Русские инородные сказки 2

Фрай Макс

Это вторая книга современных авторских сказок, составленная известным писателем и культуртрейгером Максом Фраем. Жанр сказки не умер, он жив и здоров, хотя и сориентирован сейчас в большей степени на взрослых, нежели на детей.

КАК-ТО ТАК

Александр Шуйский

Дракон

Одно хорошо: ест он, кажется, все, ну то есть все, что пахнет едой, он вообще неприхотлив в этом смысле — сахар так сахар, колбаса так колбаса. Свиристит радостно и утробно на все подряд, чирикает, как целая птичья лавка. Это он отогрелся и теперь доволен, а когда я подобрал его, мокрого, грязного, с рваными дырами в зеленых крыльях, он шипел, плевался искрами и норовил укусить за палец.

Он свалился мне под ноги, скатился с неба верхом на голубой молнии, от его усов и гривы пахло мокрой паленой шерстью, я даже не сразу решился выудить его из лужи — я терпеть не могу голубей, особенно поджаренных молнией на лету, а выглядело это именно так, во всяком случае, ничего другого мне в первый момент в голову не пришло. Ливень как раз вознамерился стяжать себе славу потопа, вся Петроградская сторона тонула в пенном потоке воды, сквозь него осторожно пробирались сразу ставшие неуместными автомобили, их габаритные огни означали ватерлинии, а на лицах водителей читались недоумение и неуверенность. Я давно уже вымок с головы до ног, шлепал босыми пятками по лужам, и Владимир-на-Мокруше одобрительно поблескивал мне тусклым крестом сквозь сплошную пелену дождя. Молния прошила небо, прошла сквозь дождь стремительным ударом, клюнула в мокрую траву у самых моих ног. Я отскочил, а из травы раздалось громкое и злобное шипение — он бил крыльями, выгибал шею, раздувал крохотные ноздри и скалил четыре ряда белых щучьих зубов, а я стоял и таращился на него, словно никогда в жизни не видел драконов с голубя размером, в желто-зеленой чешуе и отвратительном настроении.

Я принес его домой, злого, дрожащего, икающего от холода и унижения, за полчаса пути я был искусан весь, кожаный рюкзак, куда я его в итоге засунул, нехорошо дымился и еле дотянул до моей Четырнадцатой линии. В доме он немедленно уселся в старый «стетсон», повозился, поворчал, прожег две дыры в фетровых полях, успокоился и заснул. Через час проснулся, долго и тщательно чистился, шипел на любопытствующих кошек — младшая все пыталась потрогать его лапой и едва не лишилась усов, — а потом принялся стаскивать в свою шляпу разный блестящий хлам — обрывки цепочек, немецкие и израильские монетки из глиняной миски на холодильнике, стеклянные бусины, даже куски латунной проволоки и фольгу от шоколадки. Обсохнув и устроившись так, как ему хотелось, он немедленно сменил гнев на милость, зачирикал, запищал на все лады, словом, потребовал есть.

Вот только накормить его, несмотря на всеядность, оказалось тяжеловато. Он так и пищал весь день, что бы я ему не подсунул — хотя съедать съедал, не капризничал. И тогда ближе к вечеру я скормил ему свой страх высоты — подумал, на что мне эта штука, совсем ведь я ею не пользуюсь, чего уж тут. Он съел, облизнулся и разом вырос, с колбасы у него так не получалось, даром что докторская, вполне себе приличная колбаса. Я отойти не успел, как он вслед за этой мелочью выудил из меня радость запаха лип — подцепил птичьим когтем и выудил, ловко так, почти незаметно, я даже не почувствовал ничего, а когда почувствовал, подумал, ладно, что ж, если ему так голодно, он, может, никогда не знал, не думал даже, как они пахнут в июле на весь город, особенно после дождя, ведь и запел после этого как-то по-особенному, веселее и осмысленнее как-то. У меня этих радостей — вагон и маленькая тележка, что ж я, не смогу дракона накормить, вон какая радуга на полнеба, чем она хуже липового духа…

И снова он что-то съел, а что — не помню уже, не успел определить, тоже мелочь какую-то, оно и к лучшему, что не помню, хотя обидно немного и неуютно: как это, всю жизнь у меня была эта кроха, а теперь нет и просто пустое место, то есть не так, словно и не было никогда, а чувствуется, что было, как темное пятно на обоях от снятой и унесенной фотографии — невыгоревший прямоугольник памяти, которой уже не существует, да что вы, когда это было, о чем это вы говорите.

О Вере

Она была Малявка из породы Лесных Малявок — побольше жука, поменьше воробья. Как и все Лесные Малявки, она летом собирала золото в старых штольнях и еду в лесу и в огороде, бывало, приворовывала и в человечьих землях — все Малявки, лесные или домовые, великие охотники до сливок и сметаны, а где их самим-то добыть. Зимой — снова вместе со всеми, — отъедалась и отсыпалась в тех же штольнях, приспособленных под жилье. Жизнь ее текла быстро, она уже пережила десять или двадцать долгих зим, когда солнца не было вовсе на черном небе, и считалась вполне самостоятельной Малявкой, никто ей был не указ, хотя советы давали охотно и с толком. Лесные Малявки все такие — основательные, неторопливые, разумные и деловитые. Без спросу в чужую жизнь не полезут — но и не бросят, если что случится.

А с этой Малявкой как раз и случилось. Однажды, обдирая низкие ягоды ежевики, она наткнулась на огромное гнездо. Даже не сразу поняла, что это — гнездо, такое оно было огромное. В гнезде сидел единственный Птенец, сидел совершенно неподвижно, такой же огромный, как и гнездо — с хорошую кошку ростом. Но Малявка была уже довольно взрослой Малявкой и сразу поняла, что это — именно Птенец. Где была мать Птенца, оставалось неизвестным, хотя вокруг гнезда виднелось множество глубоких и больших следов птичьих лап. Но ежевичный куст был такой высокий и густой — совершенно непонятно, как птица с такими лапами могла бы добраться до своего Птенца. И как она вообще отложила и высидела здесь яйцо. То, что куст мог просто вырасти вокруг гнезда, Малявке в голову, конечно же, не пришло. Куст был всегда, потому что все кусты и деревья были всегда, она хорошо это знала.

