У нас дома в далекие времена

Фаллада Ганс

Немецкий писатель Ганс Фаллада (1893—1947) вспоминает в этой поэтичной книге о годах своего детства и юности. Он рассказывает об этом времени подробно, очень искренне, смешивая в повествовании подлинные факты и художественный вымысел. Книга проникнута большой теплотой, любовью и тонким юмором.

ГАНС ФАЛЛАДА И ЕГО КНИГА «У НАС ДОМА В ДАЛЕКИЕ ВРЕМЕНА»

Ганс Фаллада принадлежит к наиболее значительным и наиболее своеобразным немецким писателям XX века. Творил он сравнительно недолго. Зрелое творчество Фаллады обнимает всего два десятилетия — с конца двадцатых годов до его смерти, которая последовала в 1947 году в Берлине. Но на эти два десятилетия приходятся крутые повороты немецкой истории — мировой экономический кризис, поразивший Германию больше других стран Запада, затем — приход к власти гитлеровцев, террор внутри страны и преступная война, закончившаяся разгромом и освобождением Германии от гитлеризма. Это время дало себя знать в книгах Фаллады самым непосредственным образом, насытив их сложнейшими проблемами века и острейшими конфликтами. В немецкой литературе трудно назвать другого писателя, книги которого передавали бы чувство зыбкости бытия с такой силой и щемящей тоской, как это умел делать Ганс Фаллада. Но в скрытой катастрофичности существования, которое ведут герои его книг, нет ничего таинственного или метафизического. Писатель-реалист, Ганс Фаллада видел общественную обусловленность судеб своих героев, хотя далеко не все в общественных процессах представлял себе и оценивал правильно. Творчество его проникнуто стихийной силой и не столь интеллектуально насыщено, как у некоторых его собратьев по немецкой литературе, но он больше других владел умением изображать современную ему действительность в движении — дар редкий и примечательный — и в ней жизнь простых людей, рядовых тружеников, которую он познал не умозрительно, а на своем нелегком опыте.

Личная и творческая судьба Фаллады была трудна. Трудными были и его детские годы, хотя они прошли в условиях внешне благополучных и даже привилегированных. Рудольф Дитцен (таково настоящее имя писателя; Ганс Фаллада — псевдоним) родился в семье судейского чиновника в 1893 году в городе Грайфсвальд.

В дальнейшем ему пришлось жить в разных городах, в том числе в Берлине и Лейпциге, куда семья переезжала вслед за отцом, менявшим место службы. Отец его неуклонно, хотя и медленно, поднимался по иерархической лестнице, пока не достиг поставленной себе цели и не стал советником имперского суда. Он стремился воспитать сына в верности своим строгим жизненным принципам. Но неуравновешенный, импульсивный мальчик не хотел или не умел «врастать» в эту устойчивую, мертвящую своим педантизмом действительность и рано оказался в разладе с семьей и школой, а затем и с государством. Непостижимым, казалось бы, образом жизнь постоянно выбивала его из привычной колеи, делала одиночкой, заставляла замыкаться в себе. Фаллада пишет, что, по рассказам матери, он в детстве, по крайней мере, один раз в году бывал тяжело болен. Болезни не могли не сказаться на его неустойчивой психике. Подростком он дважды покушался на самоубийство; второй раз — вместе со школьным товарищем, инсценировав дуэль, и снова лишь чудом остался жив. Он был помещен в закрытое исправительное заведение для несовершеннолетних, из которого вышел в 1913 году, незадолго до первой мировой войны.

В годы пребывания в исправительном заведении Фаллада сделал первые шаги в двух профессиях, которыми будет отныне заниматься всю свою жизнь,— в сельском хозяйстве и в литературе. Он много работал в саду и после того, как был наконец выпущен на свободу (так и не получив диплома о среднем образовании), учился сельскохозяйственному делу; эта специальность впоследствии давала ему необходимый заработок. В те годы он начал пробовать себя в литературе — занимался переводами, сочинял стихи, начинал писать прозу. И та и другая профессия означали окончательный разрыв со средой, в которой он вырос, и если с первой из них отец его примирился, то писательство сына он не одобрял никогда.

Разрыв с высокопоставленной чиновничьей средой не привел Фалладу в ряды тех, кто в годы первой мировой войны и Ноябрьской революции искал реального выхода из противоречий действительности. Непосредственный фронтовой опыт его миновал (в отличие от многих немецких писателей того времени), поскольку по состоянию здоровья он был непригоден к военной службе. Во время войны он вел полубогемную жизнь, в годы инфляции и разрухи нанимался на работу к крупным землевладельцам в Померании, Мекленбурге, Силезии, Восточной Пруссии, был агентом рекламного бюро, репортером, зарабатывал на хлеб надписыванием адресов на конвертах и т. д. В 1923 году Фаллада был арестован и осужден на несколько месяцев заключения по обвинению в растрате, через несколько лет снова оказался в тюрьме. В условиях Германии тех лет это значило превратиться в отверженного, могущего существовать лишь на случайный нищенский заработок. Только к концу двадцатых годов судьба стала милостивее к нему — издатель Ровольт пригласил Ганса Фалладу работать у него консультантом.

