Лисица на чердаке

Хьюз Ричард

КНИГА ПЕРВАЯ

«ПОЛЛИ И РЕЙЧЕЛ»

1

Тишину нарушал только равномерный шорох лебединых крыльев — упруго вытянув шеи, лебеди летели невысоко над землей в сторону моря.

День был теплый, влажный, безветренный: движение воздуха ощущалось, как мягкое прикосновение крыл, и дождь, казалось, не падал, а парил над землей. Капли дождя серебрились повсюду: камыш в глубоких, густо заросших, заболоченных низинах клонился под их тяжестью; стадо черных коров мелкой породы казалось окутанным влагой, как паутиной, и капельки дождя сверкали на рогах животных, подобно бриллиантам. Утонув почти по колено в болотистом грунте, коровы производили впечатление каких-то странно коротконогих существ.

Болота тянулись миля за милей. Со стороны моря их окаймляли дюны, невидимые за сероватой дымкой, сплавившей на горизонте землю с небом. Со стороны суши они упирались в массивные валлийские холмы, скрытые за еще более плотной серой завесой тумана. И лишь одинокая калитка, выступая из этой серой мглы, маячила впереди; там, где тропа взбегала на пешеходные мостки, перекинутые над длинной запрудой, и здесь, в густых, влажных зарослях куманики, был отчетливо ощутим запах лисицы, слишком отягощенный влагой, чтобы подняться и рассеяться в воздухе.

Калитка резко скрипнула и рассыпала каскад дождевых брызг, когда в нее, один за другим, прошли двое мужчин. Оба были в тяжелых непромокаемых плащах. Тот, что с виду был старше и в поношенном плаще, нес два дробовика, и на видавшей виды веревке, заменявшей ему пояс, висела подстреленная ржанка. Под капюшоном плаща, надвинутым поверх зюйдвестки, угадывались резкие черты грубоватого, обветренного лица, но длинные обвислые усы скрывали очертания рта и подбородка. Второй, помоложе, был высок, хорошо сложен, и поступь его была упруга, хотя он нес на плече ребенка. Тоненькие, перепачканные тиной ножки девочки бились о его грудь, голова и руки свисали вдоль спины. Следом за ним, не отставая ни на шаг, бежала черная собака — вышколенная, шустрая и мокрая.

Внезапно тот, что постарше, с силой сдул капли влаги с густой завесы усов, словно намереваясь что-то сказать, но, бросив искоса взгляд на своего спутника, так и не промолвил ни слова. Лицо молодого человека не выражало печали — только недоумение и испуг.

2

Молодого человека звали Огастин (как звали собаку, я позабыл).

У Огастина была очень гладкая, белая кожа, которая нередко сопутствует рыжеватым волосам, короткий, усеянный мелкими веснушками нос и высокий умный лоб. Обычно его юное лицо казалось безмятежным, но сейчас на нем лежал отпечаток только что пережитого потрясения, и с минуту он стоял совершенно неподвижно, не снимая мокро поблескивавшего плаща, окидывая словно бы изумленным взглядом стены знакомой комнаты, встретившей его приветливым теплом. Затем его расширенные зрачки завороженно приковались к ружью его прадедушки, словно он видел это ружье впервые. Красивая, кованой работы двустволка с серебряной насечкой, с истонченными долголетней стрельбой черными, отливающими синевой стволами стояла на почетном месте в высокой застекленной витрине, служа главным украшением комнаты. К задней внутренней стенке витрины над двустволкой была прикреплена кнопками старая фотография. Некто кудлатый, коренастый и заросший до бровей, с двустволкой, перекинутой через плечо, стоял в центре этой фотографии, а по бокам его стояли двое лесничих, таких же заросших и кудлатых, в егерских шапочках. От времени фотография выцвела и стала желтовато-бурой, но, когда Огастин остановил на ней свой напряженный взгляд, ему показалось, что тусклые эти фигуры растут, становятся более отчетливыми и смотрят на него так, словно хотят дать ему совет. Затем поле его зрения расширилось и в него попало и все остальное семейство бережно хранимых ружей, собранных в этом большом стеклянном вместилище — ружья всех калибров, от грачиных и детских двадцатого калибра до тяжелого дробовика, — и у всех у них был вид советников при главном ружье-ветеране.