Забыв про дела, она стояла и смотрела на огромного Птенца. А он вдруг медленно-медленно потянул голову вверх, а потом издал долгий, длившийся целую вечность надрывный крик, такой громкий и низкий, что Малявке заложило уши. "Голодный!" — поняла она и побежала добывать снедь. Кто его знал, когда явится мамаша этого увальня, он же может помереть с голоду до тех неизвестных пор.

Она таскала ему самую разнообразную еду несколько лет — и мать действительно так ни разу и не появилась, видно, ее уже в живых-то не было. Как Птенец ест, она тоже ни разу не видела, но утешалась тем, что частично еда исчезает — сахар, куски хлеба, зерно, орехи. До яблок птенец оказался не охотник, а вот мед прикончил мигом, и следа не осталось. Правда, за этими хлопотами Малявка совсем забыла про золото — и на второй год остальные Лесные Малявки заговорили о ней с беспокойством, на третий стали совещаться, а на пятый подошли гурьбой и спросили, не случилось ли у нее чего. Она как раз волокла к гнезду кусок сахара, уворованный у человеков.

Она привела родню и друзей к гнезду и показала Птенца. Тот все так же неподвижно сидел в пуховой подстилке, задрав к небу разинутый клюв.

Последняя из рода

Мать убьет ее.

Просто убьет.

Сколько раз говорила она: никогда никому не позволяй подходить к твоим волосам — с гребнем ли, с ножницами ли, с чем угодно, ничьи руки не должны касаться этого жидкого золота, текучего меда, желтого моря. Ты такой жабенок, говорила мать, волосы — это все, что у тебя есть, можно подумать, что я родила тебя от кого-то другого, ты совсем не в отца, а ведь красивее его на свете никого не было, ну хоть волосы мои, так смотри за ними, смотри как следует, они дорогого стоят. Жабенок, конечно, жабенок и есть — худая, большеротая, скуластая, с с бледными глазами на бледном лице, дурнушка, особенно рядом с матерью, всей красоты и есть только, что волосы. Она слыхала это множество раз, тысячи, сотни тысяч раз, сложно было не запомнить, хотя вообще-то память у нее не слишком хорошая, дырявая, вообще-то, никудышная память.

Кое-что она хорошо помнила — лес и башню, огонь в камине и псов у огня, и мать, расчесывающую ее золотой водопад вечерами. Материнский смех — то ясный и звонкий, как пенье реки у подножия башни, то визгливый и злой, когда она в ярости гнала от себя псов, огромных поджарых псов, исполнявших любое ее желание, трусивших перед ней, как свиньи перед Цирцеей, у них были на то все основания, у этих больших, лохматых кобелей, они все еще рассчитывали на то, что когда-нибудь снова станут людьми, но мама смеялась и говорила, что пес — самый благородный облик для вонючих похотливых козлов, и тут она не могла не согласиться с мамой, потому что уж конечно лучше быть псом, знакомым, лохматым веселым псом, чем непонятным вонючим козлом. Но визгливых ноток в мамином смехе боялась, как и псы, убегала в лес, пряталась, спала в кучах осенней листвы. Потом мать спохватывалась, вспоминала о ней, посылала псов, но их и посылать не надо было, матери они боялись, а ее любили, ее вообще любило зверье, ни разу никто не укусил и не поцарапал, они прибегали за ней, звали, вели домой, и мать, бранясь, осторожно вычесывала листья и мусор из ее золотых волос, повторяя, что раз больше ничего нет, так хоть это надо беречь, а не валяться неприбранной в сырой листве.

А вот войны людские, сколько их ни было вокруг — не помнила вовсе, запомнила только последнюю, потому что с нею в лес впервые пришла зима. Мать все меньше смеялась и все больше визжала, люди теснили лес все настырнее, все выше поднимались по реке, мать уже не превращала их в псов, а просто убивала, и лес стал неприятный, хотя на диво разросся на могилах, нехороший стал лес, тихий, темный и пустой, и мамин Зверь не выдержал и ушел, он и так-то появлялся очень редко, он не любил собак. И, когда в лесу впервые настала зима, она поняла, что Зверь ушел навсегда. Если только его не убили люди — люди всегда охотились на таких, как он, в башне висела даже пара гобеленов с изображением такой охоты, хотя мама и говорила, что это — чушь, бубенцы эти, флейты, непорочные девы и золотые уздечки, должно что-то случится с лесом, чтобы Зверь вышел оттуда, а тогда уж лови его, если сможешь.

Колокол

Это он ее так назвал — Мария. Крестили ее иначе как-то, как, уж не помнит, а давно ли отзывалась на соседские оклики через двор — акающее было имя, а какое, не вспомнить теперь, отвалилось, как головастиков хвост, как позвал он ее первый раз со скрипящей койки, так и провалилось имя старое, черт украл, должно быть, они прыткие, эти, которые вечно под ногами шастают.

Может, жива была бы соседка, вспомнила бы Мария и имя свое прошлое, и жизнь другую, в которой все было не так, как нынче, но некому было окликнуть, некому напомнить, пусты были дворы, одичалые куры, сперва привычные прятаться, а после снова привычные разгуливать вольготно — только они и бродили по заросшим дворам, шарахаясь вечерами от бесенят. Старое имя, соседка, да и все, кто был в деревне, провалились куда-то вниз, в разверстую красную щель, в ненасытную пасть войны, Мария давно осталась одна в деревне живая, умела прятаться не хуже кур. Линия фронта докатилась до ее деревни, незаметно перевалила и была теперь где-то поблизости, как погост всегда поблизости церкви, но больше далеким грохотом, чем зримой смертью и запустением.

Как и чем жила зиму, за ней весну и лето — не помнила. Она теперь многое не помнила, да и что было с тех воспоминаний корысти — так, ворох прелых осенних листьев, не пригошня самоцветов. Не помнила даже, как приволокла в дом этого раненного солдатика, красивого и томного в забытье своем, как мертвый Христос на иконах. Вся жизнь, вся память делилась надвое — с того, как он позвал ее: "Мария!" — начался новый счет, день первый, а до него были мрак и пустота и только дух Божий носился над волнами.

