Теракт

Хадра Ясмина

Амин Джаафари — пример того, как счастлив может быть араб на израильской земле, как сын бедуина, трудясь в поте лица своего, может стать успешным хирургом одной из самых видных больниц Тель-Авива. Счастливый в работе, он счастлив и дома, с прекрасной, верной, понимающей его женой. Его счастье выстроено на столь прочном фундаменте, что, кажется, ничто не сможет его разрушить. Но однажды, неподалеку от больницы, в которой служит Амин, случается теракт…

Поистинке детективная история предстанет взору читателя, решившего открыть эту книгу.

Не помню, чтобы я слышал взрыв. Может быть, свист, похожий на звук рвущейся ткани, и то не уверен. Мое внимание было приковано к божеству, вокруг которого роилась толпа почитателей; его преторианцы пядь за пядью расчищали ему путь к машине. "Дорогу, пожалуйста. Пожалуйста, расступитесь". Верующие толкали друг друга локтями, стремясь увидеть шейха поближе, коснуться полы его одеяния. Окруженный благоговением старец степенно поворачивал голову, приветствуя знакомых, кивая ученикам. Пронзительный, словно клинок ятагана, взор сверкал на его лице аскета. Я рванулся из гущи впавших в транс, стиснувших меня тел, но тщетно. Опустившись в автомобиль, шейх помахивал из-за бронированного стекла рукой, два телохранителя усаживались по обеим сторонам от него… И — всё. Что-то прозмеилось по небу и вспыхнуло, точно молния, на проезжей части; ударная волна, хлестнув наотмашь, разметала скопище народа, державшее меня в плену своей истерии. Миг — и небо взорвалось, улица, секунду назад охваченная религиозным порывом, опрокинулась вверх тормашками. Тело какого-то мужчины или юноши, как черный метеор, пронеслось через кружащийся перед глазами мир. Что это, что?.. Плотная волна пыли и пламени подхватила меня, швырнула прочь сквозь миллионы осколков. Я смутно почувствовал, что меня раздергивает на волокна, как старую тряпку, что я таю в дыхании взрыва… В нескольких метрах — или тысячах световых лет — полыхает автомобиль шейха. Щупальца огня алчно оплетают его, испуская отвратительную вонь горящей плоти. Ровное гудение пламени наверняка ужасно, но до моего слуха оно не доходит. Глухота обрушилась на меня, точно гром, вырвала из городского шума. Я ничего не слышу, не чувствую, я только парю, парю. Целую вечность парю, а потом падаю на землю: я оглушен, разбит, но голова, как ни странно, ясная, и перед глазами не только этот поглотивший улицу кошмар. В тот миг, когда я достигаю земли, все застывает: языки пламени над распотрошенным автомобилем, осколки, дым, хаос, запахи, время… И только небесный голос, кружась над непроницаемым молчанием смерти, поет: "Мы на нашу улицу вернемся, когда-нибудь, когда-нибудь". Это даже и не совсем голос — легкий трепет, тончайшая филигрань… Голова моя скачет по ухабам… "Мама!" — вскрикивает ребенок. Это слабый, но отчетливый и чистый звук. Он доносится откуда-то издалека, из другого, просветлевшего мира… Пламя, пожирающее машину, отказывается шевелиться, осколки — падать… Рукой я ощупываю крошево щебенки вокруг. Меня задело, я знаю. Пытаюсь пошевелить ногами, приподнять голову; ни один мускул не слушается… "Мама!" — кричит ребенок… "Я здесь, Амин!.." И вот она, мама, выходит из дымного занавеса. Идет через каменные завалы, окаменевшие жесты, разинутые над пропастью рты. На миг я принимаю ее за Деву Марию — на ней молочно-белое сияющее покрывало, взгляд преисполнен мукой. Моя мать такой и была, лучезарной и грустной, как свеча. Ее ладонь, прижавшись к моему пылающему лбу, без остатка вбирала жар и страхи.

1

После операции ко мне в кабинет заглядывает Эзра Бенхаим, наш директор. Он живой и подвижный, несмотря на седьмой десяток и наметившуюся полноту. В больнице его за глаза называют Сержантом за диктаторство, отягченное любовью к неуместным шуткам. Но в трудных ситуациях он первым, засучив рукава, берется за работу и уходит лишь тогда, когда сделано все возможное.

Еще до того, как я получил израильское гражданство (молодой хирург, я вкалывал в ту пору как сумасшедший, чтобы попасть в штат), он уже здесь работал. Тогда он заведовал всего-навсего отделением и свое небольшое влияние использовал для того, чтобы хоть немного сдерживать недовольство тех, кому я был поперек горла. В те годы сын бедуина не мог войти в элитарное университетское братство, не вызывая у остальных приступов тошноты. Все мои однокурсники происходили из состоятельных еврейских семей, носили швейцарские часы и ставили на парковку автомобили с откидным верхом. Они посматривали на меня свысока, а мои заслуги воспринимали как посягательство на их статус. И когда кто-то из них провоцировал меня на крайности, Эзра, не разбираясь, кто первый начал, неизменно вставал на мою сторону.

Без стука распахнув дверь, он бросает на меня косой взгляд и улыбается уголком рта. Так он обычно показывает, что доволен. Потом — я поворачиваюсь к нему в своем крутящемся кресле — снимает очки, протирает их полой халата и говорит:

— Похоже, ты его с того света вытащил, этого пациента.

— Не будем преувеличивать.