Огастин отвел глаза. В углу комнаты помещалась его коллекция удочек. Поставленные толстым концом в большую надтреснутую вазу, они торчали из нее, словно стрелы из колчана, и ему почудилось вдруг, что их кончики вибрируют, как антенны,

его

антенны. Над удочками с потрескавшихся оштукатуренных стен скалили зубы чучела выдр. Тонкое облачко пара, виясь над неустанно кипящим котелком на круглой чугунной печке, казалось, настойчиво приглашало к столу коричневый, стоявший на полке чайник, и буханку хлеба, и нож, и горшочек с джемом. И все это — и ружье, и свои удочки, и даже мебель, и котелок, и буханку хлеба — он внезапно ощутил как часть себя самого, чувствующую, осязающую часть себя самого, и ему показалось, что эта с детства любимая Ружейная комната и он сам стали как бы единой живой плотью и его «я» уже не вмещалось больше в его телесную оболочку — оно расширилось, выросло до непривычных размеров, заполнив всю эту комнату. А там, за четырьмя ее стенами, лежало то чуждое, враждебное, что называлось «миром».

3

Огастин вычистил оба дула двустволки, насухо вытер полотенцем собаку — на какое-то время это целиком поглотило его внимание, — после чего почувствовал, что не знает, чем себя занять до приезда сержанта. Ему вдруг захотелось чего-нибудь сладкого, и он проглотил полную ложку сахарного песку, но ни к какой другой еде притронуться не мог, потому что снова начал ощущать свои руки: они казались непомерно большими и

недостаточно чисто вымытыми

. Ему неприятно было даже взять в руки книгу, словно он боялся ее замарать.

Не зная, куда себя деть, он вышел из Ружейной комнаты и почти бессознательно забрел в бильярдную. Здесь пахло старыми коврами и старой кожей. Сюда он тоже редко наведывался последнее время, но в отличие от остальных помещений окна тут не были закрыты ставнями и угасающий дневной свет позволял различать предметы.

Бильярдные всегда просторны. В детстве эта бильярдная казалась Огастину огромной, как небесный свод. К тому же это была комната чудес: ведь каждому ясно, что в комнате, куда сквозь стену просунул из Африки (она же где-то там, за штукатуркой!) свою рогатую морду носорог, может произойти все, что угодно. (Не раз еще совсем крошкой Огастин до завтрака заглядывал украдкой в дверную щелку, чтобы проверить, не высунулся ли носорог из своего деревянного воротника еще чуточку дальше.)

Это была мужская комната — ни одна женщина, за исключением горничных, не переступала ее порога. И так уж повелось, что она дала приют всем тем предметам, которые ни одна утонченная женщина с хорошим вкусом никогда не потерпит в своем доме. Стены здесь были угрюмого, шоколадно-коричневого цвета. Стулья и кушетки — все на один лад — обиты кожей. Этой выцветшей буроватой кожей было обито даже сиденье некоего похожего на табурет предмета, изготовленного из гигантской ступни слона (дедушка Уильям не то восседал на этом животном во время битвы, не то застрелил его на охоте — Огастин никогда не мог запомнить, как это было).

В высокой горке хранилось несколько очаровательных фарфоровых безделушек — Севр, Веджвуд, Дрезден, Вустер — и другие изысканные предметы: серебряная с позолотой витая раковина довольно больших размеров с выгравированным на ней королевским гербом Виттельсбахов, зажатая в соблазнительно простертой вперед руке нимфы; изящный, похожий на суповую миску сосуд из панциря тихоокеанской черепахи, стоявший некогда (как утверждал печатный ярлычок) в каюте капитана Кука. Поначалу могло, пожалуй, показаться странным, почему все эти сокровища были изгнаны в такое захолустье, но потом вас осеняла догадка: вы видели перед собой уникальную коллекцию редкостных плевательниц, собранную дедушкой Уильямом.

4

Дедушка Артур, охотник на выдр, и дедушка Уильям, ветхозаветный генерал… В детстве Огастин был нежно привязан к обоим старикам и с теплым чувством вспоминал их теперь; впрочем, он был привязан к ним скорее как к дорогим ему предметам, нежели к живым существам, — так неправдоподобны были эти старики! Одряхлев к концу жизни даже для бильярда, они и зиму и лето день за днем проводили у пылавшего камина, и на стол, неизменно покрытый тяжелой скатертью, тихо оседала пыль. Дедушка Артур был полностью глух на левое ухо и плоховато слышал правым; дедушка Уильям был полностью глух на правое ухо и плоховато слышал левым (потому-то и был столь необычен сделанный по их заказу телефон). Оба старика пользовались огромными слуховыми трубками, а дедушка Уильям носил еще и монокль, так как был к тому же почти совсем слеп.