Ранен он был, нет ли, она не разбирала. Как вволокла в дом и положила, так и лежал он, руки ни разу не поднял. День на третий, что ли, как от его тряпок дурной дух пошел, раздела она его и обмыла, как сумела, и да, крови заскорузлой и грязи на нем было порядочно. А вот так чтобы живая рана, сочащаяся или там что, этого не было, да и не смотрела она, признаться, уж больно страх брал. Отмыла в сумерках до чистого запаха, тем и утешилась. Под слоем грязи оказался он беленький и худенький, в чем только душа держалась.

И зажили они вдвоем, странно зажили, в полутьме и бредовом бормотании, что он, что она. Как будто день и ночь пропали на свете, а вместо них стояли вечные сумерки и только всегдашние бесенята шныряли в этих сумерках под ногами, ища, чего уворовать. Иногда, еще в прошлой жизни, с них польза бывала: увидит Мария, что тащит бесенок в подпол что-то увесистое, надрывается, она его юбкой — ах! — и накроет. Он сквозь пальцы метнется туманом, а брюквина здоровенная или там рыб штук пять на низке — у нее в руках останутся, этого чертенку не уволочь, он только издали весь вечер рожи корчит да мороки всякие подпускает, но Мария к морокам с детства привычная была, вечно ей то дед повесившийся в сенях мерещился, то мать-покойница у колодца. Сколько плюх было за это получено — не сосчитаешь. А как одна осталась да сама себе хозяйка — так и осудить некому.

Друг

Он приходит исключительно по ночам почему-то, уже далеко заполночь может раздаться звонок телефонный — всегда разный, я никогда не могу его вычислить, ни кто, ни с какого номера, хотя все остальные определяются тотчас — и голос, уже забытый с тех пор, как был неделю назад, говорит утвердительно: я зайду ненадолго.

Я не то чтобы вздрагиваю, но никогда не готов к его визитам, всякий раз у меня совершенно иные планы, всякий раз он невовремя, он это хорошо знает, смеется над этим часто — да, не вовремя, я всегда не вовремя, хотя никогда не опаздываю, — и я почему-то смеюсь вместе с ним, хотя что смешного в этой шутке, она здорово пообтрепалась за последние несколько тысяч лет.

Он приходит и садится в кресло, он чешет за ухом моих котов, он смотрит, как я работаю — рисую или пишу. Иногда рассказывает что-нибудь, но чаще просто молчит, и я молчу в его присутствии, нам так уютнее вдвоем друг с другом — молча смотреть ему за моей работой, а мне — за его отдыхом. Что он приходит отдыхать ко мне, это никаких сомнений, у него всегда только два состояния — отдых и работа, а работу его не спутаешь ни с чем, так что я знаю наверняка, гадать не приходится.

Почему-то мне всегда отлично работается при нем, наверное, такой особенный взгляд — пристальный и в то же время доброжелательный, хотя спрашивать его мнения или совета — все равно, что ловить ветер руками, скажет что-то, наполнятся руки ветром — и улетело, утекло сквозь пальцы. Вот только что сказал — а что, уже не помню, и не помню, похвала это была или осуждение, наверное, из-за голоса, у него всегда такой ровный голос, как будто не воздух выходит из грудной клетки, а что-то более плотное, равномерное такое, как поток лавы из вулкана. Иногда он болтает совсем уж беспечно, и мне еще долго после его ухода мстится, что голос остался где-то по углам или, может быть, между оконными рамами, — а на самом деле это шумит просыпающийся город.

Он сидит у меня при свете настольной лампы, пока не начинает светать. И всегда я успеваю больше, чем наметил себе накануне, и к утру так легко становится, словно я заново родился, а не провел ночь в болтовне и посиделках со Смертью.

Алексей Шеремет

Про шахтёра

…и вот некий шахтёр живёт в своей угольной шахте… и от жизни такой, натурально, пребывает он не во вполне здравом уме и в весьма нетвёрдой памяти…

А про ту штуку, что у него на голове надёвана, он и знать забыл. Ну то есть да, временами искорки по стенам мерцают, но откуда этот свет — он не задумывается, и принимает их за природный феномен.

Однако в один из дней жажда новых ощущений приводит шахтера в отдалённый грот, где стены не столь черны… ну, не знаю, скажем, в какой-нибудь там меловой грот, для определённости. И видит наш шахтёр на одной из дальних стен круг белого света, подобный проходу в счастливую шахту, о которой он слышал от стариков. Он бросает свой молоток и бредёт туда, не веря своему счастью. Круг становится всё меньше и ярче, и глазам уже больно смотреть. Наконец он добирается до стены, садится подле неё, слёзы бегут по его покрытому угольной пылью лицу (должно быть, от нестерпимо яркого света), и шахтёр бормочет что-то своё, шахтёрское, и трясёт головой, и ответная пляска теней представляется ему обещанием, и кажется ему, что часть этого прежде невиданного им света перешла на него, и оттого он счастлив, и боится отвести взгляд, чтобы не исчезло это чудо…

Ну а про тот фонарь, что примотан к его каске с самого рождения, он, само собой, и не вспоминает.

Поиски Мастера — план-конспект

Некий Ищущий озабочен поисками Живого Мастера.

После десяти лет посещений разнообразных эзотерических семинаров и мест силы он начинает подозревать, что делает что-то неверно. Вероятно, рассуждает он, истинные Мастера — люди непубличные, обитающие в социуме под маской простого человека. Может быть, какой-нибудь торговец пряностями на центральном рынке или водитель маршрутки, с которым он видится каждую неделю — на самом деле Просветлённый, который не считает, что просветление накладывает обязанность носить белую чалму или, того хуже, ходить по снегу в одних трусах.

Рассуждая в подобном ключе, наш Ищущий приходит к выводу, что распознать своего Мастера он сможет по какому-то действию, свидетельствующему о степени внутренней свободы; в какой-либо ситуации, в которой люди обычные поведут себя согласно привычному уложению, и только Мастер поступит иначе, поскольку уложения не имеют над ним власти.

В этот момент взгляд его падает на объявление подле железнодорожных касс (он как раз собирается ехать в какой-нибудь Омск на очередной семинар): стоимость билетов на новогодние поезда снижена в два раза.

