Рассказы

Хюрлиман Томас

Томас Хюрлиман (р. 1950), швейцарский прозаик и драматург. В трех исторических миниатюрах изображены известные личности.

В первой, классик швейцарской литературы Готфрид Келлер показан в момент, когда он безуспешно пытается ускользнуть от торжеств по поводу его семидесятилетия.

Во втором рассказе представляется возможность увидеть великого Гёте глазами человека, швейцарца, которому довелось однажды тащить на себе его багаж.

Третья история, про Деревянный театр, — самая фантастическая и крепче двух других сшивающая прошлое с настоящим.

Томас Хюрлиман. Рассказы

Вечерняя чарка

Действие первое

В канун своего семидесятилетия поэт Готфрид Келлер сидел на террасе отеля высоко над Фирвальдштетским озером, пил гумпольдскирхенское и смотрел в сумеречную даль. Здесь, наверху, его никто не знал. Зелисберг, прильнувший к крутому скалистому склону в глубине Швейцарии, был курортом, благами которого пользовались господа со всей Европы и даже из Америки, но почти не пользовались сами швейцарцы. Келлер поднял бокал. Июльский вечер выдался теплым, вино было добрым, с каждым глотком он чувствовал себя все лучше. Завтра ему исполнится семьдесят — круглая дата, самый большой праздник его жизни, он же, юбиляр, обвел всех поздравителей вокруг пальца. В гранд-отеле «Зонненберг» удалось снять номер под чужим именем. Он залпом осушил бокал и в приливе радужного настроения представил себе, как мужские хоры и студенты с факелами, собравшись перед его цюрихской квартирой, будут напрасно сотрясать воздух песнями и радостными кликами: Келлер, давай же, выходи! Ура! Ура! Ура-а-а!

У подножья горы, возле поляны Рютли, прогудел пароход. А вслед за тем раздался звонкий смех: две девушки, приветливо кивнув ему, скрылись за дверями отеля. Ах ты, старый пес, подумал Келлер, как ты рад, что не чувствуешь больше зуда от блошиных укусов страсти.

С наступлением сумерек часто приходила тоска, поэтому, наперекор подагре, Келлер решил посидеть за бокалом вина еще какое-то время. Он боялся помпезной пустоты своей комнаты. Там он лежал бы сейчас на двуспальной кровати, сам ненамного больше ребенка, разглядывал бы потолок и тускнеющий в полумраке узор обоев, а потом, вдруг, на нижний конец ложа опустилась бы черная птица — его тоска.

— Es timmeret

[1]

, — заметил, наполняя ему бокал, долговязый герр кельнер. За минуту до этого он вышел на террасу и журавлиной походкой приблизился к гостю. Поставив бутылку на сервировочный столик, он откашлялся в белую перчатку и явно ожидал, что гость завяжет с ним беседу. Келлер остерегся делать это. Официант был из здешних, уроженец одного из лесных кантонов. Ему, цюрихцу-горожанину, люди этого склада были чужды. Когда-то они отвергли власть австрийских герцогов, прогнали со своей земли их наместников, стали сами себе господами, а ныне?.. Ныне они вьются около графинь, банкиров, королей угля и стали, неизменно рассчитывая получить на чай. Некогда свободные и смелые крестьяне превратились в холопов, сделались кельнерами и подручными игроков в гольф.

Под нежным, последним светом небес земля, казалось, обретала и даль, и ширь, и сумрачность. С альпийских лугов доносился перезвон колокольчиков. Зычным голосом, через буковый рупор, пастух монотонно оглашал окрестности вечерней молитвой. Одетый во фрак кельнер стоял теперь у парапета террасы; похоже, наблюдал, как пароход, тая в сизой дымке, пересекает озеро.

