зарослях краснокаменного храма в верховьях реки Луалабы покрыты мерцающим инеем, ставшие стеклянными лианы крошатся со звоном под тяжестью снега и осыпаются на гранитной твердости торфяник, необозримые бегемотьи стада превратились в россыпи заиндевевших валунов, и башня Беньовского на Мадагаскаре неразличима на фоне внезапно побелевших гор.»

– Вот так, значит, прямо и пойдешь? – вкрадчиво поинтересовался один из пилотов-вертолетчиков, пожилой, мордастый, наглый, выживавший в свое время по охотничьим заимкам прежнего беспредельного владыку беспредельного края.

Владыка любил, отохотившись и разогнав прочую челядь, выпить с пилотом и пожаловаться ему на раннюю импотенцию.

2

Все началось совершенно невинно дней десять назад – как раз накануне Нового года.

– Коля, – Аннушка как-то непривычно смущенно посмотрела на мужа, – я должна сказать тебе одну вещь.

– У нас будет любовник? – поднял бровь Николай Степанович.

– Нет, но что-то вроде. В общем, я пригласила Лидочку.

Промедление смерти (Петроград, 1921, август)

– Гумилев, поэт, на выход!

– Нет здесь поэта Гумилева, – сказал я, вставая с нар и закрывая Библию. – Здесь есть поручик Гумилев. Прощайте, господа. Помолитесь за меня, – и я протянул книгу редковолосому юноше в студенческой тужурке.

– Руки-то за спину прими, – негромко скомандовал конвойный, вологодской наружности мужичок, окопная вошь, не пожелавшая умереть в окопе. Он не брился так давно, что вполне мог считать себя бородатым.

В коридоре нас потеснили к стене двое чекистов, тащивших под локти человека с черным мешком на голове. Один из чекистов был женщиной. Впрочем, чему удивляться, если дочь адмирала Рейснера пошла по матросикам? И эта, должно быть, какая-то озверевшая инженю из альманаха «Сопли в сиропе». Я проводил их взглядом. Было в этой новой русской тройке такое, что заставляло провожать ее взглядом.

Очень дико выглядят женщины в коже и мужчины в галифе без сапог…

3

На восьмом или девятом по счету руме Николай Степанович решил наконец остановиться. Было ясно, что его предшественник методично обшарил все точки и забрал (или уничтожил подчистую) все ампулы с ксерионом. Да и черных свечей, надо сказать, оставалось не так уж много.

– Ты, наверное, думаешь, что мы проиграли? – спросил он Гусара.

Пес наклонил голову. Глаза его ничего такого не выражали.

– Нет, брат, мы не проиграли, – сказал Николай Степанович. – Мы даже еще по-настоящему и карты-то не сдали. Вот скажи-ка, любезный, где привык русский человек искать правды, спасения и защиты? В столице. Ergo, в Москве. Так мы и двинем в Москву…

4

Они расположились на базарной площади древнего греческого города Керкенитида и стали ждать ночь. Облака, просвеченные розовым заходящим солнцем, очень медленно плыли – слева направо…

Здесь при желании можно было без опаски развести небольшой костер: с земли огонь в раскопе не будет виден, а сверху смотреть некому, потому что боги от Земли уже давно и навсегда отвернулись. Дым развеивался бы в воздухе легким вечерним влажным ветром, а запах его неизбежно заглушила бы лютая вонь от целебного грязевого озера.

– Давно, видно, тут археологи не бывали, – сказал Коминт.

– Так ведь их сюда и не пустят, – сказал Николай Степанович, – пока в Киеве не постановят, от кого древние греки произошли: вiд хохлiв чи вiд москалiв…

Часть вторая

1

Здравствуй, Коленька!