Внезапно Огастина поразила мысль о том, как глубока пропасть, отделяющая его поколение от всех предшествующих, — столь глубока, что представители тех поколений кажутся ему как бы существами другой породы.

Отрезок времени, именуемый «Историей», закончился битвой при Ватерлоо, после чего время потекло по длинному, темному, похожему на кокон туннелю, именуемому Викторианской эпохой. В Дне Нынешнем оно снова выглянуло на свет божий, но уже в совершенно измененном виде: представить самого себя принадлежащим к «Истории» или викторианцем казалось столь же невозможным, как вообразить себя… пумой.

Но в чем эта разница, как ее наглядно определить? Сначала Огастин никак не мог пойти дальше своего исходного положения: все предыдущие поколения были лишь объектами, в то время как люди

его

поколения — это

индивидуумы

, поскольку главное — их внутренний мир, что они думают, что чувствуют, — а вовсе не их внешняя оболочка. Ведь

он

— это же не просто привычное лицо в зеркальце для бритья: только невидимый дух и беспокойное эго, скрытое внутри этой оболочки, являются им. В то время как тете древние существа, его дедушки, как и все их поколение, — это лишь оболочки, соединение привычных жестов, стереотипных реакций на те или иные раздражители, как у подопытных животных Павлова. Их единственной «реальностью» была их чудаковатая внешность и совершаемые ими чудачества. Взять, к примеру, любимую историю дедушки Уильяма о его соседе — старом лорде Как-Бишь-Его, который, как говорят, когда ему стукнуло семьдесят, сломал у себя в доме лестницу, после чего каждый вечер взбирался в свою спальню по веревке: в чем же реальность этой гротескной фигуры — в фантастическом воздушном аттракционе?

Или хотя бы история злополучной травли лисиц (автором которой на этот раз был дедушка Артур, усевшийся однажды вечером на край маленькой кроватки Огастина, чтобы напоить его молоком с булкой). Поговаривали, что волки, завезенные в Пембрук неким польским аристократом в изгнании с целью сделать свой новый очаг более похожим на родной, спарились с местными лисицами и произвели на свет племя чудовищных гибридов, что в свою очередь породило историю, рассказанную дедушкой Артуром на сон грядущий о маленьких, насмерть перепуганных человечках в розовых камзольчиках, взобравшихся от страха на деревья, в то время как стая огромных прожорливых красных лисиц выла внизу. (История эта рассказывалась с большим смаком, так как охотник на выдр презирал охотников на лисиц, «целый божий день протирающих задницей седло», — презирал не меньше, чем либералов.)

5

Флемтон, предмет невольной беззлобной иронии Огастина…

Длинная полоса дюн, отделявшая от моря протянувшуюся на семь миль заболоченную равнину, заканчивалась отвесной скалистой грядой в форме полуострова, омываемой с противоположного края небольшой, пахучей, разливавшейся во время прибоя речушкой, устье которой служило гаванью для одномачтовых рыболовных суденышек, все еще плававших вдоль побережья, хотя их промысел день ото дня хирел. Маленький своеобразный самоуправляющийся городок Флемтон прилепился на вершине этого скалистого полуострова; желтая растрескавшаяся штукатурка построек эпохи Регентства выступала из-за его древних средневековых стен, словно шапка мороженого из вафельного рожка.

В этот вечер — праздничный вечер Флемтона, вечер большого банкета — даже дождь перестал идти. Принсес-стрит была иллюминирована — аккуратно подстриженные кроны лип пестрели китайскими фонариками; флаги и знамена всех видов, яркие скатерти и раскрашенные паруса свисали из всех окон, а из тех, что победнее, — даже цветастые нижние юбки и воскресные брюки. Горожане, собравшиеся повеселиться, а при случае и подраться, высыпали на улицы; мальчишка-пиротехник кружил среди них на велосипеде, запуская шутихи, привешенные к рулю.