"Кто же поедет на поезде в Новый год?" — удивляется Ищущий, — "Разве что какой необыкновенный лузер или… или… Ага!"

Сказка о Луне

К Императору является некий Учёный и подаёт прошение об упразднении Луны.

Основания: Луна освещает путь скарбокрадам и любодеям; вызывает приливы, вредящие мореходам, и меняет настроение женщин, отвлекая мысли воинов от служения Государю; ведьмы напускают порчу, а злые колдуны укрываются от милосердного правосудия Императора исключительно благодаря силе Луны.

Император разумно сомневается в возможности подобного мероприятия и, соответственно — в здравости рассудка явившегося.

Учёный знакомит Императора с тайным знанием: оказывается, существование вещей находится в сложной взаимосвязи с нашими мыслями о подобном существовании. Простые вещи могут существовать сами по себе, подкрепляясь случайной мыслью раз в шестьдесят лет. Вещи и люди, о которых все забыли, постепенно развоплощаются. Существуют непростые вещи и существа, которые при обычном порядке не могли бы быть — но существуют благодаря тому, что многие о них думают и вожделеют их. Таковы клады и драконы. Наконец, существуют чудеса, подкрепляемые верой в них всех подданных Императора. Таковы Демоны и Луна. В совершенном мире не может быть ни существ, бросающих вызов Богам, ни камней в небе, светом своим сбивающих с Пути подданных Государя.

Предлагаемый Учёным план таков: выбрать ночь, когда Луна особенно слаба и видна лишь с земель, подвластных Императору (подобный день рассчитан звездочеями и настанет через неделю) и приказать всем подданным в ту ночь не жечь огней, не открывать ставень и штор и не показываться на улице под страхом смерти. Блюсти же сие предписать верным воинам, оснащённым широкополыми шляпами, дабы глаз их не коснулся Луны. Вдоль рек и прудов жечь дымные костры, дабы даже отражение Луны не коснулось разума верных воинов. Тайный смысл происходящего не открывать ни воинам, ни прочим подданным, с тем чтобы их мысли заняты были поиском этого смысла, а не Луной. Лишённая на несколько часов глаз и мыслей стольких людей, обессиленная Луна навсегда покинет наш мир, а придумать её снова вряд ли удастся.

Жёлтый: богатство

Лето в выцветшей толстовке сидит на лавочке, курит бамбук. Подходит взъерошенная Осень, садится на краешек:

— Ну, ты там не обижайся, если что… Мастер говорит — желтить надо. И в календаре написано, опять же..

— Да что ты, Ося, разве ж я против? — отвечает Лето и глубоко затягивается, — Мастер говорит желтить — значит так и делай, какие счёты..

— Эта, я побегу тогда, а? — Осень порывисто встаёт.

— Погоди, Ось! Ты за грибами пойдёшь в выходные?

Алексей Толкачев

Виктория Райхер

Астения

Чемберленис был молод, но болен.

Болезнь Чемберлениса была не опасна и не заразна.

Чемберленис просто не выносил громких звуков.

Более того — Чемберленис не выносил по возможности никаких звуков. От любых звуков ему делалось плохо и тошно, и хотелось удавиться, по-возможности быстро. В любой тишине Чемберленису было громко. В любой. Поэтому Чемберленис с детства не любил музыки. Никакой.

Инициация

В Городе Шунька жил давно, но не всегда. Остальные мальчишки в Городе родились, в крайнем случае — были привезены в него такими маленькими, что об этом и говорить не стоит. А вот Шуньке не повезло: его прибытие в Город было обусловлено многими переменами нежадной на сюрпризы жизни, он появился на каменистых неровных улочках уже совсем сознательно-большим. С тех пор еще вырос, конечно. Шунька быстро рос.

Сначала ему казалось, что он однозначно не такой, как все. Ну посудите сами: как может быть таким, как все, пацан с другим цветом волос? Даже дети знают, что из-за сильного солнца в Городе все рыжеволосы, кроме разве что грудных младенцев, они просто позже рыжеют. Все Шунькины приятели были рыжими, и вообще все вокруг были рыжими. А Шунька был черным, черным, как головешка, как вакса, как черный день. С годами жизни под палящим городским солнцем Шунькина кудрявая чернота приобрела явственный каштановый оттенок, при определенном освещении его даже можно было принять за очень-темно-рыжего, но это только усугубляло: рыжим-то он не был. Глядя на себя в зеркало, Шунька порой находил, что сам по себе вполне ничего, но вот только очень уж заметно, что он — не из Города. Не как все. Хотя — почти.

В принципе, в Городе были еще приезжие жители, еще нерыжие и даже совсем чужие, рогатые и с копытами (Шунька сам не видел, но так рассказывали), в Городе было все, потому что сам Город был всем. Но Шунька за свою довольно длинную жизнь в Городе их не видел. Ну то есть тех, рогатых и с копытами. Пару раз встречал своих, черноволосых, и то мало. Сначала его это расстраивало, потом он привык.

Вырастая и обретая все более четкие очертания жителя Города, Шунька понял, что разница между ним и остальными не так уж велика. Цвет волос — важная вещь, конечно, но цвет волос — это данность, и против нее не попрешь, не краситься же в пятнадцать лет. Но говорил Шунька совсем так же, как окружающие его мальчишки, любил те же фильмы, смотрел теми же глазами на события и людей, в общем — жить можно. Друзья его, уроженцы Города, давно привыкли к тому, что Шунька — чужой, и вроде как не обращали на это внимания. Или это Шунька не обращал? Уже неясно, теперь-то. Но теперь уже и неважно.

Вырастая и изо всех сил вытягиваясь вверх, Шунька привык ощущать себя большим и классным. Его многие любили, ему многие нравились. Жизнь вокруг кипела и бурлила, занятий было множество, только выбирай, учился Шунька хорошо (за что был твердо уважаем округой), жизнь, в общем, удалась. И удалась бы она совсем и вполне, если бы не странные мысли, которые Шунька время от времени встречал в своей голове.

Зоопарк

— А сегодня мы пойдём в зоопарк, — сказала Виолетта.