Наконец мы пришли в себя и как-то отдышались. Почти сутки в самолете – я даже не думала, что это так тяжело. Буэнос-Айрес – очень красивый город, но я его видела, как в тумане. Степка, и тот оказался крепче меня. Он потерялся было, но через час его привели цыгане. Как они любят Илью, ты не представляешь! Илья решил, что безопаснее всего нам будет ехать с ними. На меня надели десять юбок, повязали голову красным платком – можешь себе представить меня в красном платке? С ними мы и доехали до Нуэва-Уэски. Уэска, как я узнала, вовсе не испанское слово, а искаженное белорусское «»вёска«, что значит »деревня". Все тут считают, что я твоя дочь, а Степка, соответственно, внук. Я никого не пытаюсь разубедить.

Здешний алькальд, дон Фелипе, а по здешнему – дзед Пилип, очень обрадовался, что я могу преподавать русский язык, потому что жители здешние объясняются на странном наречии, состоящем из русских, белорусских и псевдо-испанских слов. Так что с будущей недели я приступаю к работе.

Места здесь красивые дивно! Холмистая степь, поля. Сады такие, что нам и не снилось. Второй урожай черешни, Степка живет на дереве. Река неширокая и холодная: горы близко. Их даже видно в хорошую погоду. Через речку немецкая деревня, к ним мост. У моста сидят индейцы, торгуют. Я уже не удержалась и купила себе совершенно безумное пончо. Мне все кажется, что я сплю. Когда читала Борхеса, было такое же ощущение и такие же картины возникали перед глазами.

По дымному следу. (Из рассказов дона Фелипе)

– Мать моя женщина, как вспоминать начинаю, так очко и по сю пору играет.

Взяли нас в парашютисты в тридцать пятом, Осоавиахим, бортюхи драные, так бы всех без парашютов и покидал бы вниз… Я-то коренной москвич, а они откуда попало. В основном из деревни. В четыре утра встаем, в пять на поле, в шесть прыгаем, в восемь на завод. А ты думал! Еще срок тогда за опоздание не придумали, чинга их мадре, а остальное уже все было. И вот мы, молодые дубы, надрывались: да и не только дубы, девки тоже скакали с небес, как лягвы в ведьмин день. Сколько их поубивалось – страх. Да которые и не поубивались, от тех тоже толку мало было… да. Вот. А потом отобрали из нас, скакунов, полторы сотни. Энкаведе отобрало. Ну, с моей-то пролетарской анкетой вопросов не было.

И – стали готовить отдельно. На Кавказ увезли, в Боржом. Раньше вода такая была… И вот после этой их подготовочки осталось нас из полутора сотен всего-то шесть десятков. Остальные кто побился, кто померз. Потому что без привычки…

Так вот готовили, не в пример… Потом вернулись в Москву, в Монино. Там лагерь наш был. Еще две группы туда же прикатили: их отдельно от нас натаскивали.

Короче, собралось нас двести гавриков. И вот в тридцать шестом уже, в начале года, приезжает к нам товарищ Агранов, большой руки чекист, сперва рассказывает про дружбу свою с Маяковским, декламирует поэму «Хорошо!», а уж потом и начинает проводить настоящую политграмоту.

Между числом и словом (Гималаи, 1936, апрель)

– И как же, господа, вы намерены выбираться отсюда? – спросил я командиров.

Мы сидели втроем вокруг примуса в наспех вздернутой палатке. Снаружи доносились характерные звуки: пехота окапывалась. От главного неприятеля, от мороза. Снежные ямы позволят дотянуть до утра:

– Как пришли, – коротко сказал Отто Ран.

– А вы? – я посмотрел на Хомчика. – Будете ждать самолетов?

Он не ответил. Вояка он был смелый и решительный, только война оказалась не такой, а совсем чужой. Берег своих «красных магов» товарищ Агранов, отыгрывался на русских мужиках: авось выкрутятся.

2

Ведьма жила бедно. Домик ее, черный и приземистый снаружи, изнутри был нелеп и тесен. И лишь огромный серый ковер, спускающийся от потолка, застилающий пол и подвернутый до середины противоположной стены, говорил о прежнем достатке.

