Назым Хикмет

Фиш Радий Геннадиевич

Вместо предисловия

Автору повезло. С того дня, когда Назым Хикмет прилетел в Москву, и до его смерти - двенадцать лет - он общался с поэтом, переводил его, наблюдал, как рождались его замыслы. И все годы вел дневник.

Сколь ни подробны были бы записи, они могли вместить лишь малую часть жизни поэта. Назым Хикмет был связан с тысячами людей на всех континентах Земли - приязнью, дружбой, борьбой, поэзией.

Их судьбы вошли в его жизнь.

Его жизнь стала частью их судеб.

И автор счел необходимым, чтобы в этом первом наброске биографии Назыма Хикмета читатель услышал их голоса.

Память и забвение

Глава, в которой заключенный бурсской тюрьмы вспоминает губернатора Алеппо Назыма-пашу, празднует годовщину китайской революции и знакомится с рабочим Рашидом, в будущем крупнейшим романистом Турции

Сиреневые сумерки стерли очертания теней. За окном на голом, как мертвец, пустыре одинокий тополь, словно аист, застыл в бесконечном немом ожидании. Вершина Улудага скрылась в дымке.

Сейчас загорится фонарь у стены, сведет мир к желтоватому земляному кругу, и она явится, эта удивительная, несравненная, великолепнейшая тоска.

Он опустился на нары. Руки устало свесились с колен. Надо бы пойти умыться - скоро ударит гонг и со скрежетом задвинутся засовы. Но он не двинулся с места.

В коридоре, как обычно перед отбоем, шаркали нервозные шаги. Лавчонки-мастерские вокруг вымощенного камнем внутреннего тюремного дворика опустили ставни и стали положи на забытые сундуки, одинаковые и одинокие в своей печали. Портные, парикмахер, сапожники, зеркальщик, лудилыцики - они арендовали эти мастерские у тюремного начальства - моют у источника руки, струйка воды в нем бьет, как всегда, вбок, все вбок и вбок.

Лица этих людей были знакомы ему лучше, чем свое собственное, жизнь их выучена наизусть с рождений до этой самой минуты, когда вместе с сумерками вот-вот снова явится к нему эта удивительная, несравненнейшая тоска.

 Глава, в которой заключенный бурсской тюрьмы смотрит восьмилетним мальчиком представление теневого театра, на крыше вагона едет в Москву и вспоминает своего учителя поэта Яхью Кемаля

«Ты знаешь мою проклятую беспамятливость. Подробности не удерживаются в моей голове. Между тем подробности так бывают прекрасны. Читая вещи, написанные много лет назад, я радовался, как ребенок. И с волнением жду твоих заметок о нашей прошлой жизни и событиях, послуживших поводом для стихов...»

Опять заела клавиша в машинке. Он поправил ее, задумался.

Действительно, странно устроена его голова. Из всего детства удержала лишь несколько картин. Да и то он не мог бы сказать наверняка, было это с ним самим или с кем-то другим, а он только слышал рассказы об этом. Словно черная пропасть легла между ним, нынешним, и тем мальчиком, который с бьющимся от радости сердцем степенно шагал вместе с дедом по темным улицам Ускюдара. Дед в феске, поверх халата шуба с собольим шалевым воротником. Еле-еле пробивается сквозь деревянные решетки свет из окон домов, нависающих над улицей вторыми этажами. Раскачивается впереди над головой евнуха, освещающего дорогу, разноцветный фонарь, выхватывая из темноты лужи, стволы деревьев. Башмаки вязнут в грязи, а мальчику не терпится - скорей, скорей, может, там уже начали, хотя он знает, что без деда не начнут.

Каким испытаньем детского терпенья был весь этот первый день рамазана! И не оттого, что нужно было соблюдать пост. Взрослые действительно не ели, не пили с рассвета до захода солнца. Но дед не велел мучить детей: два раза в день им выдавали в хареме - на женской половине - по чашке густого белого йогурта, кусочку козьего сыра, по нескольку маслин и жесткой лепешке, хотя ему уже было восемь и пора было приучаться к посту.

Нетерпенье снедало детей по другому поводу. За неделю до рамазана в окне табачной лавки появлялись раскрашенные фигурки из картона, над ними - арабскими буквами - имя актера, название пьесы и пожелание благополучия и счастья всем правоверным по случаю священного месяца рамазан.