Действие второе

Венделин Лимбахер, которого благородные гости звали не иначе как «господин Венделин», гордился правом служить в гранд-отеле «Зонненберг» («самом большом сооружении этого рода в Европе»). Здесь можно было удостоиться знаков внимания со стороны cгèmе de la cгèmе — графов, баронов, тайных советников юстиции самого высокого ранга и даже селфмейдмена из далекой Америки, его преподобия Дугласа Форреста, прибывшего сюда с супругой из Цинциннати. Да, любопытнейшая публика останавливалась здесь, наверху. Мадам Шилицици с семейством и прислугой, из Петербурга, целыми днями сидела в укромном гроте. Барон фон Штеффенс проводил время исключительно меж зеркальных стен комнаты для светских бесед, со скучающим видом созерцая себя в те минуты, когда его одолевала зевота. Полковник Кэмпелл из Лондона, похоже, с наслаждением лечился сывороткой, для чего ежедневно спускался в один из глубоких, вырубленных в скале подвалов. Что и говорить, оригиналы, но все они, истые ли аристократы вроде графа Чезаре дель Майо из Милана, или такие знаменитости из мира искусств, как фройляйн фон Браузеветтер (с прислугой) из Кёнигсберга, — все они и на сей раз устремились после Five o’clock в свои апартаменты, чтобы переодеться к ужину. Лишь один постоялец не сделал этого — карлик в плетеном кресле. Он даже не привстал с кресла. Господин Венделин кашлянул — кресло не шелохнулось.

Он должен быть именно здесь, как только что стало известно, здесь, в отеле, собственной персоной — Готфрид Келлер, народный поэт и юбиляр. Остановился, говорят, под чужим именем — типичный каприз художника и, конечно же, с расчетом, что высокого гостя рано или поздно узнают. И тогда, по замыслу дирекции, приятно ошеломленного мастера слова пригласят выйти на террасу, чтобы он услышал колокольный звон и увидел огни, зажженные родиной в его честь.

Господин Венделин кашлянул снова, на сей раз громче, однако старикашка — он, похоже, ничего не замечал, ничего не слышал. Сидит в самом центре террасы и в ус себе не дует. Сущий камень преткновения, как сказал метрдотель Мюллер. Прежде чем пригласить поэта на террасу, надо убрать с нее ворчуна — вместе с его плетеным креслом.

Кашлянуть еще раз? Это было бы ниже его достоинства. Кроме того, работы ему хватало. В бригаде официантов он, господин Венделин, был самым рослым и потому единственным, кто, не пользуясь стремянкой, мог достать до проволоки, натянутой над парапетом террасы. Чиркнув спичкой, он зажег первый лампион, придал ему форму шара и, вытянувшись в струнку, подвесил его к проволоке. Затем взглянул вполглаза через плечо. Старикашка — его соотечественник. Этим и объясняется, почему он так дерзко игнорирует заведенный в отеле порядок: швейцарцы редко выбирают Зелисберг для отдыха, среди великих мира сего они ощущают себя не в своей тарелке. Быть может, рассуждал господин Венделин, это один из тех, что бунтовали в далеком 48-м. С бородой, лицо помятое, а вино лакает, как буренка воду. Господин Венделин брезгливо поморщился. Слава богу, люди такого склада постепенно сходят со сцены. Правда, непрочный союз кантонов они превратили в единое союзное государство, добились принятия конституции, которая гарантирует немало свобод, — но того духа, что вырвался в мир из их творений, они не понимают. Когда-то именно они пошли на баррикады, чтобы укоренить в народе идеи либерализма, а теперь с видом угрюмых всезнаек не устают твердить, что свобода, мол, не товар, что ее нельзя пускать с молотка. Их выводит из себя прокладка железных дорог, ведь рельсы-де уродуют наш ландшафт. А величественные гранд-отели видятся им — и взбредет же такое на ум! — геслеровскими крепостями, которые превращают швейцарцев в лакеев интернациональной аристократии, прихлебателей заезжих фабрикантов и толстосумов.

Нет, решил господин Венделин, с такими короткими ножками на баррикаду не взойдешь, это не старый герой-революционер. Скорее он походит на художника — может быть, пейзажиста.