Воздух внутри стоял смрадный и плотный, как протухший студень. Здесь и жить-то было тошно, а уж умирать – тем более.

Кроме ковра, в доме ничего не было. Старуха лежала, укрытая пестрым тряпьем, на топчане, ножками которому служили кирпичные столбики. В углу у печки навалена была куча угля. Кошка – естественно, черная – бросилась к гостям в надежде выпросить еды.

– Соседка иногда помогает, – объяснила Светлана.

Промедление смерти. (Мадагаскар, 1924, декабрь)

– Именем Творца, Вечного и Неназываемого, принимаю на душу свою часть ноши тех, чьей мышцей держится свод мироздания, и клянусь никогда, ни по доброй воле, ни по злому умышлению, не слагать с себя взятой тяготы. Клянусь чтить моих Учителей и Наставников, старших братьев и отцов, и повиноваться им во всем. Клянусь уважать равных мне и тех, кто ниже меня, любить их и учить всему, что превзошел сам. Клянусь хранить тайну, доверенную мне, и не разглашать никому и никогда смысл Слов и Знаков, могущих изменить природу Мира. Клянусь гнать и преследовать зло во всех его воплощениях, и прежде всего в себе самом. И когда грянет последний бой, клянусь быть там, куда поставит меня воля Тех, кто старше меня, и быть стойким до конца…

Примерно так я перевел то, что произносил нараспев следом за Учителем Рене.

Позже я переложил эту клятву в стихи и включил в третью книгу «Начала» – в «Послушника».

Испытания перед посвящением, которых так страшились мои младшие братья, я преодолел сравнительно легко. Да и то сказать: человека, пережившего гражданскую войну в Петрограде, тьма, холод и голод ни удивить, ни сломать уже не смогут. А всяческие «искушения святого Антония», насылаемые безжалостными экзекуторами, мне иногда удавалось даже развеивать самостоятельно: уроки Брюса пошли впрок, да и природные способности у меня, как выяснилось, были изрядные. Старшие Учителя, в отличие от незабвенного моего директора гимназии Иннокентия Федоровича, никаких поблажек никому не давали и вообще старались никого не выделять, дабы не возбудить ни в ком зависти, легко могущей вывести новопосвященных на черную тропу.

И вот мы, преодолев за сорок дней символический путь от рождения до смерти, как бы рождались вновь для иной жизни. В пещере не было никаких устрашающих изображений, зловещих факелов, человеческих черепов и прочего излюбленного профанами реквизита. По очереди мы выходили из подземелий предыдущей жизни на крошечную терраску. Напротив, отделенный пустым пространством, стоял вырубленый из белого камня постамент в виде древнего города, обвитого по стенам девятью кольцами тяжелого змеиного тела. На стенах стояли Учителя и гости, все в белых одеждах, освещенные голубым газовым светом. Оставалось последнее, самое трудное для меня испытание: пройти к ним над разверзшейся внизу пустотой (были видны даже далекие звезды) по каменному мостику в две ладони шириной.

Часть третья

1

Они сидели в лаборатории Брюса и разбирали третий сундук. Искомого пока не было. Подходила к концу вторая неделя поисков.

– Странно, что о происхождении системы румов так ничего и не известно, – сказал Костя, поправляя повязку на лбу. – Ни в одном источнике, – он показал на гору просмотренных книг.

– Древние умели хранить свои тайны, – пожал Николай Степанович плечами. – Да и наверняка эти сооружения старше всех сохранившихся книг раз в сто.

– И устных никаких преданий?

По дымному следу. (Где-то под Моншау, 1945, январь)

Они ломились сквозь кусты, как лоси в гон.

– Дядя Ник… – Крошка Нат жарко дышал мне в ухо. – Ну дядя же Ник…

– Ш-ш, – сказал я. – Это не джерри.

Они выпали на полянку перед нами и действительно оказались не немцами: канадский сержант, рыжий детина двухметрового роста, и негр в форме американского танкиста. Это он и шумел. Вряд ли его обучали неслышно ходить по лесу…

– Эй! – негромко позвал я. – Не стрелять, свои!