У нас дома в далекие времена

Дорогая родня!

Кроме вас, прочим моим читателям на белом свете не так уж важно, придерживался ли автор этой книги скрупулезной точности. Что им, например, тетя Густхен? Гекуба... [1] Но как мне держать ответ перед вами, любимые родичи?! Если вы обнаружите, что историю, приключившуюся с тетей Густхен, я приписал тете Вике, если услышите из уст отца какой-нибудь новехонький анекдот (он же наверняка выдуманный!) и если конец моего повествования о бабушке не соответствует известным фактам семейной хроники,— как я оправдаюсь перед вами?! Неужели вы заклеймите меня архилгуном, бессовестным фальсификатором священных семейных преданий? Неужели вы при встрече на улице не поздороваетесь со мной, не будете больше отвечать на мои письма?.. Нет, не могу допустить такой мысли! Ибо если я погрешил в малом, то в великом был все-таки верен правде. Хотя я и присочинил кое-что, но всеми силами старался передать дух событий. Больше того: я даже убежден, что именно вольность в деталях помогла мне сохранить верность главному. Такими я видел родителей, такими — брата и сестер, а такими — всю родню и всех знакомых. Вы видите их по-иному? Пожалуйста, садитесь, пишите вашу книгу! Мне же дорога моя — как привет исчезнувшим навеки садам детства.

Ваш верный сын, брат, племянник, дядя, шурин, а со временем, надеюсь, и дедушка

Г. Ф.

ПИРШЕСТВА

Званые ужины, которые в седую старину — году этак в тысяча девятьсот пятом — именовали «динерами», приводили моих родителей в ужас, а нас, детей, в восторг. Едва оставались позади рождественские праздники, едва заканчивался прием новогодних поздравлений от швейцара, почтальона, трубочиста, прачки, разносчиков молока и хлеба, печатавших свои вирши на цветной бумаге и получавших за это по некоей таинственной таксе вознаграждение в сумме от двух до десяти марок, как мама принималась — сперва осторожно, а затем все настойчивее — напоминать отцу:

— Артур, пора бы уже подумать о нашем динере!

Отец поначалу лишь отмахивался:

— Слава богу, еще есть время!

Спустя день-другой он вздыхал, потом соглашался:

ПОРКА

Мой отец, как я уже рассказывал, не считал полезным бить детей. В вопросе наказания он действовал, как гомеопат, лечил similia similibus, подобное подобным, и мог быть вполне довольным результатами своего метода воспитания, приписав успех то ли самому методу, то ли нам, детям. Но однажды мой «старик» все-таки всыпал мне от души, и это единственное событие произвело на меня столь глубокое впечатление, что я помню его по сей день во всех подробностях.

Было мне тогда лет десять — одиннадцать, и был у меня закадычный друг Ганс Фётш, сын нашего домашнего врача. Мы с ним, правда, ходили в разные школы, но после занятий целые дни торчали вместе; в ущерб домашним урокам мы клеили из картона и цветной бумаги великолепнейшие рыцарские доспехи, мастерили боевые украшения индейцев, вдохновившись строго запрещенными нам книжками Карла Мая

[7]

, и зачитывались еще более запретными выпусками о похождениях Ситтинга Булля и Ника Картера

[8]

. Выпускам этим не было конца: сто, двести, триста брошюр... Все наши карманные деньги уходили на них.

Надо сказать, что в те годы я был необычайно благовоспитанным мальчиком. Мне помнится, как я, к вящей досаде Ганса Фётша, упорно отказывался дать ему одну из этих бульварных книжонок по той лишь причине (в которой нипочем не хотел сознаться), что у героя в пылу гнева вырвалось слово «заср....». Мне было стыдно за моего героя, стыдно перед Гансом Фётшем.

Правда, автор сделал попытку обелить героя, поспешно заверив, что тот выразился так сгоряча, возмущенный до предела низостью своего противника, тем не менее моя скромность была оскорблена. Если подобные выражения допускает мошенник, еще куда ни шло, но герой!..

А вообще мы с Гансом Фётшем отлично ладили. Это был не очень разговорчивый мальчик с трезвым, практическим складом ума; когда я принимался фантазировать, он выслушивал мою болтовню и старался любую новую идею, родившуюся в моей вечно что-то изобретавшей башке, не откладывая, осуществить на деле. Обе пары родителей одобряли нашу тесную связь. Мой отец, вероятно, рассчитывал, что она умерит пылкую неуравновешенность его сына, а доктор Фётш надеялся, что его тихий мальчик станет живее. Встречаться нам и вовсе было удобно — Фётши, как и мы, жили на Луипольдштрассе, только на ее южной стороне, которая в те времена еще не была полностью застроена.

