Мишель

Хаецкая Елена Владимировна

Новый роман Елены Хаецкой — это попытка пройти по следам поручика Мишеля Лермонтова, жизнь и смерть которого оставили потомкам множество загадок Почему его творчество так разнородно? Почему секунданты его дуэли так дружно лгали на следствии? Что за тело видели у подножия Машука день спустя после дуэли, если убитого поручика сразу же доставили в Пятигорск? Кем же был на самом деле этот юноша, поэт Михаил Юрьевич Лермонтов?

Часть первая

Глава первая

ГРОЗА

Гроза уползала, напоследок ворча; дождь уже не накрапывал, но лишь изредка срывался с веток, усугубляя вкрадчивыми падениями капель наступившую тишину; властный розовый свет разливался над горами и неожиданно отразился от грани темно-зеленой рюмки, забытой со вчера на подоконнике. День заканчивался.

Пятигорский комендант Василий Иванович Ильяшенков, уже в халате, удобно расположился в креслах, намереваясь насладиться остатком дня в обществе маленькой трубки и ленивой старой собаки, никакими достоинствами, кроме выслуги лет, не обладавшей, как вдруг неприятная возня у прихожей заставила его немного изменить свое прежнее настроение.

Ильяшенков потянулся было уже к звонку, но надобность о чем-либо вопрошать отпала сама собою: дверь открылась, и на пороге, отталкивая казака здоровой рукой, показался неурочный посетитель, корнет Глебов. Он был застегнут на все пуговицы, прям и строг, однако Василий Иванович с удивлением отметил про себя, что волосы его совершенно мокрые. «Должно быть, под дождем гулять изволил, — подумал Ильяшенков, сердясь. — Так-то господа раненые офицеры поправляют свое здоровье».

Добрая половина находящихся на излечении вовсе не нуждалась ни в каком поправлении здоровья — ни в серных ваннах, ни в питии целебных вод. Они сваливались на Ильяшенкова по дороге в свои отряды и начинали вымогать разрешение подольше задержаться в веселом Пятигорске. Василий Иванович пытался выслать их на место служения, но к услугам господ офицеров всегда был доктор Ребров, который не отказывался давать им свидетельства о болезни. Таковые страдальцы укладывались дня на два в госпиталь, после чего отправлялись к себе на съемную квартиру — поскольку в госпитале никогда не хватало места. И вскоре их уже видели фланирующими по Пятигорскому бульвару…

Но корнет Глебов действительно был серьезно ранен около года назад и даже и теперь плохо действовал левой рукой.

Глава вторая

БУМАГИ

Исследование дела комендант поручил Пятигорскому плац-майору, подполковнику Унтилову. Утро началось с писания бумаг — в чем, впрочем, невелика была нужда, поскольку Ильяшенков все равно послал с самого раннего часа казака за Унтиловым и все предписания вручил ему лично.

Филипп Федорович Унтилов был приблизительно одних лет с Ильяшенковым, но в отличие от добрейшего Василия Ивановича не пользовался такой всесторонней любовью. Ильяшенков изумительно умел путаться обстоятельств, обезоруживающе хлопотал, искренне огорчался — его и высшее начальство любило, не только подчиненные. К тому же, что и говорить, Василий Иванович в своем деле разбирался замечательно и если и разводил суету, то всегда по делу и очень редко — излишнюю.

Унтилов был совершенно другой человек. Кавказская армия точно была гранильным станком, который подбирал для всякого материала свой инструмент и создавал совершенно различные огранки. Сухой и прямой, неприятно молчаливый, Филипп Федорович не располагал к долгим разговорам. Иные гадали, почему он, Георгиевский кавалер, много лет служивший на Кавказе, до сих пор остается подполковником. Передавали, впрочем, один занятный анекдот.

Будто бы вскорости после кончины Александра Благословенного состоялся у Унтилова с неким неприметным человеком один разговор. Неизвестно, о чем ратовал неизвестный; Филипп Федорович слушал его долго (беседа проходила хоть и тихим голосом, но в присутствии нескольких других господ офицеров, которые и сделались источниками распространения анекдота). Серые, комковатые — как будто неряшливые — брови Филиппа Федоровича чуть шевелились все то время, пока собеседник говорил. Со стороны казалось: к загорелому, темно-багровому тощему лицу прилипли две гусеницы и тщетно пытаются отодрать мягкое брюшко.

Затем Унтилов ответил — против обыкновения довольно громко:

Глава третья

В ПОЛДНЕВНЫЙ ЖАР В ДОЛИНЕ ДАГЕСТАНА

Вечером того же дня к подполковнику Унтилову явился человек, назвавшийся московским книготорговцем Петром Семеновичем Глазуновым, и так настойчиво просил принять его, что требование было уважено.

Частная квартира пятигорского плац-майора мало чем отличалась от казенного помещения, где он проводил дневные часы. Темно-зеленый цвет стен словно нарочно для того был создан, чтобы являть полный отказ от роскошного, пламенного сияния здешних дней; сквозь приспущенные шторы мало лучей пробивалось. Два портрета кисти крепостного живописца прошлого столетия являли унтиловских пращуров; во всей красе были выписаны украшения их одежд, а также ожерелья, кольца и портрет государыни Екатерины, зажатый в пальцах у Унтилова-деда; что до ручек, то они на портретах были кукольно-маленькими, как будто ненастоящими. Впрочем, по семейному преданию, сохранилась дедовская перчатка — и, судя по ее размерам, живописец уклонился от истины совсем ненамного.