Отто Ран БАЛЛАДА О ПЕПЛЕ (1944-45гг)

Валькирии – бабы ленивые, и они не спешат к месту битвы.

А уж на самоубийц они тем более не обращают внимания.

Поэтому маленькому Адольфу пришлось на своих коротеньких ножках самому топать до Вальхаллы.

Без всякого удовольствия встретил его Вотан.

2

– Нашел, – вдруг очень спокойно сказал Костя и встал. В руках его был переплетенный в рыжую кожу нетолстый том in octavo.

– Не открывай, – предупредил Николай Степанович.

– Что я, маленький? – усмехнулся Костя.

Книга была неожиданно легкая, высохшая, и странно теплая на ощупь.

3

– Надька, цыц, – слабым голосом сказал Коминт. – Тебя тут не: о-о! Полегче, мать, полегче…

– Молчи, слабый мальчик. Хха! – и Ашхен каким-то сложным многосоставным движением повернула его руку – громкий щелчок, будто хлопнули друг о друга две дощечки, Коминт подпрыгнул на стуле и тут же обмяк с блаженной улыбкой. -

Это тебе не топорами бросать в беззащитную женщину…

– Надежда Ко: – начал было Костя, но Николай Степанович жестом велел ему замолчать.

Андрей Лазарчук, Михаил Успенский

Гиперборейская чума

ГЛАВА 1

В первый понедельник апреля 1998 года все пассажиры станции метро «Сокол», неподалеку от которой родился автор знаменитого душедробительного шлягера «Ласточка-птичка на белом снегу», были объяты таким волнением, словно неожиданно для себя приняли участие в съемках очередной серии похождений какого-нибудь Стреляного, Меченого, Уколотого или Ответившего-За-Козла. Если не брать в расчет именно нарочитые зрелища, то привлечь в наши дни внимание честной публики к любого рода инцидентам довольно трудно: мужчины, как более ответственные, стремительно отворачиваются, смотрят под ноги и на плафоны, устремляются без необходимости в переходы и забиваются в щели настолько узкие, что потом приходится с немалой силой раздвигать киоски, чтобы вынуть незадачливого уклониста. Женщины же, никогда не рассмотрев толком, в чем, собственно, дело, начинают нести правительство.

Такие уж это были времена: президент воевал с парламентом, а объединившись, они воевали с народом; олигархи гоняли национально-мыслящих предпринимателей и получали в ответ; церковь ополчилась на телевидение, комсомольцы-бомбисты – на статуи; правительству велели пока сидеть в кабинетах, но быть готовым в любой момент переменить место; расходы населения неуклонно превышали его же доходы, а бедность достигла таких масштабов, что деньги вместо кошельков и бумажников привычным стало носить в картонных коробках. А были еще бомжи и чеченцы, братва и нацисты, ОМОН и РУОПП, а также какие-то таинственные, а потому невыразимо страшные «крысятники», – и кто с кем сражался на улицах и площадях, взрывал лимузины, лифты и вагоны, простой обыватель предпочитал узнавать из газет и репортажей мобильного ТВ, где среди репортерш высшим шиком считалось вести репортаж, поставив изящную ножку на голову трупа…

Появление на платформе высокой и крепенькой девицы с рюкзаком за плечами вначале вызвало просто легкий эстетический шок.