И даже почтенный, знаменитый на всю округу доктор Бринли прикатил сегодня пораньше из Пенрис-Кросса через дюны в своей двуколке, запряженной пони. Доктор Бринли знал Флемтон уже невесть сколько лет, — знал каждый щеголеватый, ветшающий, подточенный червями дом и всех мужчин, женщин и ребятишек, роящихся в нем. Он наблюдал этих людей, как, в общем-то, и весь мир, сквозь увеличительную призму гротеска — совершенно так же, впрочем, окружающий мир видел и его, — но это не мешало ему любить этих людей и в них нуждаться. И то, что предстало его глазам в этот вечер, было для него слаще меда, и он даже приостановился, чтобы полностью насладиться увиденным зрелищем.

Прямо посередине Принсес-стрит перешептывалась и судачила кучка женщин.

КНИГА ВТОРАЯ

«БЕЛАЯ ВОРОНА»

1

Блистательный Отто фон Кессен, недавно привидевшийся Мэри во сне, сидел в своем маленьком кабинете в замке Лориенбург, — в том самом замке, который Мэри еще девочкой-подростком посетила накануне войны. Целый день после обеда пальцы Отто перебирали гладкие листы бумаги, и теперь, когда он потирал подбородок, ему приятно было ощущать его шершавость.

«Восьмое ноября, четверг» — оповещал висевший на стене календарь. Холод рано нагрянул в Баварию в эту осень — термометр за окном показывал десять градусов мороза. Впрочем, кабинет Отто находился в сердцевине старинной части замка: это была небольшая сумрачная комната с одним наглухо заклеенным окном, и в ней было тепло, как в печке. На лбу барона Отто выступили капли пота; над большой синей кафельной печкой нагретый воздух стоял дрожащим маревом, и в нем кусок отклеившихся обоев на стене трепетал, словно вымпел.

Эта громоздкая печь была слишком велика для кабинета: вместе с вязанкой дров она занимала больше половины комнаты, оставляя место только для сейфа и маленького письменного стола с двумя тумбочками, за которым сидел Отто. На столе стояла большая, похожая на броненосец старинная пишущая машинка английской марки с двойной клавиатурой (за отсутствием регистра), и это кошмарное сооружение тоже занимало чрезмерно много места, а громоздившаяся рядом с ним груда папок и скоросшивателей накренилась, словно Пизанская башня. Единственное место в этой клетушке, куда можно было втиснуть большую проволочную корзину для бумаг, отыскалось под письменным столом, это лишало возможности удобно протянуть под стол протез, и культя у него ныла, а от тяжелого револьвера, лежавшего в кармане, началась невралгическая боль в бедре ампутированной ноги.

Отто изо всех сил старался сосредоточить свое внимание на разложенных перед ним счетах (став калекой, он принял на себя управление делами своего сводного брата Вальтера).

Шли последние, самые сумасшедшие недели великой инфляции: в эти дни всей годовой пенсии отставного полковника не хватило бы даже на починку одной пары его сапог, но чеки Вальтера, хотя и весьма крупные, все еще принимались к оплате; впрочем, объяснялось это только тем, что он обеспечивал свой банковский счет зерном, которое выращивал, и чек, выписанный на триллионы марок, учитывался в переводе на бушели пшеницы, исходя из стоимости зерна по курсу на сегодняшний день. Эта скачка курса, это ежечасное возрастание цен и падение материальных ценностей создавали бесконечные трудности для Отто, а теперь еще эта стреляющая боль в ноге, которая все усиливалась и усиливалась…

2

В Англии окончание войны пришло, как пробуждение от дурного сна, в побежденной Германии — как сигнал к погружению в еще более темные глубины кошмара. Символы отмирали вместе с тем, что их породило, но насильственное состояние кошмара осталось. Бывшие солдаты, отрешенные от разрушенного Gemeinschaft

[10]

армейской жизни, ступили в пустоту. Старый порядок рухнул: даже деньги стремительно выбывали из круга общения людей, и люди становились беспомощно некоммуникабельными, словно образовавшийся вокруг них вакуум сделал их безголосыми; миллионы людей по-прежнему жили друг над другом в созданных ими многоэтажных городах, но каждый жил теперь сам по себе, наподобие одинокого хищного зверя.

К 1923 году цены выросли в биллион раз по сравнению с предвоенными и продолжали взлетать вверх. Наступили дни, о коих сказано у пророка Аггея: «Зарабатывающий плату, зарабатывает для дырявого кошелька». В понедельник рабочему уже не хватало его недельной получки, чтобы оплатить проезд на трамвае до работы. Самая мелкая иностранная монета бережно сохранялась, потому что за иностранную валюту можно было купить что угодно, немецкие же марки каждый торопился сбыть с рук. Их вкладывали решительно во все, даже в пиво, так как через час за пустую бутылку давали больше, чем вы уплатили за полную.

