Империй

Харрис Роберт

Интриги, борьба за власть и популярность у народа, подкупы и разоблачения, непомерное честолюбие и жажда славы — вот тайные механизмы политической жизни Рима. Судьба одного человека среди этого бурного моря мало что значила, конечно, если этим человеком был не Марк Туллий Цицерон, философ и ритор, гений пиара и непревзойденный политтехнолог, чьи мысли и высказывания цитируются потомками уже второе тысячелетие. Он ходил по лезвию ножа, рисковал и выигрывал, терял друзей, наживал врагов и превращал их в союзников. Он заставил чванливый Рим склониться к своим ногам. Но однажды расклад оказался не в его пользу…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

СЕНАТОР

79–70 гг. до н. э

I

Мое имя — Тирон. Целых тридцать шесть лет я был личным секретарем Цицерона, одного из самых выдающихся государственных деятелей Рима. Сначала эта работа казалась мне увлекательной, потом — удивительной, затем — трудной и наконец стала крайне опасной. За эти годы он провел со мной больше времени, чем с женой и домочадцами. Я присутствовал на его конфиденциальных встречах и передавал его тайные сообщения. Я записывал его речи, письма и литературные сочинения — даже стихи. Это был поистине нескончаемый поток слов. Чтобы не упустить ни одно из них, мне даже пришлось придумать то, что в настоящее время принято называть стенографией — систему, которую сейчас используют для записи дискуссий в Сенате. За это изобретение мне была пожалована скромная пенсия. Она, а также небольшое наследство и доброта старых друзей помогают мне существовать, уйдя на покой. Старикам ведь много не нужно, а я очень стар. Мне уже почти сто лет — по крайней мере, так говорят люди.

На протяжении десятилетий, минувших со дня смерти Цицерона, меня часто спрашивали — преимущественно шепотом, — каким он был на самом деле, но каждый раз я хранил молчание. Откуда мне знать, может, это были подосланные правительством шпионы! В любой момент я ожидал смертельного удара из-за угла. Но теперь, когда мой жизненный путь подходит к концу, я уже не боюсь никого и ничего, даже пытки. Оказавшись в руках палача или его помощников, я не проживу и нескольких секунд. Вот почему я решил написать этот труд и ответить в нем на все вопросы о Цицероне, которые мне когда-либо задавали. Я буду основываться на собственных воспоминаниях и на документах, вверенных моему попечению. Поскольку времени мне отпущено очень мало, я намерен писать эту книгу с помощью своей стенографической системы. Так выйдет быстрее. Для этой цели я уже давно запасся несколькими десятками свитков самого лучшего пергамента.

Я заранее прошу у моих читателей прощения за возможные ошибки и погрешности в стиле. Я также возношу молитвы богам, чтобы моя работа закончилась раньше, чем кончится моя жизнь. Последними словами Цицерона, обращенными ко мне, была просьба рассказать о нем всю правду, и именно это я собираюсь сделать. Если на страницах этой книги он далеко не всегда будет выглядеть образцом добродетели, что ж, так тому и быть. Власть одаривает человека многим, но честность и принципиальность редко входят в число ее даров.

А писать я намерен именно о власти и человеке. Я имею в виду ту власть, которая в латинском языке называется словом «империй».

II

День, ставший, как выяснилось потом, поворотной точкой, начался точно так же, как и все предыдущие, за час до рассвета. Цицерон, как обычно, встал первым в доме. Я полежал еще немного, прислушиваясь, как он шлепает босыми ногами по доскам пола над моей головой, выполняя физические упражнения, которым выучился на Родосе еще шесть лет назад. Затем я скатал свой соломенный тюфяк и ополоснул лицо. Стоял первый день ноября, и было очень холодно.