Представьте себе центральную фигуру с картины Питера Пауля Рубенса «Союз Земли и Воды», помолодевшую до восемнадцати лет, ростом с центровую баскетбольной команды «Уралочка», одетую в расстегнутую полушубейку из таких соболей, что даже некоторые мужчины смотрели не на рвущуюся далеко вперед грудь, а только и исключительно на шубу, не замечая грубости швов и нелепости покроя. На голове, лихо сдвинутая на затылок, чуть держалась огромная соболья же ушанка, к которой сзади пришит был кусок джинсовой ткани, явно взятый с коленки. Достаточно бесформенная юбка в крупную серо-буро-малиновую клетку казалась дикой, и лишь большой знаток распознал бы цвета клана Маклаудов – и, может быть, поостерегся. Но знатоков в толпе не случилось… Ноги девы обтягивали черные сапоги-чулки с лаковыми головками и на чудовищной платформе – ровесники сигарет «Союз – Аполлон» и песни «Арлекино». Но от статей и прелестей девушки взгляд неизбежно переползал чуть назад, на исполинский рюкзак, какого никто из живущих никогда не видел и уже не надеялся увидеть.

Вряд ли создатель этого рюкзака рассчитывал, что его изделие будут использовать по прямому назначению – подобно тому, как мастер Андрей Чохов отливал свою Царь-пушку для вечности, как на цеховых праздниках бондари сооружали невиданные бочки, а сапожники тачали великанские сапоги. Но не только и не столько величиной поражал рюкзак. Десятки карманов и карманчиков, пистонов и клапанов покрывали его в совершеннейшем беспорядке, повсюду болтались концы ремней и шнуровок, кожаные и джинсовые заплаты украшали его, как шрамы украшают лицо бурша. В промежутках между заплатами виднелись чьи-то автографы, и вряд ли они принадлежали людям заурядным. Странная желтовато-рыжая окраска рюкзака вроде бы не бросалась в глаза сразу, но спустя какое-то время начинала вызывать нервный зуд – как будто где-то проводили по стеклу расческой. Довершало картину небольшое почерневшее весло, притороченное к рюкзаку сбоку.

ГЛАВА 2

В молодости зырянская колдунья нагадала царю Ивану Васильевичу, что умрет он в Москве. Из этого, к сожалению, вовсе не следовало, что в любом другом городе царь будет жить вечно. Но Москвы грозный царь, как известно, не любил и в особенно тревожные времена старался держаться от стольного града подальше.

Видимо, именно поэтому венценосный безумец и решил перенести столицу своего государства в Вологду и даже предпринял для этого некоторые меры. Кроме того, из Вологды легче было добраться морским не замерзающим в те времена путем до самой Англии, что и было главной мечтой жизни Ивана Васильевича. Сам он себя русским человеком не считал, возводя свою родословную к римским императорам, а Британия представлялась ему прямой наследницей Рима. Царь грезил стать супругом тамошней королевы-девственницы Елизаветы, регулярно посещать театр «Глобус» и, может быть, даже познакомиться с самим сочинителем Шекспиром. Ему, владельцу и главному читателю одной из лучших библиотек тогдашнего мира, было обидно, что в Англии уже написаны «Гамлет» и «Сон в летнюю ночь», а в его державе свежими бестселлерами считались «Сказка про Ерша Ершовича, сына Щетинникова» да «Повесть о бражнике, како вниде в рай». Оттого он и лютовал над своими подданными – надеялся, видимо, что Шекспир прослышит про его злодеяния и напишет хронику «Кинг Джон оф Москоу», из которой все поймут, что Ричард Третий в сравнении с ним – пацан и хлюпик.

Как бы то ни было, жители Вологодчины сильно встревожились царскими планами. Особенно крепко забеспокоились жители городка Грязовец, которым совсем не улыбалось разделить участь, скажем, новгородцев. Они споро собрались, погрузились на телеги и рванули в Сибирь, далеко обогнав при этом дружины Ермака Тимофеевича. Бежали они несколько лет и остановились только на Ангаре, где и осели, прельстившись красотой пейзажа, природными богатствами и отдаленностью от центра.

Обитал ли кто-нибудь прежде в этих суровых дебрях – неизвестно. Скорее всего, обитал – иначе откуда бы взялись названия поселков Чижма, Тутуя, Пинжакет, Шилогуй, Ёкандра, Большой Кильдым и Малый Кильдым? Ведь не сами же беглецы их придумали.