ШКОЛЯРНЯ

В школе, или в школярне, как мы ее называли, я играл в то время весьма незавидную роль. Ходил я в гимназию принца Генриха на Груневальдштрассе, считавшуюся тогда гимназией высшего разряда, а под этим следует понимать, что там протирали штаны за партами главным образом сыновья офицеров и чиновников — потомственных дворян, а также мальчики из богатых семей. Мои же родители были людьми необычайно бережливыми, поэтому, когда мне случалось протереть штаны, мама не покупала новые, а накладывала на зияющие дыры крепкие заплатки. Но поскольку у нее часто не было подходящего материала, то без особых колебаний в дело шли инородные лоскуты. С тех пор прошло добрых тридцать пять лет, но я, как сейчас, вижу перед собой эти злосчастные штаны: темно-синие, фирмы «Блейль»

[17]

, с красующимися на них серыми заплатами.

О, сколько издевательств и насмешек претерпел я из-за этих штанов! Дразнили меня, разумеется, не «знатные» одноклассники. Те благородно не замечали дефекта, но сразу же перестали замечать и меня самого. Если я их о чем-либо спрашивал, они отвечали сухо, с пренебрежением и надменностью, что меня глубоко огорчало и возмущало. Зато другие, те, что из породы не волков, а койотов,— как откровенно и нагло они надо мной издевались! Был среди них верзила по фамилии Фридеман — ростом выше меня на голову, на уроках отличался полнейшим невежеством, трижды оставался на второй год, но кое-что эта каналья умела превосходно: мучить меня!

Когда наступала большая перемена, которую мы были обязаны проводить на школьном дворе, верзила Фридеман, пользуясь тем, что я был намного слабее, затаскивал меня в какой-нибудь угол, более или менее скрытый от глаз надзиравшего учителя, и заводил разговор на тему штопки и шитья. Вскоре мы оказывались в центре полукруга слушателей, «аристократы», естественно, держались на заднем плане. Особенно меткие остроты встречались хохотом и аплодисментами, вдохновлявшими моего истязателя на новые подвиги.

Мне никогда не забыть, как я стоял, зажатый в каменный угол, бледный, хилый, доведенный до отчаяния. Все школяры наслаждались пятнадцатиминутной свободой, для меня же она была мукой. Каждый раз я вздыхал с облегчением, едва раздавался звонок на занятия. Я пытался хитростью ускользнуть от своих мучителей. Но, видно, не таким уж я был хитрецом! Пробовал в начале большой перемены прятаться в классе, но самое большее через три минуты меня выуживал оттуда какой-нибудь учитель и со строгим внушением отправлял во двор так как нам полагалось эти четверть часа дышать свежим воздухом. Пробовал запираться в уборной, но мой мучитель вскоре меня отыскивал. Он барабанил в дверь до тех пор, пока я не сдавался и не поступал в его распоряжение.

О, как я ненавидел этого дылду Фридемана, его белое прыщавое лицо и наглые бесцветные глазки за очками в никелевой оправе! Когда он своим гнусавым высокомерным голосом принимался расспрашивать меня о моих взглядах на починку одежды! Как я выбираю цвет заплатки, не кажется ли мне, что красный цвет самый чудесный, нет, не кажется? А может быть, зеленый с красным, справа красную заплатку, слева зеленую, и спереди — желтую?.. (Одобрительный рев слушателей.) Ну, а обувь мне, вероятно, чинит папаша — если судить по латке на правом башмаке, то так оно и должно быть. Тут уж ничего не попишешь, бывают семьи целые и бывают залатанные. Хорошо, что в данной гимназии есть представитель лоскутных семейств, один экземпляр в качестве наглядного пособия.

СУДЕБНЫЕ ПРОЦЕССЫ

Отец мой был одержим одной-единственной страстью: юриспруденцией. Судейская профессия казалась ему самой благородной и самой ответственной из всех. Отец его тоже был юристом, и отец его отца, и так далее; насколько подсказывала память и гласили семейные предания, в нашем роду старший сын всегда был юристом; по маминой же линии преобладал пасторский сан. Не мудрено, что отцу очень хотелось, чтобы и я, как старший сын, пошел по его стопам.

Довольно рано отец поведал мне, как он, в ту пору еще воспитанник знаменитейшей «Шульпфорта»

[19]

, пережил дни, когда был основан германский рейх и учрежден рейхсгерихт

[20]

. Как у него еще тогда возникло не только желание, но и твердое намерение стать членом рейхсгерихта, как под влиянием этого решения он построил всю свою дальнейшую жизнь. Когда же я упрекнул его,— в то время отец уже казался мне очень старым,— что все-таки он еще не рейхсгерихтсрат

[21]

, а только камергерихтсрат, отец, ничуть не обидевшись, улыбнулся уголками глаз и сказал:

— Потерпи еще годика три-четыре, сын мой, и ты дождешься этого. Шансы у меня наилучшие, а посему я полагаю, что их взвесят с должным вниманием.

И он оказался прав: мне не исполнилось еще и пятнадцати, как отец стал рейхсгерихтсратом.

Для меня было непостижимо, как этот слабый, то и дело хворавший человек мог с таким упорством придерживаться выработанного им в юности плана. Почти сорок лет стремиться к одной-единственной цели, пусть и осуществимой,— мне это казалось не только невероятным, но и просто скучным. Я постоянно искал что-нибудь новое, с каждой переменой настроения — а они были часты — у меня возникали иные желания и мысли, но надолго их не хватало...