Цицерон жил в скромном двухэтажном доме на гребне холма Эсквилин. С одной его стороны возвышался храм, с другой раскинулись жилые кварталы. А если бы вы потрудились взобраться на крышу, вашему взгляду открылся бы захватывающий вид на затянутую дымкой долину и величественные храмы, расположенные на Капитолийском холме, примерно в полумиле отсюда. На самом деле дом принадлежал отцу Цицерона, но в последнее время здоровье старика пошатнулось, и он редко покидал свое загородное поместье, предоставив дом в полное распоряжение сына. Поэтому здесь жил сам Цицерон, его жена Теренция и их пятилетняя дочь Туллия. Здесь же обитала дюжина рабов: я, Соситей и Лаурей, два секретаря, работавших под моим руководством, Эрос, управлявший хозяйственными делами, Филотим, секретарь Теренции, две служанки, няня ребенка, повар, спальник и привратник. Где-то в доме жил еще и старый слепой философ, стоик Диодот, который время от времени выбирался из своей комнаты и присоединялся за трапезой к хозяину, если тому хотелось поговорить на какие-нибудь высокоинтеллектуальные темы. Итого всех нас в доме жило пятнадцать человек. Теренция беспрестанно жаловалась на тесноту, но Цицерон не желал переезжать в более просторное жилище. Как раз в это время он разыгрывал роль «народного заступника», и столь стесненные жилищные условия как нельзя лучше укладывались в рамки этого образа.

Первое, что я сделал в то утро, было то же, что я делал каждое утро до этого: намотал на запястье кусок бечевки, конец которой был привязан к приспособлению для записей моего собственного изобретения. Оно состояло не из одной или двух, как обычно, а целых четырех покрытых воском табличек. Забранные в буковые рамки, таблички были настолько тонкими, что легко складывались вместе. Однако Цицерон ежедневно обрушивал на меня такой поток слов, что этого явно не хватило бы, поэтому я рассовал по карманам еще несколько запасных табличек.

Затем я отдернул занавеску, отгораживавшую крохотную нишу, являвшуюся моими «покоями», и прошел через двор в таблинум, зажигая по пути лампы и следя за тем, чтобы к началу нового дня все было готово. Единственным предметом обстановки здесь был шкаф для посуды, на котором стояла миска с горохом. (Родовое имя Цицерона происходит от слова «цицер» — горох, и, полагая, что столь необычное имя может способствовать успеху в его политической карьере, мой хозяин не желал сменить его на более благозвучное, стойко перенося насмешки, нередко раздававшиеся за его спиной.)

Удовлетворившись осмотром, я прошел через атрий в помещение у входа, где меня уже ожидал привратник, положив руку на тяжелый металлический засов. Я выглянул в узкое оконце и, убедившись, что уже достаточно рассвело, кивнул привратнику, и тот отодвинул засов.

III

Вызывающее, пренебрежительное поведение наместника в Сицилии оказалось для Цицерона полной неожиданностью и застало его врасплох. Он-то был уверен в том, что заключил честное соглашение, которое поможет спасти жизнь его клиенту.

— Выходит, — горько жаловался он, — ни один из них не является честным человеком!

Он бушевал и метался по дому, чего раньше с ним никогда не случалось. Его провели, обманули, выставили дураком! Он кричал, что немедленно отправится в Сенат и публично разоблачит этот гнусный обман. Однако я знал, что Цицерон очень скоро успокоится. Кому, как не ему, было знать, что невысокий ранг не позволяет ему даже просто настаивать на организации слушаний, и если он попытается сделать это, то всего лишь подвергнется новому унижению.

Однако же никуда нельзя было убежать от того факта, что на плечах Цицерона по-прежнему лежал тяжелый груз ответственности — обязанность защитить своего клиента, и поэтому на следующее утро после того, как Стений с ужасом узнал об ожидающей его судьбе, Цицерон назначил совещание с целью найти пути выхода из сложившейся ситуации. В первый раз на моей памяти он отменил ежедневный утренний прием посетителей, и мы вшестером набились в его маленький кабинет: сам Цицерон, Квинт, Луций, Стений, я, чтобы вести записи, и Сервий Сульпиций — уже широко известный молодой юрист, которому прочили блестящее будущее. Открыв совещание, Цицерон первым делом предложил Сульпицию проанализировать суть дела с юридической точки зрения.