Действие третье

Сколько же нелепого в этом мире! Келлер негодовал. Он хотел бежать от всех торжеств, речей и песнопений и вот восседает теперь, как Будда, посреди грандиозного спектакля, устроенного в его честь, — озаренный огнями на вершинах гор, с колокольным звоном в ушах. Мало того, в этом балагане, похоже, собирается участвовать и отель. В саду, близ террасы, — шаги, перешептывание, а кельнер, этот невыразимо жалкий прислужник, разукрасил ночное небо гирляндой из лампионов.

Вечно все складывалось нелепым образом. Всю жизнь он, коротыш, бродил, как дворняга, вокруг мамзелей и дам высоченного роста. Он, лирик от природы, написал толстенный роман, причем — верх несуразности! — в двух разных вариантах. Он стал мастером эпического жанра, но литературный мир — о нелепость за нелепостью! — принимает его всерьез лишь как мастера новеллы.

Люди из Зельдвилы

[5]

, творения его молодости, трусили за ним, как аккуратно остриженные пудели.

Кельнер стоял не шевелясь. Келлер, моргая, взглянул на него снизу вверх. В том-то и дело, что этот человек прав. И оттого мутит душу…

Глаз моих окошки распахнуть, / Солнца свет легко в себя вдохнуть, / Мир зовет нас, освещая путь

. Окошки его глаз оказались распахнутыми и для господина официанта, и для проклятого ночного мира лесных кантонов, который вздумал славить его, поэта всей нации. Келлер глубже заполз в плетеную раковину кресла. Как это Шторм, его друг, отозвался о «Вечерней песне»? «Ваша лирика подобна золотому самородку, это — самое прекрасное из того, что вы создали на склоне лет, друг мой Келлер». А ведь творение это лживо, пошло — поэзия для гувернанток.

В долинах замирал колокольный звон. Из ближнего огненного столба вырывались языки пламени, с треском впивались в сухие сучья, искры разлетались и гасли, словно крохотные млечные пути. Келлер провожал их взглядом. Сестра, за которой он долго ухаживал, умерла. Мать ушла из жизни намного раньше. В сырой земле лежит и его невеста: она покончила с собой незадолго до свадьбы. Его уделом стала одинокая старость. Свет небесный, ты не поскупись Келлер вздохнул. Свет не лился золотыми потоками, мир скупился на яркие краски, он был серым, серой была жизнь, а уж старость — сплошным мучением. У него нет ни семьи, ни друзей… И вдруг, за секунду-другую, Келлер очнулся, пришел в себя, протрезвел: никто ведь не мог знать, что он уединился здесь, наверху. Кому, черт побери, удалось его рассекретить? Неужели кельнеру? Жердяй узнал его?

Келлер хотел заговорить с ним, но кельнер, напоминая бритву, согнулся под прямым углом: отдавал поклон гостям, которые с возгласами «А!» и «О!» радостно, возбужденной толпой, выходили на террасу.

Действие четвертое

Господин Венделин все еще стоял, согнувшись в поклоне, и жадно вдыхал аромат духов, который струился за дамами, словно шлейф. Как только что выразился полковник Кэмпелл? «Боюсь, у графа еще кое-какие дела в баре». По телу кельнера пробежала дрожь. Граф Ранцау был пьяницей и в этот вечерний час обычно уже едва держался на ногах, а полковник Кэмпелл вскользь заметил, что «у графа кое-какие дела в баре». That’s it

[6]

, подумал господин Венделин, в великосветском обществе свой язык: эти леди и джентльмены не напиваются, у них — кое-какие дела в баре. Он решил пользоваться, par occasion

[7]

, такой манерой говорить и не спеша выпрямился. Только теперь он почувствовал, что кто-то все сильнее тянет его за фалду фрака. Что задумал этот карлик? Решил ощипать его, как курицу?

«Wie händ iher gmerkt, dass er da obe isch, de Chäller?»