Я поморщился. Я не люблю ходить в зоопарк, точнее, я не люблю ходить в зоопарк с Виолеттой и детьми. Как-то оно не так получается.

— Зоопарк, зоопарк, — закричали дети радостно, и Сайм от восторга толкнул Лизу через всю комнату. Лиза плавно спланировала на диван, оценила обстановку, решила, что ныть не стоит и тихо повторила: в зоопарк…

— Ну что уже такого, — Виолетта заметила моё выражение лица, — мы давно там не были, детям это полезно, да и мне не помешает. Мы правда давно там не были.

Да, они правда давно там не были. Виолетта соглашается ходить с детьми в зоопарк не чаще, чем раз в полгода где-то, а то и реже, хотя дети, пожалуй, хотели бы чаще. Виолетта очень красива. У неё нежная кожа, чудесные темные волосы, блестящие глаза и ласковые руки. За это ей многое можно простить, и я прощаю. Но я не люблю ходить с ней в зоопарк.

Сказка про два чебурека

Ночью Раисе снова приснился печальный эротический сон. Печальные эротические сны снились Раисе довольно часто, и были они почти одинаковыми, отличаясь разве что набором персонажей, да и тем не очень. В каждом печальном эротическом сне к Раисе приходил какой-нибудь ужасно знаменитый киноактер — Том Круз, например, или Джеймс Бонд, или еще иногда Виталик из первого подъезда, приходил и печально признавался в любви. Выглядело это так: Том (или Джеймс, или Виталик) становился на одно колено (или сразу бухался на два, но этого Раиса про себя не одобряла: она была женщина сдержанная), протягивал перед собой свои белые красивые руки, все в бриллиантовых перстнях для мужчин, и печально говорил:

— Раиса!

После этого была обычно пауза, в течение которой Раиса тихо балдела, потому что ей во сне уже всё становилось ясно. Но она молчала, во-первых, потому, что любила, когда с ней красиво говорят, а во-вторых, потому, что ей хотелось послушать дальше.

Дальше не заставляло себя ждать. Том, Виталик и Джеймс вставали с колена, подходили к Раисе вплотную, смотрели ей глубоко-глубоко в глаза, и произносили еще более печально:

— Раиса!!!

Блаженны сильные духом в рабочий полдень

Утро было невкусным, ехали молча. Гнедличек опоздал, Тормозняк был не в духе, Дьелдоу накануне съел что-то не то и сидел с лицом убийцы. Вёл Вырвилга.

— Давайте-ка по-быстрому, коллеги, — предложил опоздавший Гнедличек, — опять ведь не успеем.

— А Вы еще позже выходите, коллега Гнедличек, тогда точно не успеем, — посоветовал Вырвилга из-за руля, нажимая на газ. Газ нажался как-то вяло, ощутимого по-быстрому не получилось.

— Еще! — посоветовал Тормозняк минут через пять.

— Что «еще», — не понял Вырвилга.

Михаил Прокопьев

Корова

1.

Трава: приторно-сладкая, с кислинкой, с горечью, сочная, с каплями прохладной росы на листьях. Едва сопротивляясь, она обрывается у самых корней, большими пучками отправляется в мою пасть и там, перетираясь, хрустит… О, этот божественный хруст! О, этот волшебный вкус! О, эта благословенная отрыжка! О!..

Сознаю, что мой пастбищенский восторг нелеп. Дурацкий сон. Но что поделать? Коли снится, надо смотреть.

Наконец бескрайние зелёные луга исчезают, их сменяют тягучие зелёные круги-волны, которые липнут ко мне, тянут… Кое-как отбиваюсь — роль утопленника мне не по вкусу — и сразу попадаю в бездонную черноту… Нет, так не пойдёт — пора просыпаться.

Темно. И что-то не так. Должно быть, ноги и руки: во сне я умудрился поджать их под себя, и они затекли.

Марат Марцион

Способ Нарцисса

Когда однажды до меня наконец дошло, что со мной что-то не в порядке, я не стал терять времени даром.

Всю сознательную жизнь я ощущал некоторую неполноценность. Быть одному мне казалось довольно скучно, а сходиться с людьми я так толком и не научился. Давалось мне это, впрочем, легко, но удовольствия особого я не получал. Люди вокруг вели нормальную жизнь — заводили семью, домашних животных, конструировали андроидов и практиковали с ними тантра-йогу, вызывали демонов и космических пришельцев для группового секса, а некоторые мои знакомые даже практиковали некромантию, несмотря на то, что к подобным вещам в обществе относились с некоторым предубеждением. Я всегда был человеком свободных взглядов, но так и не научился получать от всего этого удовольствие.

Так что в конце концов я счел положение вещей невыносимым и незамедлительно отправился на прием к доктору психологии.

Психолога я выбрал известного и с неоднозначной репутацией, поэтому в приемной мне пришлось проторчать битых два часа. Все это время я сидел в кресле и иногда пялился в черную плоскость, висящую на стене. По плоскости время от времени пробегали красные искорки, а одна женщина, выйдя из кабинета, скорчила ей рожу и покинула приемную со счастливой улыбкой на лице. После этого медсестра, напоминающая секретаршу, или секретарша, одетая медсестрой, наконец пригласила меня войти.

Доктор оказался нервозным с виду старичком. Его потрескавшееся пенсне и манера впиваться в жалкие остатки собственной седой шевелюры, выдирая клочья волос, сразу же подкупали и вызывали опасливое уважение.

Бен Бакстер

Наверное, произошла какая-то ошибка, или это просто самый мелкий виток спирали, какой возможен вообще, но Бен Бакстер рождается и умирает раз за разом, сбрасывая с себя старую кожу только лишь за тем, чтобы убедиться снова, что тело его приспособлено исключительно для язв прокаженного; он говорит, что его живым кладут в гроб, а родители убеждены, что он сводит себя в могилу.

Мать говорит: почему, ну почему так выходит? why me? в чем именно мы-то провинились?.. нет, я не хочу сказать, что нужно пустить эту чашу по кругу, что вы; пусть так, если это необходимо, только обидно очень; вертишься как белка в колесе, кусаешь себя за хвост, опоясываясь вокруг земного шара — работа-дом-похороны, работа-дом-похороны, гостей этих уже видеть не могу, они и уходить перестали, не тратят на это время, часами сидят рядом на ветвях и вертят лысыми головами.