— Теоретически, — начал тот, — наш друг имеет право подать апелляцию на приговор сиракузского суда, но апеллировать он может только на имя наместника, то есть самого Верреса. Значит, этот путь для нас закрыт. Выдвинуть обвинение против Верреса — тоже не выход, причем по целому ряду причин. Во-первых, являясь действующим наместником, он пользуется неприкосновенностью. Во-вторых, полномочия Гортензия как судебного претора истекают только в январе. В-третьих, и в-последних, суд будет состоять из сенаторов, которые никогда не пойдут против одного из своих. Цицерон может внести в Сенат еще один проект, но он уже предпринял такую попытку, и мы все знаем, чем она закончилась. Вторую непременно постигнет такая же участь. Открыто жить в Риме Стений не может. Любой приговоренный к смерти, согласно закону, должен быть немедленно выселен из города, поэтому оставаться здесь для него невозможно. Между прочим, и ты, Цицерон, можешь подвергнуться преследованию, если попытаешься укрывать его в своем доме.

IV

Еще одна максима Цицерона гласила: «Даже если ты собираешься сделать что-то непопулярное, делай это со всем пылом, поскольку робостью в политике ничего не добьешься». Поэтому, хотя раньше он никогда не высказывался в адрес Помпея и трибунов, сейчас у последних не было более ярого приверженца, нежели мой хозяин. Стоит ли говорить, что сторонники Помпея были более чем довольны появлением в их рядах столь блистательного неофита.

Та зима была долгой и холодной, и, как я подозреваю, неуютнее, чем кто-либо, чувствовала себя Теренция. Кодекс чести требовал от нее поддерживать мужа в противостоянии с врагами, наймиты которых как-то раз ворвались в их дом. Однако теперь ей приходилось сидеть в окружении дурно пахнущих бедняков и слушать, как Цицерон поносит тот социальный класс, к которому принадлежала она сама. В ее гостиной и столовой постоянно толпились новые политические единомышленники мужа: неотесанные мужланы из диких северных провинций, которые говорили с ужасающим акцентом, клали ноги на ее мебель и плели интриги до глубокой ночи.

Их предводителем был Паликан, и в январе, во время своего второго визита в наш дом, он привел с собой одного из новых преторов, Луция Афрания, сенатора от родного для Помпея округа — Пиценского. Цицерон был сама любезность. Несколько лет назад Теренция также сочла бы за честь принимать под своим кровом претора, но Афраний не принадлежал к знатному роду и не блистал изысканными манерами. Хуже того, он осведомился у хозяйки дома, любит ли она танцевать, и когда Теренция, шокированная бестактностью вопроса, в ужасе отшатнулась, легкомысленно сообщил, что сам он обожает это занятие. Затем, что было совсем уж чудовищно, он задрал тогу и спросил Теренцию, приходилось ли ей когда-нибудь видеть столь красивые ноги, как у него.

Таковы были представители Помпея в Риме — прямые и грубые до неприличия, с казарменными замашками и солдафонскими шутками. Но, учитывая, что они замышляли, эти качества, видимо, были им необходимы. Время от времени к мужчинам присоединялась дочь Паликана Лоллия — толстая и краснощекая девица, крайне не нравящаяся Теренции. Она была женой Авла Габиния, одного из лейтенантов Помпея, также родом из Пиценского округа, служившего сейчас под командованием своего великого военачальника в Испании. Этот Габиний отвечал за связь с командирами легионов, которые, в свою очередь, регулярно присылали донесения относительно настроений в среде центурионов. Это, с точки зрения Афрания, имело очень большое значение. Какой смысл, рассуждал он, приводить войска под стены города с целью восстановления власти трибунов, если легионы будут готовы продаться аристократам за более щедрую взятку?

В конце января Габиний прислал весточку о том, что пали последние оплоты мятежников в Уксаме и Калагуррисе и что Помпей готов вести свои легионы в Рим. Цицерон неделями работал с педариями, отводя в сторону то одного, то другого сенатора в то время, когда они ожидали начала заседания, и убеждая их в том, что восстание рабов на севере представляет собой страшную угрозу для их торговли и процветания. Когда же дошло до голосования, несмотря на отчаянное сопротивление со стороны аристократов и приверженцев Красса, Сенат, пусть и с небольшим перевесом, проголосовал за то, чтобы позволить Помпею сохранить свою испанскую армию и вернуть ее на родину, с тем чтобы сокрушить войска Спартака на севере. С этого момента можно было считать, что консульство у Помпея уже в кармане, и в тот день, когда законопроект прошел, Цицерон впервые за последние недели вернулся домой с улыбкой на устах.