[8]

— От Федерального совета в Берне, — сказал господин Венделин.

Потом наклонился к уху старикашки и тихо, чуть ли не шепотом продолжал: «Из Берна, от Федерального совета, то есть центрального правительства, поступила телеграмма, адресованная Готфриду Келлеру. Великого труженика пера чествуют в эти дни по всей стране. Дирекция сделала вывод, что человек сей находится здесь, под чужим, разумеется, именем, и тем не менее, — он бросил взгляд в ярко освещенный холл, — и тем не менее, уже почти закончены приготовления, чтобы устроить поэту на террасе торжественный прием». Господин Венделин кашлянул. «Прием, — повторил он, — состоится здесь. На свежем воздухе. На террасе». Никакой реакции. Тогда он тронул старичка за плечо. «Uusuufe!»

[9]

— потребовал господин Венделин.

Наконец до ворчуна, кажется, дошло. Он снял очки и, подняв голову, взглянул на него большими, влажными глазами.

Действие пятое

Мир скроен из нелепостей, а он, Готфрид Келлер, — под стать этому миру. Как жадно, долгие годы, искал он признания, наконец снискал его, и с тех пор желает, пожалуй, только одного: как бы кануть в темень безвестности. Его, одинокого, приветствуют со всех окрестных гор, славят в долинах, а за спиной у бобыля уже столпились обитатели и хозяева гранд-отеля, чтобы обрушиться на него с дурацкими хвалебными речами и приветственным посланием правительства.

Да будь она проклята, эта телеграмма!

Когда вчера вечером он прибыл сюда, никто не обратил на него внимания. Ни портье, ни администраторам не пришло в голову, что за человеком, который остановился в их отеле под чужим именем, скрывается автор «Зеленого Генриха». Но потом — это явно случилось уже сегодня вечером — пришла телеграмма, и его присутствие здесь обнаружилось. Келлер сжал кулак. Этому государству еще не исполнилось и полувека, а его сыск уже действует с отлаженностью царского. За ним, Келлером, следят, о нем доложили в Берн. Он протянул руку за бокалом, в пустоту, — со стола уже всё убрали. Он хотел обозвать кельнера балдой, но тут же одумался: этот человек заслуживает не порицания, а чаевых — литературный вкус у него хороший, очень хороший. Как он оценил его «Вечернюю песню»? Назвал «поблеклой лирической мишурой». И не ошибся. Келлер хотел теперь это признать. Однако как раз в тот момент, когда он переводил дух, чтобы начать говорить, говорить начал другой — долговязый кельнер. Он выпрямился, с наслаждением прищелкнул языком, будто дегустировал вино, и стал — о, власть нелепостей и превратностей! — брать совсем недавно сказанное обратно, более того, дерзнул с ложным пафосом расхваливать фальшивые строки.

Свет, льющийся в окошки глаз! /Душа, очарованная блеском звезд!

Он, господин Венделин, хоть и не кончал университетов, хоть и служит всего лишь кельнером кантонного масштаба, но все же способен оценить и смелый полет мысли, и благородное изящество огранки — «Короче говоря, уважаемый мастер, истинная красота обрела под вашим пером форму, а истина со всей ее красотой отлилась в слово. Superb!»

«Чушь», — буркнул Келлер.

«Ура-а-а!» — крикнул кто-то, его возглас сразу подхватили, из нижнего сада в небо с шипеньем взвились ракеты, а красные розы дам, бокалы кавалеров, факелы пажей — «Ура! Ура! Ура!» — начали раз за разом взмывать над их головами. Келлер устало улыбался. Ему придется поблагодарить этих людей. Но как, как произнести речь, если язык еле ворочается? Он порядком выпил, его будет пошатывать, вместо речи получится жалкий лепет. О ты, превратный, двуликий мир: самый торжественный момент в его жизни обернется самым постыдным…

Человек, что око, и Хёрнлиман

Мое имя (Фрунц) лишено какого-либо значения. Я — секретариус, id est

[13]