Быть рантье или служащим стало хуже, чем быть пролетарием. Заработная плата, случалось, еще кое-где росла (пусть всегда слишком незначительно и слишком поздно), но всякого рода проценты, пенсии и тому подобное — даже жалованье — оставались неизменными. Крупные чиновники в отставке подметали улицы. Государственные служащие, еще державшиеся на посту, учились соизмерять свою неподкупность со своими потребностями: всякому, кто попытался бы слишком продолжительное время оставаться честным, грозила голодная смерть.

Когда твердая почва начинает подобным образом неожиданно ускользать из-под ног, человек оказывается в состоянии свободного падения — и валится в бездонную пропасть, в ад. Но в этот ад не все падали одновременно и равноправно. Некоторые падали медленнее других: крестьяне могли еще прибегать к спасительному товарообмену (ибо они несли на рынок не свой кошелек, а свою битую птицу), многие же очень состоятельные люди находили способы и вовсе не падать на дно. Некоторые, вроде Вальтера фон Кессена, поднимались вверх по кругам ада среди стенаний страждущих, погружавшихся все ниже и ниже. А те, кто имел возможность покупать что-то за свои марки и продавать это за фунты стерлингов или доллары, даже процветали.

В этом аду не было торжества справедливости, и в нем следили за тем, чтобы она не могла восторжествовать.

3

После этого Огастин с карманами, набитыми марками, сел на поезд, идущий до Каммштадта, где предстояло сделать пересадку, а Лотар вскоре после его отъезда сменился с дежурства.

Почти все свободное время Лотар обычно проводил в спортивном зале неподалеку от Южного вокзала. От окружающих кварталов чересчур несло медициной, но в общем спортивный стадион «Терезиенвизе» с его беговыми дорожками расположен был достаточно удобно. Лотар посещал его для физической тренировки и для общения со сверстниками, ибо здесь, как в древней Спарте, в благородном содружестве собирался цвет немецкой молодежи, и Лотар был смиренно горд тем, что они считали его своим.

Здесь Лотар обрел тот мужественный и скромный, возвышенный дух идеализма, к которому повсеместно тянется молодежь, как к роднику в пустыне. «Пусть, — думал Лотар, — мы приходим сюда только для того, чтобы упражнять наши грубые телесные оболочки, но ведь на самом-то деле Тело и Дух едины, они целомудренно слиты друг с другом. Насколько чаще Глаз Гора (под этим подразумевался тот особый ястребиный взгляд, который проникает сквозь материальную оболочку до самых глубин души) взирает на нас с лиц простых атлетов, а не с лиц философов или священников! Лотар был юноша начитанный, но здесь, в компании его приятелей, это ощущалось лишь как помеха, а он теперь, когда его брат, благородный Вольф, исчез, особенно нуждался в друзьях.

Итак, Лотар с огастинской полуфунтовой бумажкой, надежно запрятанной на груди, отправился в свой спортзал и, вступив под его гулкие своды и вдохнув разлитый в воздухе восхитительный запах мужественности, едва не зафыркал, как добрый конь. В спортивных мужских залах, как правило, устойчиво держится острый запах свежего мужского пота, с присущим ему сладковато-земляничным привкусом, и едкий запах обветшалой кожи и въевшейся во все щели пола грязи, надежно утрамбованной там швабрами мойщиков, но для восемнадцатилетнего Лотара эта вонь была как свежий ветер с вересковой пустоши для Петуленгро, и он с наслаждением вдохнул ее в себя, словно выпущенный весной на пастбище конь.

Лотар начал сегодня свою тренировку с упражнений на расслабление — сначала шеи и плеч, затем пальцев и, наконец, щиколоток и ступней. После этого он немного повисел на шведской стенке, поднимая под прямым углом ноги для укрепления брюшного пресса, ибо эти мышцы необычайно важны для организма, будучи не только стержнем, на котором все держится, но и защитой солнечного сплетения со всеми его таинственными функциями.

4

Замок Лориенбург стоял на отвесном склоне лесистого холма над излучиной Дуная, в его верховьях. От небольшого окна в глубокой амбразуре до верхушек деревьев внизу было не менее ста пятидесяти футов, и Отто мало что мог из него видеть — только туманную, уменьшенную расстоянием даль: небольшие, темные, чуть темнее облаков, пятна леса и небольшие, блекло-желтые, чуть светлее облаков, пятна холмистых равнин, подернутых пленкой изморози, — высокое баварское плато, уходившее в пурпурную бесконечность, сливаясь с пурпурно-аспидным пологом неба.