V

В ту ночь — в первый и в последний раз за все годы, которые я прослужил у Цицерона, — он вдребезги напился. Я слышал, как за ужином он поссорился с Теренцией. Это не было их обычной остроумной и холодной пикировкой. Нет, это была настоящая перебранка, разносившаяся на весь дом. Теренция упрекала мужа в глупости, вопрошала, как мог он поверить этой банде, получившей печальную известность благодаря своей бесчестности. Ведь они даже не настоящие римляне, а пиценцы!

[9]

— Впрочем, что с тебя взять! Ты и сам не настоящий римлянин!

Таким образом Теренция намекала на провинциальное происхождение Цицерона. К сожалению, я не разобрал его ответ, но произнесен он был тихим, угрожающим тоном. Что бы ни сказал Цицерон, ответ, по-видимому, был уничтожающим, поскольку Теренция, которую было непросто вывести из равновесия, выскочила из-за стола в слезах и убежала на второй этаж.

Я счел за благо оставить хозяина одного, но часом позже услышал громкий звон и, войдя в столовую, увидел Цицерона, который, слегка покачиваясь, смотрел на осколки разбитой тарелки. Его туника на груди была залита вином.

— Что-то я себя не очень хорошо чувствую, — проговорил он заплетающимся языком.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ПРЕТОР

68-64 гг. до н. э

X

Я возобновляю свой рассказ, пропуская два года, прошедшие после уже описанных мною событий, и, боюсь, эта элизия многое говорит о человеческой природе. Ведь читатель может спросить: «Тирон, почему ты пропустил такой значительный срок в жизнеописании Цицерона?» На этот вопрос я бы ответил так: «Потому, мой друг, что это были счастливые годы, а ничто не навевает такой скуки, как рассказ о чьем-то счастье».

Деятельность сенатора на должности эдила оказалась весьма успешной. Главной его заботой было снабжать город дешевым зерном, и тут ему сослужило хорошую службу то, что он был обвинителем в процессе над Верресом. В знак благодарности за защиту сицилийские земледельцы и торговцы кукурузой не только отпускали ему товар по низким ценам, но однажды даже прислали груз зерна и вовсе бесплатно. Цицерон был достаточно умен, чтобы делиться подобными преимуществами с другими — полезными — людьми. Из своей конторы эдила, располагавшейся в храме Цереры, он распорядился раздать этот бесплатный груз для дальнейшего распределения наиболее уважаемым жителям Рима, в руках которых находились рычаги реальной власти над городом, и в знак благодарности многие из них стали его клиентами. Именно с их помощью в последующие месяцы он сумел создать себе такой мощный выборный механизм, равного которому в Риме не было (Квинт хвастался, что в случае необходимости он в течение часа может собрать толпу из двухсот сторонников Цицерона), и с тех пор в городе не происходило ничего, что не стало бы известно Цицерону.

Если какой-нибудь застройщик или владелец лавки нуждался в той или иной лицензии, или просил, чтобы его дом обеспечили водоснабжением, или выражал обеспокоенность состоянием местного храма, рано или поздно их нужды попадали в поле зрения двух братьев — Цицерона и Квинта. Именно столь пристальное внимание к таким банальным, казалось бы, людским нуждам вкупе с его блистательным ораторским даром сделали Цицерона выдающимся политиком. Он даже сумел организовать (на самом деле это, правда, была заслуга Квинта) очень неплохие игры, и под занавес праздника Цереры на арену Большого цирка выпустили лисиц с горящими факелами, привязанными к спинам. Это произвело на публику столь ошеломляющее впечатление, что все двести тысяч зрителей на трибунах поднялись и восторженными криками приветствовали Цицерона, сидевшего в ложе. «Если столь много людей способны получать удовольствие от столь отвратительного зрелища, — говорил он мне позже, — поневоле усомнишься в самих основах демократии». И все же ему льстило то, что народ теперь почитал его еще и за покровителя спорта.