человек подневольный, вышколенный для безошибочного письма под диктовку. И если я берусь за перо по своей воле, то лишь потому, что мне суждено было сопровождать осенью 1797 года знаменитого поэта господина фон Гёте в его путешествии по нашей стране — от Шафхаузена до высей Швицер-Гаккена. Там, наверху — да будет это предано огласке уже сейчас, — вечером 29 сентября, в День святого Михаила, произошло событие поистине неслыханное. А посему полагаю вполне уместным поведать потомкам Иоганна Вольфганга Гёте о том, что мне, писарю Фрунцу, довелось наблюдать осенним вечером с одного из уступов этого горного массива: господин фон Гёте поднялся, подобно солнцу, над горизонтом всего того, что человек успел пережить, постигнуть и сотворить за долгие века своего существования. Не станем, однако, забегать вперед. Отправимся сначала в Шафхаузен.

Достохвальный консорциум господ Майера, Хорнера и Эшера выслал меня навстречу поэту к государственной границе. От имени консорциума — так гласило задание — мне надлежало предложить великому человеку свои услуги, будь то в качестве секретариуса иль квартирьера; и господин фон Гёте, бросив взгляд на рекомендательное письмо, принял предложение немым кивком головы. С той минуты, став его помощником и подручным, я следовал за ним как тень.

В Шафхаузене мы остановились в гостинице «Корона». За табльдотом сидели большей частью французские эмигранты — графини, служители церкви, офицеры из рядов аристократической оппозиции, — и, как мне вскоре показалось, поэт не отличался от этого общества ни внешним видом, ни манерой держать себя, ни тем более своей речью.

Заметил, что взгляд у швейцарцев, особенно у цюрихцев, какой-то застылый

, — записал я (17 сентября, вечером) по его указанию, чтобы он мог потом занести это в свой дневник.

На другой день, спозаранку, в половине седьмого, мы отправились к Рейнскому водопаду и наблюдали со скалы из потемневшего от времени известняка, как с большой высоты низвергаются огромные массы воды. Вода — зеленого цвета, — кричал господин фон Гёте мне в правое ухо, и было, разумеется, нелегко среди шума и грохота делать записи совсем без огрехов.

Мы вышли из легкого облака тумана, уже пронизанного лучами солнца, встали на сходни с перильцами, господин фон Гёте попросил дать ему полотенце, насухо вытер виски и, показывая пальцем на мою влажную записную книжку, заметил:

Деревянный театр

Драматурги Томас Бернхард и Рольф Хоххут были друзьями. Однажды после полудня, зимой 1990 года, они ехали в вагоне «Интерсити», пересекая Германию, и — то ли потому, что встреча двух этих титанов театрального дела возмутила атмосферу, то ли из-за зависшего над Скандинавией циклона — на немецкую землю вдруг обрушился такой ураган, какого страна не знала все последнее столетие: он дробил дамбы, срывал крыши с домов, ломал, как спички, колокольни. В конце концов и Бернхард с Хоххутом, толковавшие в купе первого класса о директоре Бургтеатра Пеймане, выглянули из окна. Небо было черно, как море перед грозой, по воздуху неслись трактирные вывески, пальмы в кадках и зонтики, сигнальные мачты кренились, контактные провода раскачивались, конец света был близок. «Бернхард, никак, разыгралась буря», — спокойно заметил Хоххут, привыкший к бурям на театре. И тот, набрасывая на плечи непромокаемое пальто, согласно кивнул: «Непогодь».

И они снова заговорили о Пеймане, о его женщинах, а поезд, пронзительно гудя сигнальным рожком, еще добрый час продвигался вперед черепашьим шагом. Потом вдруг крики, визг тормозов — состав остановился. Посреди леса. Возможно, это Тевтобургский лес, предположил Хоххут, а Бернхард, достав из-под плюхнувшего с полки багажа свою тирольскую шляпу, уверенно сказал, что локомотив врезался в падающие деревья и тут же сошел с рельсов. Кругом гудело и грохотало, но то не был шум пожара. Это бушевал ветер, это буйствовал ураган. Он с оглушительным треском откручивал стволы от корней и швырял обломки деревьев оземь.