Отец на вечеринке подсаживается к другу семьи, адвокату, и говорит: слушай, ну ты в курсе, да?.. какого черта, слушай. Мы же обычная семья, мы ничего такого не делали вовсе; я уже и в министерство писал, мне проверили всю карму и говорят, что это не в их компетенции; но так же нельзя, мы должны получить какое-то возмещение; помоги по дружбе, выясни, чего там и как, а? ты ведь помнишь, мы всегда приглашали тебя на поминки.

Ангелы говорят: там наверняка что-то напутали сверху, не идти же специально выяснять, мы снова будем выглядеть идиотами; боже мой, ну давайте создадим ему условия, давайте все вообще поменяем, жалко же парня, ерунда какая-то выходит действительно.

И они меняют действительно почти все, и засыпают все вокруг манной небесной, что твоим ДДТ, но он рождается, и все снова катится вверх тормашками, и они, дождавшись, когда Бен Бакстер родится снова, спрашивают его: чувак, что с тобой? ты уже всех достал, понимаешь?

КАК-ТО ИНАЧЕ

Владимир Березин

ПУТЕШЕСТВИЕ ЗА ЗОЛОТЫМ СРУНОМ

Началась эта история с того, что ко мне пришел старый друг, Боцман Наливайко.

Он явился как всегда без предупреждения, сразу наполнив дом запахами настоящего морского волка. Это был крепких дух трубочного табака «Казбек», кубинского рома, водорослей и тины.

Боцман Наливайко бесцеремонно прошёлся по комнатам, поковырял оконную замазку и сел на мой письменный стол. Поднялось облако пыли, разлетелись рукописи и рухнули на пол книги.

— Что это ты читаешь? — спросил он меня.

П. Бормор

Василиса

Василиса, дождавшись, когда Иван-Царевич уснет, достала из шкафа пузырек с чернилами, ручку с заржавленным пером и, разложив перед собой измятый лист бумаги, стала писать.

"Милый Кащеюшка! — писала она. — И пишу тебе письмо. Поздравляю вас с рождеством и желаю тебе всего от господа бога. Нету у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался".

Василиса перевела глаза на темное окно, в котором мелькало отражение свечки, и живо вообразила себе Кащея Бессмертного. Это маленький, тощенький, но необыкновенно юркий и подвижной старикашка, лет шестидесяти пяти на вид, с вечно смеющимся лицом и пьяными глазами. Под его почтительностью и смирением скрывается самое иезуитское ехидство. Никто лучше его не умеет вовремя подкрасться и цапнуть за ногу, забраться в ледник или украсть у мужика курицу. Ему уж не раз отбивали задние ноги, раза два его вешали, каждую неделю пороли до полусмерти, но он всегда оживал.

Василиса вздохнула, умакнула перо и продолжала писать:

"А вчерась мне была выволочка. Ванька выволок меня за волосья на двор и отчесал шпандырем за то, что цветы по ковру выткала красные заместо розовых. Не любит он меня, Кащеюшка. Какая там любовь, если увидел меня только перед свадьбой, а у него уже Парашка боярская была! Это все старый царь-батюшка ему велел жениться, а Ванька назло стрелу в болото послал, а царь у нас с придурью, все одно сказал, женись. А зачем я ему нужна, когда у него своя Парашка. А давеча Ванька велел для царя пирог испечь с яблоками, а я испекла с капустой, а он стал этим пирогом мне в харю тыкать. И кожу мою лягушечью, твой подарок памятный, в печке спалил."

Сказка о многих китайских знаниях

В одной китайской провинции, на вершине горы жил ученый отшельник, посвятивший свою жизнь врачеванию. Со всех сторон к нему приходили страждущие, и отшельник их лечил как мог, а вернее, как позволял ему тогдашний уровень развития китайской медицины. Посредственно лечил. Одного вылечит, другого угробит. Обидно это стало китайскому отшельнику. Взял он свой посох, взял мисочку риса (куда же без нее!) и пошел искать тайный китайский монастырь, чтобы тамошние китайские монахи как-то повысили его уровень врачевания.

Как ни странно, но однажды он набрел на этот совершенно тайный китайский монастырь. И тамошний главный настоятель, выслушав отшельника, сказал ему: "О пытливый китаец! Мы не можем обучить тебя ничему в нашем китайском монастыре, потому что это очень секретный, совершенно закрытый монастырь. Но если ты прослужишь у нас простым водоносом всего десять лет и два месяца, то в награду за прилежание получишь удивительную способность проникать взглядом в самую суть вещей. Это должно помочь тебе при диагностике болезней."

Китайский Отшельник с радостью согласился, и всего через 10 лет и 2 месяца вышел из ворот монастыря, озирая окрестности глазами, более зоркими, чем у орла, ибо они видели не только крошечную муху на расстоянии трех полетов стрелы, но и истинную суть этой мухи (не время и не место сейчас рассказывать о ней).

И своим новым зрением он узрел вдали другой тайный китайский храм. И всего через неделю уже стучал в его ворота.

А еще через 10 лет и 2 месяца вышел оттуда, наделенный небывалым интеллектом — что тоже должно было помочь ему для назначения нужного, безошибочного курса лечения. Привычно оглядев горизонт орлиным оком, китайский отшельник пошел к третьему храму, видневшемуся вдалеке.

Иван и лягушка

Идет по болоту Иванушка, ищет свою стрелу каленую. Смотрит — да вот она, в кочку воткнулась. А рядом, естественно, лягушка сидит и смотрит на него оценивающе.

Иванушка обрадовался, хвать ее — и целоваться лезет. А лягушка вдруг как завопит человеческим голосом: "Помогите! Зоофилы!" Вырвалась и ускакала.

Иванушка ей: "Погоди, куда же ты? Давай хоть поговорим!"

Лягушка голову из промоины высунула, посмотрела подозрительно:

— Ну говори. А я тут посижу.