Хорошо шли дела Цицерона и в области юридической практики. Гортензий после года ничем не омраченного и столь же ничем не примечательного консульства почти все время проводил на берегу Неаполитанского залива, общаясь со своими украшенными золотом угрями и поливаемыми вином деревьями, оставив практически всю римскую юриспруденцию на откуп Цицерону. Дары и подношения вскоре потекли в наш дом столь щедрым потоком, что с их помощью Цицерону удалось собрать миллион, необходимый для того, чтобы обеспечить брата местом в Сенате. Дело в том, что Квинт, несмотря на то что был скверным оратором, увлекся политикой, хотя, по мнению Цицерона, ему больше подошла бы карьера военного.

Однако при том, что престиж и благосостояние Цицерона неизмеримо возросли, он по-прежнему отказывался переехать из старого отцовского дома, опасаясь, что переезд в фешенебельные кварталы Палатинского холма неблагоприятно скажется на его образе «народного заступника». Зато, не посоветовавшись с Теренцией, он одолжил значительную сумму в счет своих будущих гонораров и купил большую загородную виллу в тринадцати милях от Рима и любопытных глаз городских избирателей, в Альбанских горах, неподалеку от Тускула.

XI

Оставив остальных добираться тем же манером, которым все прибыли сюда, мы с Цицероном сели в двухколесную коляску (он никогда не садился в седло, если только это было возможно), выехали в обратном направлении и к закату следующего дня уже добрались до Тускула. Ленивые домашние рабы с изумлением увидели хозяина, вернувшегося раньше, чем ожидалось, и засуетились, наводя в доме порядок.

Цицерон принял ванну и сразу же отправился в спальню, однако, думается мне, выспаться ему в ту ночь не очень-то удалось. Ночью мне показалось, что я слышу его шаги в библиотеке, а утром я обнаружил на столе наполовину развернутый свиток «Никомаховой этики» Аристотеля. Впрочем, политики — такие существа, которые умеют быстро восстанавливать физические и душевные силы.

Придя в комнату Цицерона, я обнаружил его полностью одетым. Ему не терпелось выяснить, что на уме у Помпея, и чуть свет мы уже тронулись в путь. Дорога вывела нас на берег Альбанского озера, и когда розовое солнце поднялось над заснеженными вершинами горной гряды, стали видны фигуры рыбаков, вытаскивающих сети из неподвижных в этот безветренный час вод.

— Есть ли в мире более красивая страна, чем Италия? — не обращаясь ни к кому, спросил Цицерон, наблюдая эту картину. Других своих мыслей он не высказал, но я и без того знал, о чем он думает, поскольку и сам думал о том же. Мы оба испытывали облегчение, вырвавшись из обволакивающего уныния Арпина, ибо ничто так не позволяет тебе ощутить себя по-настоящему живым, как созерцание смерти.

Вскоре наша коляска свернула с дороги и въехала в весьма внушительные ворота. Усыпанная гравием дорожка, вдоль которой росли кипарисы, вела к дому, в идеально ухоженном саду повсюду стояли мраморные изваяния, без сомнения, привезенные генералом из его многочисленных военных походов. Рабы-садовники сгребали опавшие листья и заботливо подстригали клумбы. Все здесь говорило о сытости и самоуверенном достатке.

XII

В последующие две недели в Риме только и разговоров было, что о морских разбойниках. Габиний и Корнелий, по выражению того времени, «жили на ростре», иными словами, каждый день вновь и вновь поднимали вопрос о пиратской угрозе перед народом, выступая со свежими воззваниями и вызывая все новых свидетелей. Пересказы ужасов стали для них едва ли не профессией. Пущен, к примеру, был слух об изощренном издевательстве. Будто если кто-то из попавших в плен к пиратам объявлял себя гражданином Рима, те разыгрывали страх и молили о пощаде. Человеку этому давали даже тогу и сандалии, низко кланялись ему всякий раз, когда тот показывался, и подобная игра продолжалась долгое время — до тех пор, пока, выйдя далеко в море, разбойники не спускали сходни и говорили своему пленнику, что отпускают его на волю. А если человек отказывался спускаться в воду, то жертву просто выкидывали за борт. Рассказы эти приводили в гнев собравшихся на форуме людей, привыкших к тому, что заявление «Я — римский гражданин» служило магическим заклинанием, воспринимавшимся во всем мире с глубоким почтением.