Других украшений в комнате не было; спальня была обставлена еще проще.

Московский книготорговец был введен в гостиную и оставлен наедине с портретами, которые и созерцали некоторое время сюртук посетителя, его немного растерянное и вместе с тем огорченное лицо.

Унтилов вышел в домашней куртке со шнурами; по всему его виду было ясно, что за день он утомлен, однако готов уделить гостю пару минут и даже угостить его чаем.

Часть вторая

Глава четвертая

МОГИЛЬЩИК

До войны с Бонапартом жизнь была совершенно другая: время как будто текло медленнее и восемнадцатый век отступал не торопясь, с оглядкой, повсюду расставляя свидетельства своего несомненного присутствия. Позднее все это было сметено громом пушек, проникшим, казалось, в самые умы человеческие, — и все сразу побежало иначе, куда быстрее, так что молодой человек уже успевал рассказать целую историю там, где пожилой едва завершал вступление и переходил собственно к делу. Так и говорили, не слыша друг друга, каждый о своем.

Но до наступления перемен оставалось еще два года; Бонапарт хоть и свирепствовал в Европе, а русская глубинка жила совершенно по-старому и о многих вещах знать не желала.

И все оставалось неизменным, так что никому даже и фантазия не придет что-то сдвинуть с места или переменить: и большая липовая подъездная аллея, и барский дом, деревянный, с классическими колоннами, выкрашенными белой краской, и большим балконом по всему второму этажу, и новогодняя суета, когда отчаянные головы без шубейки, в одном только платке поверх платья или наброшенном камзоле выбегают на снег и что-то веселое кричат — а звезды пылают так ярко, что впору перепутать их со святочными, носимыми на палках.

В поместье Михаила Арсеньева — того, что женился на девице Столыпиной, бывшей его на восемь лет старее, — был в заводе театр, и гости любили съезжаться сюда на праздники: всегда случалось большое веселье.

Театр служил истинным отдохновением души Михайлы Васильевича. Сам он был человеком веселым и довольно беспечным — полная противоположность своей супруге. Все девицы Столыпины, надо сказать, уродились как на подбор гренадерского роста, с нравом генеральским, так что достойной своей супруги Михайла Васильевич побаивался и предпочитал проводить время со своими актерами, псарями да соседскими помещиками, такими же охотниками до невинного удовольствия переброситься в карты.

Глава пятая

ОФЕЛИЯ

Уже смеркалось, когда Юрий Петрович Лермонтов подъезжал к барскому дому. Он любил бывать у Арсеньевых в их сельце Васильевском и часто по- соседски заезжал к ним из своего Кропотова, тем более что немолодые девицы Арсеньевы, Варвара и Марья Васильевны, а также жившая с ними вдовая Дарья Васильевна гостей и любили, и зазывали, и всячески закармливали. Нравился ему и этот старый барский дом, плоский, расползшийся по земле множеством пристроек, кое-где заново обитый тесом, а кое-где выкрашенный, и к тому же худо. Он был вечно полон всякого народу. Наездами бывали здесь и братья Арсеньевы, числом четверо, — они часто навещали сестриц и помогали им с имением. А кроме того — вечно кишели разнообразные гости и странники, и всегда оставалась опасность спугнуть, точно птицу с гнезда, какую-нибудь причудливую старушку, которая убежит, ахая и причитая, да так после скроется, что еще месяц ее никто не увидит. Никто из гостей здесь толком не знал точного места своего обитания: жили везде и нигде. Имелись какие-то комнатки, где ночевать, но летом все смешивалось в большой, пестрый узор.

Юрий Петрович пришелся у девиц Арсеньевых ко двору: двадцатичетырехлетний красавец, капитан в отставке, немножко игрок, чуть-чуть волокита, несомненный шалун, но неизменно добрый и обожаемый прислугой. В Кропотове ему сидеть было скучновато — при вялой матушке и пяти сестрах-девицах, объектах неустанной заботы. Хотя в отставку вышел именно из-за них. И кстати, больно уж не ко времени вышел. Европа содрогалась от непрестанных войн, и гроза все ближе накатывала на русские границы. В обществе много говорили о Бонапарте.

— Вот вы, Юрий Петрович, офицер и должны знать, — приступали к нему любезные сестры-девицы Арсеньевы. — Правда ли, что Бонапарт как-то просился в Русскую армию, да ему отказали, вот он и злится на Россию-матушку?

Юрий Петрович любил эти посиделки с гостеприимными хозяйками — во дворе, при самоваре на цветной скатерти. Самовар источал запах еловой шишки и свежего чая, девицы заваривали густо — ценили малые радости жизни сией.

— Нет, Варвара Васильевна, насчет того, чтоб Бонапарт хотел служить в Русской армии, я впервые от вас слышу…