Cказочка дядюшки Примуса про Соляное Чучелко

Шел однажды Братец Кролик куда-то по своим делам, и нашел под терновым кустом Соляное Чучелко. Нашел — и оторваться не может. Не потому что прилип, а просто — ну как же бросить такую ценность без присмотра? И домой не унесешь — тяжело, соль все-таки. А если побежать за тележкой — того и гляди, кто-нибудь другой найдет и утащит.

Неизвестно, сколько бы так мучился Братец Кролик, но вдруг показалось ему, что вдалеке на тропинке мелькнул рыжий хвост Братца Лиса. Братец Кролик, недолго думая, закидал Соляное Чучелко листьями и стал ждать. Скоро показался Братец Лис. Увидел Братца Кролика и решил, что сегодня, в такой жаркий день, он, пожалуй, не будет за ним гоняться, а значит, можно поздороваться и просто поговорить по душам, по-соседски.

— Здравствуй, Братец Кролик.

— И ты здравствуй, Братец. Куда путь держишь?

— Да никуда, просто гуляю. А ты что делаешь?

Лиса и Зайцы

У Лисы была избушка земляная, а у Зайца вообще никакой не было. Ну, так оно испокон веку водится, что лисы живут в норе, а зайцы — где придется. Вот и пришел Заяц к Лисе, да и говорит: "Пусти меня, мол, на ночлег. Холодно во дворе, а я много места не займу." Как ни странно, Лиса Зайца не съела. Может, сыта была, а может, просто настроение у ей было благодушное. В общем, пустила она его в дом. А наутро Заяц никуда не ушел. Проснулась Лиса — а Заяц и полы подмел, и кашу наварил, и половички вытряхнул… Полезный Заяц оказался. Ну и не выгнала его Лиса, вместе жить стали.

Прошло какое-то время, наступила весна, Заяц заскучал. "Лиса, а Лиса? Тоскливо мне. Можно, я жену в дом приведу?" Лиса подумала, что нехорошо зайцу быть одному, и позволила. Стало в доме два зайца. А потом — Лиса и опомниться не успела, как стало зайцев пятеро, а потом — восемь, тринадцать, двадцать один… Лисе уже и хвост приткнуть негде. Попробовала было заикнуться о своих правах — а Зайцы как на нее набросятся — они здесь родились, здесь выросли, и дедушка их вон на той лавке спал, и вообще Лиса — хищная тварь, а они мирные травоядные, так что пусть проваливает из их избушки. А нет — тогда пускай сидит и помалкивает в тряпочку, пока они не пошли и не пожаловались Медведю.

Юлия Боровинская

Сказка о ревности

Когда дракон вернулся в свою пещеру, его супруга буквально дымилась от гнева.

— Ну, — сурово вопросила она, — Долетался?!

— Ты это о чем? — дракон попытался скорчить максимально невинную морду.

— О том! По всем дорогам уже скачут герольды и кричат: "Дракон похитил принцессу! Дракон похитил принцессу!" Говорят, в королевском замке уже собираются рыцари.

— Рыцари? Рыцари — это хорошо, — решил увести разговор в сторону дракон, — Доспехи бесплатные… Новых кукол для нашей Дракоши понаделаем…

Не по Пушкину

Жил на свете рыцарь. Бедный. Молчаливый. И простой. Буквально, как три рубля простой.

Однажды встретил он дракона — и давай по своей рыцарской привычке мечом махать. Ну, и зарубил, конечно.

Рыцарь бедный, хоть и простой был, но догадался все же в пещеру к дракону слазать: вдруг, дескать, там принцесса-другая отыщется. Но никаких девиц в пещере не оказалось, зато, как заведено у драконов, были там груды золота и драгоценных камней. А ведь простота — она, как известно, хуже воровства, то есть приравнивается к мародерству, так что рыцарь бедный быстренько стал рыцарем богатым.

"Ну всё, — подумал он, — дракона я победил, теперь пора и к принцессе посвататься!" И отправился к ближайшему королю.

Правда, короля поблизости не случилось — только император. Это наш рыцарь богатый по простоте в Китай заехал. Ну, ничего, — думает, — и у императоров дочки-принцессы бывают…

Конь — не роскошь…

Дело было сделано. Шипастый хвост дракона еще рефлекторно подергивался, но зеленая кровь уже почти перестала течь из обрубка шеи. Рыцарь откинул шлем и вытер пот со лба. После оглушительного грохота, рёва и лязга давешнего боя наступившая тишина казалась абсолютной — даже птицы испуганно молчали, а может, просто разлетелись от греха подальше.

Из пещеры выбежала прекрасная принцесса, подняла светящиеся счастьем глаза на рыцаря и внезапно горько разрыдалась.

— Ну-ну, — попытался успокоить ее освободитель, осторожно поглаживая золотистые волосы, — что ты, девочка? Все уже кончилось, дракон мертв, тебе больше ничего не угрожает…

Но плечи принцессы еще сильнее затряслись от безудержного плача.

— Может быть, я тебя чем-то обидел?

Снова о рыцарях и принцессах

Принцесса была храброй. Рыцарь был прекрасным. Так уж получилось.

Нет, Рыцарь вовсе не был трусом. Просто рос он болезненным, хилым мальчиком, долго и с трудом выздоравливая от чумы, скосившей весь его род. На коне его укачивало, кости были хрупкими, а мускулы, несмотря на все тренировки, никак не хотели наливаться силой. Наверное, он бы совсем пал духом, но у него была Принцесса.

Принцесса вовсе не была уродиной. Просто с детства воспитанная отцом-королем, как мальчишка, она привыкла подставлять свое личико всем ветрам охоты и ее обветренная кожа никак не хотела приобретать благородную белизну, как у фрейлин, плечи от регулярной стрельбы из лука были слишком широкими для благородной дамы, а руки, ловко управлявшиеся с мечом, — слишком мускулистыми. Наверное, она бы совсем пала духом, но у нее был Рыцарь.

Они любили друг друга с детства, гуляли под раскидистыми деревьями у старинного королевского пруда, смотрели на звезды и читали друг другу стихи. Сердце Принцессы замирало от счастья, когда она смотрела на благородный профиль Рыцаря, на то, как ветер играет его светлыми кудрями, а луна отражается в его синих глазах. И сердце Рыцаря замирало от счастья, когда он видел дерзкий задор на лице Принцессы, когда ее легкая фигурка стремительно неслась на коне, когда ее крепкие ручки безошибочно посылали стрелу прямо в сердце ястреба, парившего высоко в поднебесье. У каждой любви свои законы.