Сам Цицерон с ростры не выступал — как ни странно, ни разу. А дело было в том, что он заранее решил воздерживаться от речей до того момента, когда его слово сможет оказать наибольшее воздействие. Он разнообразия ради взял на себя роль умеренного, привычно вращаясь в сенакуле, где выслушивал жалобы педариев, давал обещания передать Помпею чью-либо униженную мольбу или иное ходатайство, а иногда, очень редко, маня влиятельных лиц туманными предложениями похлопотать для них о еще более высоких постах. Ежедневно в дом приходил посыльный из поместья Помпея на Альбанских холмах, приносивший послание, содержавшее что-то новое — жалобу, запрос или предписание («Не заметно, чтобы наш новый Цинциннат уделял слишком много времени вспашке земли», — замечал по этому поводу Цицерон с едкой усмешкой). И каждый день сенатор диктовал мне дельный ответ, часто называя имена тех мужей, которых Помпею имело бы смысл вызвать для беседы. Задача эта была деликатной, поскольку надлежало по-прежнему делать вид, будто Помпей более не участвует в политике. Но дело свое делали алчность, лесть, амбиции, понимание необходимости какой-то особой формы правления и страх в связи с тем, что такая власть может достаться Крассу. Все вместе это привело в стан Помпея полдюжины влиятельнейших сенаторов, наиболее важным среди которых был Луций Манлий Торкват, только что завершивший службу претором и определенно намеревавшийся быть избранным консулом в следующем году.

Красс же, как обычно, представлял собою главную угрозу замыслам Цицерона. И он в это время, естественно, праздности тоже не предавался. Он столь же деятельно общался с влиятельными лицами, раздавая заманчивые обещания и завоевывая сторонников. Для знатоков политики было поистине захватывающим зрелищем наблюдать, как два извечных соперника, Красс и Помпей, идут буквально голова в голову. У каждого было по паре прикормленных трибунов, и каждый, таким образом, имел возможность наложить вето на принимаемый закон. К тому же насчитывался целый ряд тайных сторонников в Сенате. Преимуществом Красса над Помпеем была поддержка со стороны большинства аристократов, которые опасались Помпея более, чем любого иного человека во всей Республике. Преимуществом Помпея над Крассом была любовь народа.

— Они подобны двум скорпионам, кружащим в ожидании удобного времени для нападения, — сказал как-то утром Цицерон, откинувшись на свое ложе, после того как продиктовал очередное послание Помпею. — Ни один из них не может победить в открытой схватке. Но каждый в состоянии убить другого.

— Как же тогда одержать победу? И кто победит?

XIII

На ежегодных выборах претора летом того года Цицерон шел впереди всех. Избирательная кампания была неприглядной и бессвязной, поскольку последовала за борьбой вокруг Габиниева закона, когда доверие между политическими группировками рухнуло. Передо мной лежит письмо, которое Цицерон написал тем летом Аттику, выражая отвращение ко всем проявлениям общественной жизни:

«Невероятно, за сколь короткое время становится столь хуже состояние, в котором ты их находишь, после того как отошел от них».

Дважды голосование приходилось прерывать досрочно из-за драк, вспыхивавших на Марсовом поле. Цицерон подозревал Красса в подкупе черни для срыва голосования, но не мог найти тому доказательств. Какова бы ни была истина, лишь к сентябрю восемь избранных преторов смогли собраться в Сенате, чтобы определить, в каком суде кому из них председательствовать в предстоящем году. Для решения этого вопроса им по обычаю нужно было тянуть жребий.

Самой заманчивой была должность городского претора, который в те времена ведал всей юриспруденцией и считался третьим лицом в государстве после двух консулов. На нем также лежала обязанность устроителя Аполлоновых игр.

[20]

Если должность эта пленяла всех, то возглавить суд по делам о растратах не желал никто ни за какие блага, ибо служба на данном посту выматывала все силы.