Самым большим поселением стала Чижма, а насельники ее отныне именовались чижмарями. Чижмари отличались повышенной суровостью, скопидомством и подозрительностью к чужакам, сохранившимися вплоть до наших дней. Еще где-то в середине семидесятых туда прибыли из краевого центра два чекиста с целью тряхнуть молодого местного учителя русского языка – дошли слухи, что он задает детям диктанты по текстам не то Солженицына, не то Набокова. Учитель, на его счастье, как раз именно в это время уехал в краевой центр – повез учеников на смотр художественной самодеятельности. На все расспросы угрюмые чижмари отвечали неохотно и односложно, а к вечеру оказалось, что ночевать командированным негде – странноприимного дома в поселке не имелось, в частные дома под разными предлогами не пускали. Отчаявшиеся рыцари госбезопасности решили скоротать студеную ночь в местном клубе, но там, как на грех, учинены были танцы, и местная молодежь охотно избила непрошеных гостей – не из диссидентских соображений, а просто как чужаков. Страшась позора, посланцы спустили дело на тормозах.

ИЗ ЗАПИСОК ДОКТОРА ИВАНА СТРЕЛЬЦОВА

В 1978 году я закончил Второй Московский медицинский институт и получил распределение хирургом в Грязовец, крошечный райцентр на полпути от Вологды к Великому Устюгу. Время, проведенное в этом красивейшем, но совершенно не пригодном для жизни уголке, запечатлелось в памяти как нескончаемое трехлетнее дежурство без перерывов, выходных и уж тем более праздников. Я был единственным хирургом на пятьдесят километров в округе; кроме меня, в больничке работала свирепая бабка-акушерка и анестезиолог, которого я ни разу за все три года не видел трезвым. Несколько лет спустя, прочитав «Записки молодого врача» Михаила Афанасьевича Булгакова и «Записки врача» Викентия Викентьевича Вересаева, я поразился: то, что изображалось ими как предельно суровые условия, для нас было бы сущим отдыхом. Немудрено, что по истечении срока моей трехлетней каторги (а иначе работа по распределению мною уже и не воспринималась) я воспользовался любезным предложением районного военкома и отправился в Афганистан в качестве полкового врача. Об Афганской кампании написано и сказано много и даже слишком много; я имею по этому поводу свое скромное мнение, которое, похоже, никого не интересует. Многим эта кампания принесла ордена и звания, еще большему числу – раны телесные и душевные. Осознав последнее, я прошел курсы переподготовки и вернулся на второй срок уже военным психиатром. Однако удача отвернулась от меня: я был ранен в плечо случайным осколком реактивного снаряда, которыми моджахеды постоянно обстреливали Кабул, и, вероятно, истек бы кровью прямо на улице, если бы не своевременная помощь моего афганского коллеги Хафизуллы (я очень беспокоился о его судьбе после нашего ухода из Афганистана и падения там светского правительства, поскольку Хафизулла отличался весьма атеистическим и даже циничным мироощущением; в этом я с годами все более становлюсь похож на него; но недавно я с радостью узнал, что он выбрался из-под руин своей республики и сейчас работает в одной из лучших клиник Бомбея). Я перенес четыре операции на левом плечевом суставе и уже шел на поправку, как вдруг свалился от инфекционного гепатита, подлинного бича нашей ограниченной в своих возможностях армии. Две недели я провел в буквальном смысле на грани жизни и смерти, пребывая в полном сознании; и еще несколько месяцев коллеги считали меня безнадежным. В ташкентский госпиталь я поступил, имея сорок один килограмм чуть живого веса. Через полгода я покинул и госпиталь, и армию, которая сочла, что я для нее непригоден более, и направился в Москву.

Сейчас, вспоминая те события, которые изменили жизнь современного мира, я затрудняюсь отделить второстепенные детали от главных, поскольку я убедился наверное, что это лежит вне пределов человеческих возможностей.