— Это же великолепно! — вдруг воскликнул Бернхард. — Никогда не видел, чтобы лес валили с такой силой и таким размахом.

Хоххут собрал лоб в складки. Уж не тронулся ли Бернхард умом? И в самом деле: приподняв свою зеленую шляпку и пританцовывая, тот распевал задорную песню во славу ураганов, что косят деревья тысячами и делают цены на лес смехотворными. Потом, так же неожиданно посерьезнев, он обнял Хоххута за плечи, заглянул ему, немало озадаченному, в глаза и сказал с расстановкой:

— Дорогой друг, — сказал Томас Бернхард, — мы построим деревянный театр.

От редактора

Томас Хюрлиман (р. 1950), швейцарский прозаик и драматург, — один из тех авторов, которых можно полюбить, прочитав первую же страницу какого угодно их текста. Для меня таким текстом стала новелла „Фройляйн Штарк“, действие которой разворачивается в наши дни в старинной библиотеке Санкт-Галленского монастыря. Эта книга была переведена на русский язык, как и ее продолжение, роман „Сорок роз“.

Герой новеллы, двенадцатилетний мальчик, работающий на каникулах в библиотеке, открывает для себя вселенную книг и знакомится с историей собственной семьи, попутно обнаруживая свойственную ему способность чувственного восприятия фактуры, запахов жизни… Такое камерное — заинтересованно-чувственное, не лишенное иронии и фантастических предположений — восприятие книжной культуры, традиции вообще проявилось и в трех исторических миниатюрах Томаса Хюрлимана, которые мы публикуем.

Классик швейцарской литературы Готфрид Келлер показан в момент, когда он безуспешно пытается ускользнуть от торжеств по поводу его семидесятилетия. Диалог с кельнером заставляет прославленного писателя вспомнить прожитую жизнь и осознать горькую истину, относящуюся к его (или: ко всякому) искусству: „Чем хуже мне жилось, тем красивее становились слова. <…> В моих героях, в моих стихах запечатлелась та жизнь, на которую сам я был не способен“. И тем не менее рассказ заканчивается фантазийным катарсисом: два очень разных по своим взглядам человека, писатель и его возможный читатель, найдя наконец общий язык, „вместе полетели в ночь — поэт и господин Венделин, который теперь был птицей, большой птицей-тоской“.

Во втором рассказе нам представляется возможность увидеть великого Гёте глазами человека, швейцарца, которому довелось однажды тащить на себе его багаж. Гёте почти не воспринимает своего провожатого как личность (хотя тот достаточно образован, чтобы исполнять и функции секретаря), избегает напрямую обращаться к нему, говоря о нем как о предмете: Пусть он отдохнет, Фрунц. Тот же искренне восхищается знаменитым гостем Швейцарии и дает ему емкую проницательную характеристику: „Он был тем, что он видел“.

Третья история, про Деревянный театр, — самая фантастическая и крепче двух других сшивающая прошлое с настоящим. Немецкий драматург Рольф Хоххут (р. 1931), один из создателей документального театра, в 1990 году едет в поезде с другим знаменитым реформатором театра, австрийцем Томасом Бернхардом (который умер в 1989-м!). Застигнутые в Тевтобургском лесу апокалиптическим ураганом, два друга решают построить анахроничный Деревянный театр — руководствуясь, видимо, идеями почти забытого ныне, а в свое время скандально разрушавшего все стереотипы немецкого драматурга и прозаика Ханса Хенни Янна (название рассказа, „Das HoLztheater“, явно отсылает к названию символического романа Янна „Деревянный корабль“, „Das Holzschiff“), а также принципом, сформулированным в конце рассказа самим Хоххутом: „Искусство живо, пока оно пылает“.