— Конечно же, мне хотелось бы стать городским претором, — доверительно поведал мне Цицерон, когда мы с ним направлялись тем утром в Сенат. — И я скорее удавился бы, чем согласился целый год расследовать растраты. Но в конечном счете соглашусь на любую должность в промежутке между этими двумя.

XIV

В конце срока пребывания на посту претора Цицерону полагалось отправиться за границу, чтобы в течение года управлять одной из провинций. В Республике это было обычным делом. Государственный муж получал возможность набраться административного опыта, а заодно и пополнить личные средства, истощившиеся после избирательной кампании. Потом он возвращался домой, оценивал политические настроения и, если все складывалось хорошо, добивался тем же летом избрания в консулы. Антоний Гибрида, которому Аполлоновы игры определенно обошлись очень недешево, отправился, к примеру, в Каппадокию в стремлении поживиться чем только можно. Но Цицерон этим путем не пошел, отказавшись от права хозяйничать в провинции. С одной стороны, ему не хотелось оказаться в уязвимом положении, когда против него выдвинут раздутые обвинения, а потом на протяжении нескольких месяцев за ним по пятам будет ходить специальный прокурор. С другой стороны, ему вполне достаточно было года, проведенного магистратом на Сицилии. С тех пор Цицерон боялся покидать Рим, и если уезжал, то не дольше, чем на неделю-другую. Трудно представить себе человека, который любил бы городскую жизнь больше, чем Цицерон. Он черпал свою энергию в суматохе улиц и площадей, шуме Сената и форума. И какие бы выгоды ни сулила провинциальная жизнь, перспектива провести год в смертельной скуке, будь то на Сицилии или в Македонии, вызывала у него полное отторжение.

К тому же немалую часть его времени начала поглощать адвокатская практика, которую он начал с защиты Гая Корнелия, бывшего трибуна Помпея, которого аристократы обвинили в измене. Не менее пяти видных сенаторов-патрициев — Гортензий, Катулл, Лепид, Марк Лукулл и даже старикашка Метелл Пий — ополчились на Корнелия за содействие в принятии Помпеева закона, обвинив его в противозаконном нарушении вето, наложенного коллегой-трибуном. Я был убежден, что под таким натиском ему не остается ничего иного, как отправиться в ссылку. Корнелий и сам так думал. Он стал даже паковать домашнюю утварь, готовясь к отъезду. Но, видя на противоположной стороне Гортензия и Катулла, Цицерон был исполнен непреклонной решимости и боевого духа. В завершающей речи защиты он был просто неотразим.

— Им ли поучать нас? — спросил он. — Действительно ли об исконных правах трибунов должны рассказывать нам пятеро высокородных мужей, каждый из которых поддержал закон Суллы, отменивший именно эти права? Выступил ли хоть один из этих блистательных мужей в поддержку храбрейшего Гнея Помпея, когда тот, став консулом, в качестве первого своего шага восстановил принадлежавшее трибунам право вето? Спросите себя, наконец: действительно ли движет ими вновь проснувшаяся озабоченность традициями трибунов, действительно ли она оторвала их от рыбных заводей и собственных портиков, заставив явиться в суд? Или же дело в иных «традициях», гораздо более близких их сердцу, — традиции эгоизма и традиционной жажде мести?

Многое он еще произнес в том же духе, и когда наконец завершил речь, все пятеро высокопоставленных истцов (совершивших грубую ошибку, усевшись в один ряд) словно уменьшились в размерах, в особенности Пий, который испытывал явные трудности, пытаясь поспеть за происходящим. Приставив ладонь к уху, он беспокойно ерзал на месте, в то время как его мучитель расхаживал по площадке суда. Это было одно из последних появлений старого воина на публике, прежде чем сумерки тяжелой болезни скрыли его ото всех. После того как судьи проголосовали за снятие с Корнелия всех обвинений, Пий под шиканье и издевательский смех удалился из суда с выражением старческого недоумения — тем самым, которое, боюсь, становится все более привычным на моем собственном лице.

— Что ж, — с изрядным удовлетворением произнес Цицерон, когда и мы собрались идти домой, — уж теперь-то, во всяком случае, он знает, каков я.