Они жили в старом замке — столице крохотного королевства, сплошь состоящего из лесов и болот, с горсткой трудолюбивого и доброго народа, который любил свою Принцессу за то, что она защищала их от волков и никогда не повышала налоги, и любил своего Рыцаря за то, что он лечил и учил их детей.

Давид Голиафский

Самобранка

Давно это было, ещё про царе Горохе, или даже раньше. В некотором царстве, некотором государстве, в селе Василькове жил-проживал человек-самобранка. Всё в ём было хорошо: статный, румяный, кудрявый, работящий, умеренно пьющий, одним словом — добрый молодец. Одна только у него была проблема, да страсть какая серьёзная: только откроет рот, а оттуда ругань такая польётся, не то что уши — фиалки с незабудками вянут на семь вёрст окрест. Через эту проблему были у человека-самобранки в жизни одни неприятности. Ни с соседом не поговоришь о перспективах на урожай, ни с девушкой какой о намерениях сурьёзных: после первых двух-трёх слов собеседник плюнет в сердцах, да и пойдёт восвояси…

Долго ли, коротко ли жил так человек-самобранка, да только стало ему совсем невмочь. Поклялся он страшной клятвой, что жизнь положит, а найдёт, как с проблемой справиться.

А на околице села Васильково стоял домик, маленький да ветхой, и жила в нём старуха-ведунья. Лет ей было сто или двести, все уже со счёту сбились. Редко кто к старухе захаживал, потому слух ходил, что ведьма она, да и оборотень, не дай бог.

И вот решил наш человек-самобранка — раз люди добрые помочь не могут — была не была, схожу к ведьме, её совета спрошу. Ну, подошёл он к избушке, в дверь стучится, а сам кричит:

Линор Горалик

Новые сказки для неврастеников

В тридевятом царстве, в тридесятом государстве жил-был один король, и была у него красавица-дочь. И вот в один прекрасный день решил король, что дочери его пора выходить замуж. Случилось это как раз на ее тридцать четвертый день рождения. Решил король созвать со всех соседних королевств молодых представителей власти и попытаться организовать принцессе стоящую партию. Принцесса была диво как хороша собой и к тому же в свои тридцать четыре года являлась вполне известным правозащитником леволиберального рисунка, читала «Нью-Йоркер» и носила деловые костюмы с кроссовками, так что многим молодым принцам она очень нравилась. Но беда была в том, что молодые принцы не очень нравились нашей принцессе — ровно потому, что она задралась иметь дело с лысеющими еврейскими мальчиками в поисках материнской фигуры и хотела уже какой-никакой нормальной жизни. И вот в тот самый момент, когда бал был уже в разгаре, произошла катастрофа: в зал, где под звуки менуэта гости курили анашу, ворвалось Чудовище. Это Чудовище старый король в семьдесят четвертом году вывез из Вьетнама и держал в страшных дворцовых подземельях, где оно питалось случайно забредшими садомазохистами из числа челяди и кухонных слуг. В эту ночь Чудовище вырвалось наружу по какой-то логичной, но в данный момент не важной причине. Оно планировало съесть пару человек, а потом отправиться в ближайшую военную часть и там отомстить за своего брата. Но как только Чудовище увидело принцессу, все его планы рухнули. Чудовищу и раньше доводилось видеть немало женщин, но все они были робкие, хрупкие вьетнамки. А при виде принцессы, правозащитницы леволиберального рисунка, сердце Чудовища екнуло. Оно бросилось наутек.

Но не тут-то было. Принцесса немедленно поняла, что это ее единственный шанс связать жизнь с существом, чей IQ не превышает его роста в сантиметрах, и ломанулась следом. Надо ли говорить, что судьба Чудовища была решена. Старый король пришел в ужас, быстро выпил и сказал: "Деточка, ты сошла с ума, это же нелюдь!" — на что принцесса резонно заметила, что поколение отца всегда придавало слишком большое значение видовым различиям.

Принцесса была женщиной здравомыслящей, но в меру романтичной, и поэтому была уверена, что стоит ей поцеловать Чудовище, как оно превратится в Прекрасного Принца. Каждую ночь на протяжении трех лет ей удавалось осуществлять свой план с помощью лассо и колотушки для отбивных, но Чудовище только цепенело и начинало нехорошо напоминать еврейского мальчика, при котором упомянули о его маме. Постепенно принцесса научилась мастурбировать струей из душа, но с душем было невозможно обсуждать события последнего дня, и Чудовищу пришлось посещать семейного терапевта. Терапевт был в восторге, потому что раньше ему никогда не доводилось иметь дела с пациентами, не обладавшими даром речи; через полгода он написал книгу: The Beauty And The Beauty: The Inner Magic Of Dysfunctional Marriage. В результате терапии Чудовище научилось сублимировать агрессию в адрес жены выращиванием вьющихся растений и однажды попыталось удавиться ядовитым плющом, в результате чего принцесса написала книгу The Beast And The Beast: Equal Marriage In Transitional Mode. Во время секса со своим любовником, букеровским лауреатом с прогрессирующим раком мозга, принцесса каждый раз начинала плакать и повторять: "Бедный Роджер! Бедный Роджер!", хотя на самом деле у Чудовища вообще не было никакого имени. За эти слезы букеровский лауреат любил ее безумно, задыхаясь от сострадания и к ней, и к ее мужу. Наконец в один прекрасный день Чудовище заговорило: оно оторвалось от миски с сырым мясом, посмотрело на принцессу, привычно вошедшую к нему в подвал с лассо и колотушкой пожелать спокойной ночи, и сказало: "Маша, господи, я не люблю тебя, понимаешь?" От неожиданного горя принцесса умерла на месте, и тогда Чудовище впервые за все годы супружеской жизни заставило себя прикоснуться к собственной жене. Она все еще была мягкой и теплой, и Чудовище со вздохом подумало, что, может быть, они оба с самого начала делали что-то не так.