Реки Отто видеть не мог — она была где-то там внизу, под откосом. Деревня тоже была не видна: она притулилась между рекой и подножием холма. Не было видно и долины, но до Отто донесся слабый, приглушенный толщей двойных стекол заунывный гудок поезда, ежедневно прибывавшего сюда по ветке из Каммштадта, и этот гудок напомнил ему, что незнакомый английский кузен, причина его смутного беспокойства, приезжает с этим поездом.

Баварец Отто служил во время войны в Шестой баварской армии кронпринца Рупрехта, в Шестнадцатом резервном пехотном полку. В сражении при Бапоме ему оторвало ногу снарядом, выпущенным из английской мортиры. Почти вся война прошла для него в сражениях с англичанами — у Ипра, у Нев-Шапели, на Сомме. Как будет он чувствовать себя теперь, впервые после Западного фронта встретившись с англичанином?

Конечно, родственники — это статья особая. Они, бесспорно, связаны специфическими узами, ломающими национальные барьеры. Впрочем, это родство нельзя было считать близким — оно из тех родственных связей, какие обычно поддерживаются пожилыми дамами на протяжении всей жизни путем переписки. В сущности, эти Пенри-Герберты приходились родственниками не столько им, Кессенам, сколько Аркосам. Какая-то племянница кого-то из Аркосов вышла замуж за какого-то Пенри-Герберта еще в незапамятные времена, однако сами Кессены и Аркосы роднились между собой с тех пор уже не раз, так что в общем-то это теперь одно и то же, ну и, конечно, даже самые отдаленные родственные связи не годится сбрасывать со счетов.

К тому же это ведь младший брат той английской девочки-подростка — Отто не мог припомнить, как ее звали, — которая приезжала погостить в Лориенбург летом накануне войны, скакала верхом и принимала участие в состязании на волах.

5

Сидя в битком набитом общем вагоне каммштадского поезда, Огастин был исполнен жгучего интереса ко всему окружающему. Какие мирные, бескрайние поля! Какие рощи, ухоженные, словно хризантемы, — как непохожи они на привольные чащи английских лесов! Какие очаровательные, крытые желобчатой черепицей пастельные домики деревень и луковки церковных куполов… И все это, все, что проносится там, за тусклым заиндевевшим окном, — Германия! И все эти дружелюбные люди рядом с ним в купе… Они кажутся самыми обыкновенными людьми, но ведь в действительности все они «немцы» — даже эти крошечные ребятишки!

У старого крестьянина, расположившегося против Огастина, был такой огромный живот, что ему приходилось сидеть, раздвинув ноги; крестьянин курил причудливо изогнутую трубку, пахнущую прелым сеном. Лицо его светилось любопытством; он уже пытался заговорить с Огастином, но познаний Огастина в немецком языке, преподанных ему в швейцарской школе, было, увы, недостаточно, чтобы понять этот невнятный говор, несмотря на то, что каждое слово старик выстукивал у него на колене. У жены старика тоже было очень доброе морщинистое лицо и острый, веселый и насмешливый взгляд…

Огастин чувствовал, что был бы счастлив провести остаток своих дней среди этих простых, доброжелательных людей! У него совершенно не возникало здесь ощущения, что он приехал во враждебную страну. Но за неимением другого способа выразить этим людям свою приязнь он только смотрел на них с широкой радостной улыбкой.

Маленький поезд, двигавшийся по высокой эстакаде над обледенелой поймой реки, перед поворотом дал сам себе предостерегающий гудок. Огастин потер пальцем заиндевевшее стекло, чтобы сделать глазок пошире.

Из-под необъятных темных юбок старой крестьянки, сидевшей напротив Огастина, донеслось слабое одурманенное клохтание полузадушенной курицы, и мгновение спустя вся нижняя часть туловища женщины стала колыхаться от движений невидимых птиц. Крестьянка наклонилась и принялась что было мочи хлопать по своим юбкам, стараясь утихомирить разбушевавшихся кур, но наиболее красноречивая курица окончательно обрела голос и заклохтала еще более возмущенно, после чего к ней присоединились и остальные. Крестьянка с тревогой оглянулась на кондуктора, но, по счастью, он стоял к ней спиной…