Не буду вдаваться в подробности, скажу только: я имел московскую прописку, не имея реального жилья. Мне предстояло на свою скудную пенсию снять угол и заняться поисками приемлемой работы. Развившаяся у меня астения не позволяла пока что трудиться в полную силу, скажем, на «Скорой» или в больнице; найти же необременительное место хирурга или невропатолога в поликлинике пока что не удавалось. Несколько ночей я провел под кровом одного из моих институтских приятелей, но долго пользоваться его любезностью было немыслимо: он жил с женой, двухлетним сыном и тещей в так называемой полуторке, и даже без такого постояльца, как я, им было тесно и нервно.

Однажды, возвращаясь после очередной неудачной попытки устроиться, я почувствовал раздражение и жажду и зашел в грязноватый стеклянный павильон, где торговали скверным разбавленным пивом. Должен сказать, что моральное мое состояние было очень низким, и от сведения счетов с жизнью меня удерживало разве что природное упрямство. Не исключаю, что подсознательная суицидальность толкала меня блуждать ночами по темным пустынным местам и даже задирать всяческих неприятных типов; как ни парадоксально, это всегда кончалось ничем. Меня обходили стороной – или опасливо, или как бы не замечая. Вот и сейчас: я взял пол-литровую банку неприятно пахнущей буроватой жидкости и пригубил ее, не отходя от стойки, с единственным намерением сказать: «Кажется, это пиво уже кто-то пил!» – и выплеснуть дрянь в лицо продавцу, одутловатому парню в пятнистом переднике. Я чувствовал, что мне нужно получить по морде, чтобы на что-то решиться. Я уже почти размахнулся, как меня хлопнули сзади по плечу, и знакомый голос проорал:

– Стрельцов! Иван Петрович! Какими судьбами!

ГЛАВА 3

Появление племянницы Ираиды верхом на белом «Линкольне» застало Коломийца в состоянии крайней взмыленности. Причин тому было немало: и застарелые, как артрит, и свежие, самые гадкие, по которым всегда нужно искать свежее решение, и из них прежде всего – две попытки нападения на охраняемые «Тимуром» объекты. Если бензоколонку пытались выпотрошить какие-то совсем уж дикие джигиты, лишь вчера упавшие с прадедовых гор, то издательство «Энигма» потрогали знающие дело хлопцы. Знающие – и ни в грош не ставящие «Тимура». Необразованные или самонадеянные. А значит, предстояло идти и долго, нудно, до оскомины объяснять, что «Тимур» – он разный. Можно сказать, двуликий. Он может старушкам огороды пропалывать и мелких Квакиных хворостинкой отгонять – а может, внезапно охромев, производить полные опустошения на обширных территориях, чтоб трава не росла…

А может быть – вмазать сразу? Для радикального взвинчивания авторитета и движения фишки?

Отдубасить как следует этих дурачков, покрасить голубой краской и среди бела дня выпустить голяком в скверике у Большого театра…

Да. Но сначала нужно найти.

Впрочем, найти – это довольно просто…

ИЗ ЗАПИСОК ДОКТОРА ИВАНА СТРЕЛЬЦОВА

Подписки о неразглашении отец Сильвестр с нас не взял, но, прихлебывая принесенный с собой отменный коньячок «Ани», честно предупредил, что отлучение – тоже не подарок. Ибо господу совершенно нет дела до того, ходим ли мы в церковь, а вот трепачей он не любит. Ну, просто не любит. И карает сурово.

Дело было и вправду весьма щекотливое: во время пасхального крестного хода с груди патриарха исчезла панагия. Никто не видел, как это случилось, и сам патриарх ничего не почувствовал. Кругом были только свои…

«Чекисты?» – хотел уточнить я, но воздержался.

Поиск, предпринятый командой отца Сильвестра – а возможностей у нее было побольше, чем у МУРа, – не дал результатов. В загранице панагия не объявлялась, в комиссионках – тоже. Ничью блатную грудь она не украшала, и катакомбисты с зарубежниками на своих еретических сборищах не хвалились с пеной у рта таким трофеем.

Короче, святыня пропала.